Жёлтый цыплёнок смотрел на неё с обоев, которые она клеила три дня подряд. Непропорционально большие глаза, кривые лапки, а рядом — зелёным фломастером: «Мама, я тебя люблю».
Галина стояла в дверях детской, чувствуя, как остывает чай в стакане. И как закипает что-то внутри.
Это уже четвёртый раз за полгода. Сначала красный домик в прихожей — она тогда только посмеялась. Потом синие цветочки в спальне — пришлось двигать шкаф, чтобы закрыть. Затем железная дорога по плинтусу в коридоре — Андрей замазал шпаклёвкой. И вот теперь цыплёнок. На светло-голубых обоях, которые она выбирала две недели. Которые стоили половину её зарплаты кассира в «Пятёрочке».
— Дети! — голос сорвался выше, чем она хотела. — Сюда. Быстро.
Дима появился первым. Тринадцать лет, огромные тапочки, шаркающая походка. За ним — Нина: растрёпанные косички, виноватые глаза, пальцы теребят край футболки.
— Кто? — Галина ткнула пальцем в стену.
Дети переглянулись. В этом взгляде — и страх, и солидарность, и готовность молчать до последнего.
— Не знаю, — Дима пожал плечами. — Я у Серёги был после школы.
— Нина?
Девочка уставилась в пол.
— Может, кот нарисовал?
— Кот. Фломастером. На стене.
Галина почувствовала, как внутри лопается что-то, что она старательно держала под контролем последние месяцы. Усталость от двенадцатичасовых смен. Раздражение от вечного безденежья. Обида на Андрея, который обещал помочь с ремонтом и забыл. Всё это хлынуло наружу — и нашло выход.
— Знаете что? — она услышала свой голос как будто со стороны — резкий, злой. — Мне надоело. Надоело работать как лошадь, чтобы вы всё портили. Надоело быть единственной, кому не плевать на этот дом. Хотите жить в свинарнике — живите. Я больше ничего чинить не буду.
Она развернулась и ушла на кухню. Села за стол. Руки дрожали.
Тишина в квартире стала густой, как кисель.
Через минуту Галина услышала, как хлопнула дверь в детскую. Потом — в комнату Димы. Дети разбежались по норам, как зверьки после грозы.
И тогда накатило. Стыд — горячий, удушающий. Она кричала на детей. Из-за обоев. Из-за дурацкого рисунка, под которым было написано «Мама, я тебя люблю».
Галина уронила голову на руки и заплакала.
Вечером Андрей нашёл её на балконе. Она курила — впервые за три года.
— Рассказали, — сказал он, садясь рядом на хлипкий табурет. — Про цыплёнка и про... остальное.
— Я сорвалась.
— Я знаю.
— Назвала дом свинарником.
— Я знаю.
Галина затянулась, выпустила дым в ноябрьские сумерки.
— Моя мать никогда на меня не кричала. Никогда, понимаешь? Она работала в две смены — уборщицей в школе и прачкой в больнице. Приходила домой с красными руками, падала на диван и всё равно находила силы погладить меня по голове. А я ору на детей из-за обоев.
Андрей молчал. Он умел молчать так, что это не давило — просто давал пространство.
— Мне было семь, — продолжила Галина. — Я взяла мамину губную помаду. Единственную, которая у неё была — она берегла её для редких выходов. И разрисовала стену в коридоре. Цветы, солнце, бабочки. Думала — красиво.
— И что мама?
— Пришла с работы. Увидела. Присела рядом со мной и спросила: «А это какой цветок? А это какая бабочка?» Рассматривала, как картину в музее. Потом сказала: «Красиво. Но стена — не лучшее место. Давай в следующий раз на бумаге». И всё. Никаких криков, никаких «ты меня разоряешь». Взяла у соседки белую краску в долг и закрасила.
Сигарета догорела до фильтра. Галина затушила её о перила.
— А я... Господи, что я наговорила.
— Ты устала, — сказал Андрей. — Это не оправдание, но это правда. Ты устала, и сорвалась, и теперь жалеешь. Это делает тебя нормальным человеком, а не монстром.
— Нина, наверное, думает, что я её ненавижу.
— Нина думает, что мама расстроилась. Дети... они отходчивее, чем мы думаем. Если с ними поговорить.
Галина посмотрела на мужа. Он выглядел уставшим — как всегда после смены на заводе. Тёмные круги под глазами, трёхдневная щетина. Но он сидел рядом, и от этого становилось легче.
— Я не знаю, как с ней говорить. Я не знаю, что сказать.
— Может, не надо ничего особенного говорить. Может, просто — честно.
Ночью Галина не могла уснуть. Лежала, глядя в потолок, и вспоминала мать. Та умерла пять лет назад — инфаркт, прямо на работе, со шваброй в руках. Галина тогда не успела попрощаться. Не успела сказать много важного.
«Что бы ты сделала, мам?»
Ответ пришёл не словами — ощущением. Тёплая рука на голове перед сном. Запах хозяйственного мыла и дешёвых духов. Голос, который никогда не повышался, даже когда было за что.
Мать не была идеальной. Она уставала до дрожи в коленях. Она плакала по ночам, когда думала, что дочь спит. Она однажды швырнула тарелку об стену — не в кого-то, просто об стену — и потом молча подметала осколки.
Но она никогда не переносила свою усталость на ребёнка.
А Галина — перенесла.
Утром она встала раньше всех. Сварила кофе, приготовила завтрак. Яичница, как любит Дима. Овсянка с бананом для Нины.
Дети появились настороженные, тихие. Нина смотрела куда угодно, только не на мать. Дима преувеличенно сосредоточенно ковырял яичницу.
— Я хочу извиниться, — сказала Галина. — За вчерашнее. Я наговорила глупостей, которые не имела в виду. Вы не живёте в свинарнике. Вы живёте в доме, где вас любят. И где иногда взрослые устают и говорят обидные вещи.
Нина подняла глаза — осторожно, как зверёк, который не уверен, что опасность миновала.
— Мам...
— Подожди. Я хочу рассказать вам одну историю. Про девочку, которую звали Галя.
И она рассказала. Про мамину губную помаду. Про цветы на стене. Про то, как мама присела рядом и рассматривала рисунок. Про белую краску, взятую в долг.
— Я до сих пор помню, что чувствовала, когда мама не накричала, — закончила Галина. — Благодарность. И... безопасность. Ощущение, что меня любят даже тогда, когда я делаю что-то не так. Я хотела, чтобы вы чувствовали то же самое. А вместо этого вчера орала из-за обоев.
Тишина.
Потом Нина встала, подошла к матери и молча уткнулась ей в живот.
— Это я нарисовала, — прошептала она. — Цыплёнка. Я хотела тебя порадовать. Ты всё время грустная ходишь, работаешь много. А цыплёнок весёлый получился.
Галина обняла дочь, почувствовала под ладонями острые лопатки, позвонки. Такая маленькая ещё. Такая тонкая.
— Спасибо, что сказала правду.
— Ты не будешь ругаться?
— Не буду. Вчера — это было неправильно. Так не должно быть. Я буду стараться, чтобы так больше не повторилось. Но я не идеальная, Ниночка. Я иногда буду ошибаться. Главное — чтобы мы потом могли поговорить. Честно.
Дима кашлянул.
— Мам. Красный домик в прихожей — это я. В прошлом году.
Галина посмотрела на сына — тринадцатилетнего, с пробивающимися усиками, с упрямой складкой между бровей.
— Почему не сказал?
— Боялся.
Одно слово. Простое и страшное. Боялся. Её сын боялся ей признаться — и это было хуже любых разрисованных стен.
— Иди сюда.
Дима подошёл, и она обняла их обоих — нескладного подростка и худенькую девочку. Прижала к себе, чувствуя, как бьются их сердца.
— Я не хочу, чтобы вы меня боялись. Слышите? Никогда.
Вечером Андрей пришёл с работы и застал странную картину: вся семья сидела в детской на полу с ножницами и цветной бумагой.
— Это что?
— Мы делаем рамку, — объяснила Нина. — Для цыплёнка. Мама сказала, что он будет висеть у неё в комнате.
Галина подняла голову. В её волосах застряли обрезки бумаги, на пальцах — следы клея.
— Я вырезала кусок обоев с рисунком. Аккуратно. Ну, почти аккуратно.
Андрей посмотрел на стену. Там, где был цыплёнок, теперь зияла неровная прореха.
— И что с этим делать?
— Ещё не решили. Может, заклеим чем-нибудь. Может, повесим картину. А может... — Галина переглянулась с Ниной, — покрасим всю стену специальной краской. Для мела. Чтобы можно было рисовать и стирать.
— Можно? — Нина подскочила. — Честно можно?
— Посмотрим. Надо посчитать, сколько стоит.
— Я могу из карманных денег добавить! — встрял Дима. — Накоплю.
Галина улыбнулась. Впервые за несколько дней — по-настоящему, без усилия.
— Посмотрим, — повторила она.
Ночью, когда дети уснули, Галина зашла в детскую. Постояла в темноте, глядя на дыру в обоях. Завтра они что-нибудь придумают. Заплатка, картина, новая краска — неважно.
Важно другое.
Она наклонилась и поправила одеяло на Нине. Та во сне пробормотала что-то неразборчивое и повернулась на бок.
На тумбочке лежал листок бумаги. Галина поднесла его к полоске света из коридора.
Рисунок. Четыре человечка, держащиеся за руки возле кривого дома. И подпись — старательным детским почерком: «Моя семья».
Ни слова про любовь. Ни слова про прощение.
Просто — «моя семья».
Галина положила листок обратно. Выключила ночник. Тихо закрыла дверь.
На кухонном столе её ждал остывший чай. Она вылила его в раковину и налила новый — горячий.
За окном начинал накрапывать дождь. Обычный ноябрьский вечер. Обычный вечер в обычной семье, где взрослые устают, дети рисуют на стенах, и все понемногу учатся друг друга не бояться.
Жёлтый цыплёнок лежал на столе, уже вставленный в самодельную рамку из цветного картона. Криво вырезанную, заляпанную клеем, с отпечатком Нининого пальца в углу.
Завтра он займёт своё место на стене. Рядом с другими детскими рисунками, фотографиями, грамотами за участие в конкурсах — всем тем, из чего складывается жизнь семьи.
Галина допила чай и пошла спать. Завтра снова на работу. Снова двенадцать часов за кассой. Снова усталость, очереди, чужое раздражение.
Но сейчас — сейчас можно просто лечь рядом с мужем, закрыть глаза и знать, что за стеной спят дети, которые её не боятся.
Это немного. И это — всё.