Найти в Дзене
Мистика Степи

Зеркало, что поймало смерть.Часть 1

Элиста. Поздняя осень, та самая, беззубая и промозглая, когда снега ещё нет, а земля уже не живая. Стоит мокро промёрзлая погода, от которой душа сжимается в комок и впадает в глухое, немое уныние. Грядки, что ещё недавно бушевали зеленью и отдавали свои плоды вёдрами, теперь голы и наги, явили миру чёрную, спящую плоть чернозема. Деревья, чьей красоте завидовала вся округа — ведь мой дед умел прививать так, что на одной яблоне одновременно краснели яблоки, золотились груши, синели сливы и желтела айва — теперь стоят слепые, невидящие, ушедшие в тяжёлый, беспробудный сон. Виноградник, ещё одна гордость деда, буйство сортов и сладости, что так радовал входящих гостей, — теперь мирно засыпан землёй, как ребёнок, укутанный на зиму. Даже скотина и та притихла, чувствуя эту зябкую пустоту. В такие дни бабушка моя, Анфиса, обычно садилась за свою машинку «Зингер». Не садилась — восседала. И начиналось таинство. Под мерный, убаюкивающий стук челнока она обшивала всю семью, а воздух наполнялс

Элиста. Поздняя осень, та самая, беззубая и промозглая, когда снега ещё нет, а земля уже не живая. Стоит мокро промёрзлая погода, от которой душа сжимается в комок и впадает в глухое, немое уныние. Грядки, что ещё недавно бушевали зеленью и отдавали свои плоды вёдрами, теперь голы и наги, явили миру чёрную, спящую плоть чернозема. Деревья, чьей красоте завидовала вся округа — ведь мой дед умел прививать так, что на одной яблоне одновременно краснели яблоки, золотились груши, синели сливы и желтела айва — теперь стоят слепые, невидящие, ушедшие в тяжёлый, беспробудный сон. Виноградник, ещё одна гордость деда, буйство сортов и сладости, что так радовал входящих гостей, — теперь мирно засыпан землёй, как ребёнок, укутанный на зиму. Даже скотина и та притихла, чувствуя эту зябкую пустоту.

В такие дни бабушка моя, Анфиса, обычно садилась за свою машинку «Зингер». Не садилась — восседала. И начиналось таинство. Под мерный, убаюкивающий стук челнока она обшивала всю семью, а воздух наполнялся запахом нагретого металла и хлопковых тканей. И с типичным астраханским говорком, растягивая гласные, она периодически просила:
— Алёна, подай-ка мне вон тот лоскут «цветной», голубенький.
«Цветной» у неё означало любой ситец с цветами. «Голубенький» — тот, где среди белого фона были разбросаны мелкие, небесные цветочки. Всё остальное — однотонное разной окраски.

Любила она свою машинку, как живое существо. Говорила с ней, подбадривала, если та заупрямится.
— Эта машинка да сундук — вот и всё мамино приданое, что ей тётка выдала, — часто вздыхала она, проводя рукой по чёрному лакированному корпусу.
— Это какой? — спрашивала я, хотя знала ответ. — Тот, что поменьше?
— Нет, — качала головой бабушка. — Тот, что поменьше, бабушке моей по наследству достался. Его в 1701 году, ее прадед, кузнец, из морёного дуба собственноручно делал своей дочери. Сколько ж он потопов в Астрахани пережил — и не сосчитать. А до сих пор как новенький, замочек ажурный щёлкает.

И я, зная, что сейчас начнётся, садилась поудобнее, поджав под себя ноги. Потому что под этот стук «Зингера» бабушка начинала вспоминать. Ту свою, другую жизнь, не похожую на мои скучные, безопасные дни. Так же, как сейчас моя собственная молодость кажется невероятной сказкой для сегодняшних детей .

— Мама моя, Анастасия, была красавица писаная, — начинала она, и голос её становился тише, задумчивее, будто она пробиралась сквозь густой туман времени. — Сиротой маленькой осталась, в семь лет. Мать родами умерла, вместе с ребёночком. Отец через полгода — утонул. Были у неё ещё сестра старшая да брат. Дом в Астрахани у них был добротный, большой, на хорошей улице. Не успели родители в землю уйти, как тётка родная, по отцу, туда со всем своим семейством и заселилась. Сестра Настина вскорости от какой-то хвори померла. Брата… брата тётка куда-то на службу сплавила, подальше. Он самый старший был. Назад он не вернулся. То ли сгинул, то ли просто не захотел в эту паутину назад. А маму мою… маму мою тётка в богатый дом продала. На услужение.

Там у хозяев дочка единственная, любимая , шестилетняя, Шурочка. И мама моя должна была при ней состоять — играть, учиться вместе, чтоб девочке не скучно было. Так они и росли — не госпожа и служанка, а две девочки, две пёрышки в одной клетке. И в играх, и в учёбе — всегда вместе. Мама моя благодаря этому очень образованной по тем временам вышла — читала, писала, музыку понимала. А когда пришло время Шурочку в свет выводить, на первый бал её собирать, увидела та, как мою маму одели в форменное платье служанки, сверху — белый фартук, чтобы в прихожей ждать. Так закатила истерику, что стёкла, кажется, задребезжали: «Или вы Настю одеваете, как меня, или я ни на какой бал не иду!»

Родители в дочери души не чаяли, да и к маме хорошо относились — не били, голодом не морили. Стали их двоих на балы наряжать в похожие платья. Только в голову им, видно, не пришло, что девушка Настя — видная, статная, да умная, да душа у неё живая, молодая, жаждущая. И сердце — не каменное.

Влюбилась она там. В кого — мама мне никогда не рассказывала. Это уж моя родная бабушка, которая меня пуще глаза берегла, по секрету, на старости лет, поведала. В общем, скандал вышел на весь город. Чей-то сын, из больших людей, захотел взять в жены девку безродную. Позор, срам, насмешки.

Маму мою, конечно, назад к тётке отправили. Да ещё и пригрозили тётке «хорошенько», если слухи не утихнут. А тут, как на грех, родная сестра моей бабушки жила на одной улице с той самой тёткой. И вот приехала моя бабушка с сыном, своим единственным (больше Бог детей не дал), в гости к сестре из своего села. Люди они были работящие, небогатые, но и не бедные — ртов лишних то не было. Пока бабушка с сестрой «чаи гоняли», высматривая в окно дворню, мой отец, её сын, увидел маму мою. И — как молнией поразило. Влюбился сразу, безоглядно, по-мужски, — раз и навсегда.

Пришёл к тётке, давай про соседку вызнавать. А та, обрадовавшись слушателю, выложила всю подноготную. В конце только, вздохнув, добавила:
— Не даст ей тетка жизни, загонит. Как брата с сестрой. Дом-то, наследный, отдавать она ей не собирается. Видно, за Настасьей смерть уже по пятам ходит. Я думаю, и родители-то её не просто так один за другим ушли…

— Мама, — сказал тогда мой дед, вернувшись, и голос у него был твёрдый, как кремень. — Засылайте сватов. Я на ней женюсь.

Бабушка моя, услышав это, ахнула, давай с сестрой его отговаривать. «Зачем тебе, сынок, девица, у которой сердце с другим осталось? Какой тебе от неё покой, какая радость? Крест на себя взять хочешь?» Хотя тётка и признавала сквозь зубы: «Девушка, что и говорить, хорошая. Добрая. И умница редкая».

В общем, не смогли они его переубедить. Приехали домой, он отцу всё выложил. Отец его, мужик молчаливый, только плечами пожал:
— Тебе с ней жить. Твоя воля.

Пошли свататься. И тётка, видя такой серьёзный настрой да подарки дорогие, опять продала мою маму. Обрадовалась, что из города навсегда уедет, глаза не будет мозолит. На радостях даже машинку «Зингер» в приданое дала, и тот самый сундук с подушками и периной пуховыми. И покрывало невиданной красоты — я, маленькая, бывало, вытащу его из сундука, разверну на полу и сижу, любуюсь на диковинные птиц и цветы, вышитые на шёлке.

Сыграли свадьбу. А мама моя… Мама моя, как рассказала бабушка, села после свадьбы за стол — и словно в столбняк впала. Сидит. Сутки. Не спит, не ест, не пьёт. Всё, что ей ставят на стол — будто не видит, рукой на пол сгребает. Смотрит в одну точку, сквозь стены. Отец мой не трогал её, только тихо, как тень, мимо ходил, боль в глазах пряча. Вторые сутки пошли — тоже самое. А на третьи бабушка поняла — девка заморить себя хочет. Тихим, страшным, женским способом — просто перестать быть.

Тогда она, не выдержав, встала перед ней на колени. Не перед невесткой, а перед умирающей девочкой.
— Сына моего ты не любишь, я знаю, — сказала она, и голос её дрожал. — Родителей не было у тебя, обидели тебя сильно, до самого сердца добрались. Но меня… меня ты пожалей, Христа ради. Не сделала я тебе ничего плохого. Как мне жить после, если невестка у меня на руках, в моём доме, от голода умрёт? Как мне с этим крестом до конца дней своих жить? Как в глаза сыну смотреть буду?

И… мама моя проснулась. Будто из глубокого, кошмарного сна. Заморгала, увидела перед собой на коленях свекровь, стала её поднимать, обнимать. Долго они плакали, обе, обнявшись. Так и пошла жизнь. Бабушка ей матерью стала. Никогда они не ругались. Потихоньку и к мужу своему мама привыкла, оценила его тихую, верную силу.

А потом она забеременела. Первым ребёнком. И опять тьма нахлынула. Кричала по ночам, хворала, таяла на глазах. У бабушки сердце не на месте — предчувствия душили. А тут ещё и домовой… Ночью на грудь ей уселся, невидимый, но тяжелый, как гиря. Бабушка, как положено, шёпотом спросила: «К худу или к добру?» И ясно, отчётливо, будто из-под земли, прозвучало в тишине: «К Хууу…» — и исчезло.

Не стала бабушка ждать. Собралась и опять к сестре в Астрахань поехала. Та, к слову сказать, была женщина не простая. Выслушала, покачала головой. Пообещала к родам на недельку-другую приехать, «погостить». Так и сделала. Вместе с повитухой роды принимала. Еле-еле маму спасли. Девочка первая… мёртвой оказалась. По последу, осмотрев его, тётка сказала: «На мать её сделано было. Будет ещё семь раз рожать, если ее вытянем. Мальчишки все младенчество переживут, крепыши будут. Но среди них — ещё одна девочка. Вот если первые дни её не отмолите… девочек у вас не будет. Никогда. Жди меня через три месяца. Сеть зеркальную, родовую нашу, привезу. Внуков спасать будем».

На этом бабушка обычно умолкала, и стук машинки вновь заполнял тишину, густой, ритмичный, как биение самого сердца этого дома ….

Продолжение следует...