Найти в Дзене
Читаем рассказы

Ты таскаешь из холодильника мраморную говядину и несешь сестре ей видите ли тоскливо она так страдает от лени что должна набивать брюхо

Вечер вцепился в город сыростью, как мокрая тряпка. Пока я поднимался по лестнице, куртка успела остыть до чужой, подъезд пах пылью, мокрым бетоном и чьей‑то давно остывшей едой. На площадке было так тихо, что собственные шаги казались лишними. Ключ пару раз соскочил с замочной скважины, я выругался про себя беззвучно, только губами, и наконец толкнул дверь. Квартира встретила вязкой тишиной. Не той, что бывает ночью, когда все спят, а другой — уставшей, больной. Из комнаты сестры тянулся тусклый голубоватый свет, как от аквариума с полуживыми рыбками. В воздухе висел запах дешевого шампуня, старого чая и какой‑то застоявшейся тоски. Она лежала поперек дивана, завернутая в одеяло, как кокон. Лицо освещал экран ее маленького компьютера, свет подчеркивал синеву под глазами и сухие губы. Пальцы лениво скользили по тачпаду, ленты сменяли друг друга, мелькали чьи‑то улыбки, чужие поездки, чужие «новости». Она не смеялась, только иногда глубоко вздыхала, так, будто кому‑то наверху было нужно

Вечер вцепился в город сыростью, как мокрая тряпка. Пока я поднимался по лестнице, куртка успела остыть до чужой, подъезд пах пылью, мокрым бетоном и чьей‑то давно остывшей едой. На площадке было так тихо, что собственные шаги казались лишними. Ключ пару раз соскочил с замочной скважины, я выругался про себя беззвучно, только губами, и наконец толкнул дверь.

Квартира встретила вязкой тишиной. Не той, что бывает ночью, когда все спят, а другой — уставшей, больной. Из комнаты сестры тянулся тусклый голубоватый свет, как от аквариума с полуживыми рыбками. В воздухе висел запах дешевого шампуня, старого чая и какой‑то застоявшейся тоски.

Она лежала поперек дивана, завернутая в одеяло, как кокон. Лицо освещал экран ее маленького компьютера, свет подчеркивал синеву под глазами и сухие губы. Пальцы лениво скользили по тачпаду, ленты сменяли друг друга, мелькали чьи‑то улыбки, чужие поездки, чужие «новости». Она не смеялась, только иногда глубоко вздыхала, так, будто кому‑то наверху было нужно услышать, как ей плохо.

Я остановился в дверях и какое‑то время просто смотрел. В голове вспыхнули, как старые слайды, другие ее картинки. Как она, растрепанная, носится по квартире с гитарой, верещит какую‑то песню. Как приходит с занятий, размахивая тетрадями: «Смотри, у меня все получится, вот увидишь». Как спорит с отцом до хрипоты, доказывая, что не будет жить «как все».

Все это будто бы украли. Сначала она стала просто больше уставать: «Посплю еще чуть‑чуть», «Перенесу на потом». Потом вместо кружков и курсов появились бесконечные «со следующей недели начну». Учеба потихоньку скатилась в хвосты, работу она сначала отложила «на лето», потом «до нового года», потом просто перестала говорить об этом. День за днем она вязла в своем болоте: поздние подъемы, бесконечные ролики, чашки с засохшим чаем вдоль подоконника.

Родители… Мать только однажды всерьез вздохнула по телефону: «Она взрослая, сама разберется», — и переключилась на разговор о погоде. Отец вообще предпочитал делать вид, что у него просто нет младшей дочери, есть только «проблема, о которой лучше не думать». Так я незаметно для себя оказался в роли опекуна, которого никто никогда не назначал.

Дополнительные смены стали чем‑то вроде новой кожи. Сначала тяжело, потом привыкаешь. Я таскал коробки, подменял заболевших, соглашался выходить в ранние и поздние часы. Экономил на проезде, на еде, на мелочах, на всем, где только можно было урезать. И однажды позволил себе роскошь — кусок мраморной говядины. Купил и долго вертел в руках, как чужое. Положил в холодильник почти бережно. Этот кусок стал для меня не просто едой — маленьким доказательством, что я не зря рву жилы, что могу позволить себе хоть раз что‑то лучше, чем сосиски по акции.

Сейчас, стоя на пороге и глядя на сестру, я почти физически чувствовал в холодильнике этот трофей. Как будто он излучал свой холодный, спокойный свет. Напоминал: «Это твое. Ты заработал».

— Ты пришел? — Она не отрывала взгляда от экрана, только голос выдал, что заметила меня. Глухой, потухший.

— Пришел, — ответил я, разуваясь. Кеды были мокрые, носки прилипли к ступням, и я вдруг остро ощутил: я живой, уставший, голодный, а тут все так, будто время застыло.

Пауза затянулась. Потом из комнаты долетел ее приглушенный вздох:

— Мне так тоскливо… — Слово повисло в воздухе, как дым. — Нет сил ни на что совсем. Все… такое бессмысленное… хоть чем‑то себя утешить бы… Пожрать чего‑нибудь вкусного, что ли…

Последние слова она произнесла почти шепотом, уже не оформляя просьбу, но оставляя в ней достаточно намека. Знала, что я услышу. Знала, что пойму по полувздоху. И где‑то там, под этим «пожрать чего‑нибудь вкусного», как всегда, пряталось тихое, уверенное ожидание: я снова все решу.

Я стоял посреди коридора и ощущал, как внутри меня поднимается знакомая, тяжелая волна. «Ей, видите ли, тоскливо. А мне, значит, весело? Мне так радостно работать ночами, таскать ящики, выслушивать недовольство начальника, считать копейки у кассы?»

Кухня манила тусклым светом над раковиной. Шаг по холодному линолеуму эхом отдался в голове: «Не трогай. Это твое». Еще шаг: «Она взрослая, пусть сама». Еще: «Ты же брат. Кто, если не ты?»

Поход к холодильнику превратился в странное шествие между этими голосами. Стены коридора казались ближе, чем обычно, воздух — тяжелее. Я шел неспешно, как приговоренный, которого ведут не к расстрелу, а к какому‑то непонятному выбору, где любой результат будет болезненным.

Дверца холодильника встретила ладонь холодом, почти враждебным. Я замер, держа за ручку, словно за рукоять меча. За ней, за этими белыми вратами, покоился мой трофей за все недосыпы, за все проглоченные унижения и «можете задержаться еще на пару часов?».

Открыл. Холод полоснул по лицу. Полки с привычными банками, кастрюля с остывшим супом, пластиковый контейнер с вареными макаронами. На боковой полке — банка самой дешевой тушенки, в которой всегда пахло чем‑то жестяным. И на стеклянном блюде, плотно завернутый в пленку, лежал он — мой кусок мраморной говядины, с красивыми прожилками жира, розоватый, как обещание другой жизни.

«Вариант первый, — машинально перечислял я про себя. — Закрыть холодильник, сварить себе макароны, открыть тушенку для нее. Сказать: вот, ешь. Ты же говорила — просто утешиться. Вариант второй: оставить мясо на какой‑нибудь особый случай. День рождения. Премия. Что‑нибудь, что вряд ли вообще случится, но звучит достойно. Вариант третий…»

Третий даже не нуждался в словах. Я увидел перед глазами, как она сидит на кухне ночью, сгорбившись над кастрюлькой, и судорожно жует вчерашнюю лапшу быстрого приготовления прямо из железной миски. Как не смотрит на меня, чтобы я не увидел блеск в глазах. Как отмахивается: «Нормально все, я просто перекусываю».

«Мне так тоскливо…» — ее голос повторился в голове назойливым, как капля из неисправного крана.

Внутри меня сталкивались два придуманных образа. Первый — о ленивой потребительнице, которая добровольно утонула в собственном болоте и теперь должна лишь набивать брюхо за мой счет, потому что так проще, чем бороться. Второй — обо мне, о правильном брате‑рыцаре, который обязан спасать, вытаскивать, терпеть, тащить на себе. Оба образа вдруг показались надуманными и треснули, как старая штукатурка, под тяжестью какого‑то другого понимания: за ее «лень» прячется что‑то вязкое и темное, от чего она сама, похоже, шарахается.

Я взял блюдо с мясом. Оно оказалось тяжелее, чем выглядело. Пленка холодила пальцы, жир под ней отливал жемчужным, и я испытывал странное чувство, будто несу не еду, а какое‑то решение. Смешение злости и жалости было таким густым, что им, кажется, можно было намазать хлеб.

Шел обратно по коридору, как воин, который несет противнику сразу и меч, и ветвь мира. Каждый шаг отдавался в коленях. Где‑то в груди уже собирались слова, горькие, как недоваренный кофе. Я еще не знал, как именно их сложить, но чувствовал, что говорить придется не только о мясе, не только о еде.

Я остановился в дверях ее комнаты. Свет от экрана ударил по глазам. Она повернула голову, медленно, будто через толщу воды, и посмотрела на меня. Глаза — уставшие, потускневшие, почти чужие. Я стоял с этим мясом в руках, сжатой челюстью и речью, которая рвалась наружу — то ли приговором, то ли спасительным ультиматумом. А она еще не знала, что этот ужин станет для нас обоих точкой, после которой уже нельзя будет вернуться к прежнему молчаливому болоту.

Я вошел и поставил блюдо прямо на край ее стола, отодвинув в сторону кружку с засохшим ободком и тарелку с засахарившимися корками. Экран мерцнул отражением розоватого мяса, как будто это был какой‑то нелепый праздник посреди свалки.

— Раз уж ты так страдаешь от лени, — сказал я, сам слыша, как звенит в голосе металл, — давай хоть поболеем вместе. За мой счет.

Она дернула бровью, привычно подняла уголок губ.

— Ого, господин благодетель снизошел, — протянула она, щелкнув мышкой. — Сейчас еще скажешь, что это во имя высокой миссии накормить несчастное существо.

Я усмехнулся, но улыбка вышла кривой.

— Несчастное существо, которое само холодильник открыть не в силах?

Она хотела что‑то отшутить, но слова застряли. Я видел, как растерянно дернулись плечи. Маска ехидства съехала, как размазанная тушь.

— Я… — Она тихо выдохнула и наконец отвела глаза от экрана. — Я уже не понимаю, где я просто ленюсь, а где… как будто тело в бетоне. Ты думаешь, мне приятно вот так сидеть? День прошел, неделя прошла — я их не различаю. Встать помыть голову — как на гору лезть. Я до ванной дойти не могу без того, чтобы по пути сто раз сдаться. Еда хотя бы… — она глянула на мясо и виновато дернула уголком рта, — она хотя бы на пару минут выключает внутри вот это пустое и мерзкое. Как будто, если поем вкусное, я… не совсем выброшенный человек.

Слово «выброшенный» почему‑то полоснуло сильнее всего. Будто это про меня.

— Выброшенный? — переспросил я. — А кто тебя выбросил? Я, да? Я, который таскал смены одну за другой, чтобы у нас в этом холодильнике вообще что‑то лежало?

Я почувствовал, как во мне, как в перегретой кастрюле, вскипает все, что я тихо глотал годами.

— Помнишь, как ты «один раз, честно, только один раз» просила на «важную вещь»? — слова сами посыпались. — Потом еще «немного до зарплаты»… которой так и не оказалось. Помнишь, как я по ночам возвращался, когда ты уже лежала на диване и жаловалась, как тебе тяжело жить? Я спал по три часа, тащился снова туда, терпел начальников, которые смотрели на меня, как на тряпку. А дома меня ждал диван с тобой и твое вечное: «Мне так тоскливо, купи чего‑нибудь вкусного».

Я шагнул ближе, почти нависая над этим розовым куском.

— Я каждый раз думал: ну ладно, сейчас помогу, потом она встанет. Потом начнет. Потом хоть что‑то. А потом проходили месяцы, и все, что менялось, — это список твоих любимых булочек. Я превращался в кормушку, в… — я судорожно сглотнул, — в живой банкомат с ногами. И при этом должен был еще понимать, принимать, жалеть. А меня кто жалел?

Она не ответила. Сначала я услышал только ее дыхание — прерывистое, будто она бежала. Потом — тихий, совершенно несоответствующий ее возрасту всхлип. Не истеричный, не обиженный — детский, загнанный куда‑то под ребра.

— Я… я правда боюсь, — выдохнула она. — Не тебя. Себя. Головы своей. Я сажусь сделать что‑нибудь — и сразу вижу, как у меня ничего не выйдет. Как я, как всегда, все брошу. Как все надо мной… — она дернула плечом, — ну, ты понимаешь. Я даже в будущем себя представить не могу. Пустота какая‑то, как пустой холодильник перед получкой. И я знаю, что выгляжу, как лентяйка, как паразит. Но внутри… там не отдых. Там страх и какое‑то болото. Я в нем хожу кругами и делаю вид, что мне просто «лень». Так проще, чем признаться, что я запутавшийся ребенок, которого взрослые давно списали.

Она закрыла лицо ладонями, пальцы дрожали. Я ожидал в ответ крика, обвинений, привычного: «Ты ничего не понимаешь!» А получил вот это: жалкий, хлюпающий нос и признание, как порез по живому.

Меня перекосило. Злость никуда не делась. Наоборот — стала гуще. Но к ней примешалось что‑то еще, от чего стало тошнить: жалость, вина, усталость от собственной праведности.

В голове быстро, почти одновременно, сложились два сценария. В одном я сейчас добиваю. Говорю: «Либо собираешься, либо живи без меня». Собираю вещи, хлопаю дверью, оставляю ее тонуть или выплывать, как уж выйдет. В другом — сглатываю все, как обычно, снова становлюсь правильным братом‑мучеником, который тащит на себе и ее, и счета, и ее страхи.

И в обоих вариантах я выглядел не благородным, а трусливым. В первом — потому что сбегаю от чужой боли. Во втором — потому что прячусь за ролью спасителя, лишь бы не разбираться, что с ней на самом деле происходит.

Я тяжело выдохнул и опустился на стул, который скрипнул, как старая дверь.

— Слушай сюда, — сказал я уже тише. — Я не святой. Я устал. И я не обязан тебя тянуть. Но… — слово далось трудно, как кость в горле, — я не смогу спокойно уйти и делать вид, что меня это не касается. Я готов дальше покупать еду, готов помогать, готов быть рядом. Но не готов кормить твое болото.

Она медленно отняла ладони, глаза покраснели.

— Что это значит? — прошептала она.

— Это значит, — я ткнул пальцем в мясо, — что вот это сегодня мы едим вместе. Но завтра ты ищешь себе бесплатного специалиста, который умеет разбираться с такими головами, как твоя. В районной поликлинике, в какой‑нибудь городской службе — неважно. Ты составляешь список смешных, крошечных дел на день. Не «изменить жизнь», а: помыть кружку, открыть окно, дойти до магазина. Ты берешь на себя часть дома. Можешь начать с мусора и посуды. И ты перестаешь прятаться за шуточками из сети про «я такая забавная, ничего не делаю». Это не забавно, это… — я поискал слово, — это разрушительно.

Она молчала, слушая, как с кухни тянет вчерашним луком и пережаренным маслом. В комнате пахло застоявшейся пылью и лекарствами от простуды, которые она так и не допила. Я вдруг отчетливо почувствовал, как мне тяжело дышать в этом воздухе оправданий и полуулыбок.

— Я не обещаю, что у меня сразу получится, — наконец сказала она. — И я не стану другой за неделю.

— А я не обещаю, что буду всегда мягким, — ответил я. — Я могу сорваться. Могу накричать. Но если ты сделаешь хоть шаг, хоть полшага, я буду рядом. Если ты дальше выбираешь диван и жалость к себе — я не потяну. Я… — я замолчал и честно добавил: — я просто сломаюсь.

Мы еще немного посидели молча. Экран подмигивал рекламой, где кто‑то счастливо улыбался, держа тарелку с идеальной едой. Я не выдержал, поднялся.

— Пошли на кухню, — сказал я. — Раз уж этот кусок стал у нас почти святыней, давай устроим ему обряд.

Она нерешительно встала, как человек, которого вытащили из слишком горячей ванны. На кухне я положил мясо на доску, снял пленку. Свежий, почти сладкий запах ударил в нос. Я достал старую тяжелую сковороду, ту самую, которой отец однажды, много лет назад, учил меня не бояться горячего масла.

— Смотри, — сказал я. — Сначала нужно, чтобы сковорода стала по‑настоящему горячей. Не лениться ждать.

Она встала рядом. Плечом я чувствовал легкую дрожь. Я дал ей нож.

— Держи вот так. Не бойся. Это всего лишь мясо.

Она попробовала отрезать первый кусок, неловко, криво. Я поймал себя на том, что хочу вырвать нож, сделать сам, «как надо». Вместо этого глубоко вдохнул.

— Нормально, — сказал я. — У меня в первый раз вообще все улетело на пол.

Мы жарили молча. Масло шипело, разбрызгиваясь мелкими ожогами на руках. Запах стал густым, плотным, как одеяло. Она в растерянности смотрела, как куски схватываются корочкой.

— Переворачивай, — кивнул я. — Не дергайся, не суетись. Просто переверни.

За столом мы ели медленно, почти сосредоточенно. Мясо оказалось не таким уж волшебным, как я себе представлял в ночных мечтах. Но почему‑то именно это разочарование и стало облегчением: это был просто ужин. Не чудо, не награда за страдания. Просто нормально приготовленная еда, которую мы разделили пополам.

— Давай так, — сказала она вдруг, отодвигая тарелку. — Если я буду лениться выносить мусор, ты мне не молча будешь презирать, а говорить прямо. А я не буду закатывать глаза и делать вид, что не слышу.

— А я, — ответил я, — перестану играть в жертву. Если мне тяжело, я скажу, а не буду копить до очередного взрыва.

Мы ничего не подписывали, не жали руки. Но именно в этой тихой, почти будничной болтовне я почувствовал, как между нами что‑то меняется. Я больше не был единственным мучеником, она — не единственной бедняжкой.

Прошли недели, потом месяцы. На холодильнике повис листок с неровными столбцами: «сегодня», «потом», «когда‑нибудь». В раздел «сегодня» она записывала иногда смешные мелочи: «расчесать волосы», «позвонить врачу», «помыть раковину». Иногда срывалась, снова лежала пластом, снова звала из комнаты: «Купи чего‑нибудь вкусного, мне тягостно». Но теперь между нами уже были ниточки, которых раньше не существовало: общий список покупок, ее первая подработка у знакомой, попытка вернуться к учебе на заочном.

Иногда она шутила про тот вечер:

— Помнишь, как ты тащил это великое мясо, как знамя? Я думала, ты сейчас им меня прибьешь.

Я ворчал:

— Этот кусок стоил мне недели без нормального отдыха, не забывай.

Но говорил это уже наполовину в шутку. Потому что знал: тогда я принес не только редкий кусок хорошего мяса. Я принес на тарелке наш первый честный разговор.

Однажды, поздно вечером, я снова стоял у холодильника. Лампочка внутри тускло освещала банки, контейнеры, аккуратно сложенные овощи. На нижней полке опять лежал завернутый в бумагу кусок мраморной говядины — мой новый «трофей». Я поймал себя на том, что не думаю о нем как о награде «мне одному». Холодильник больше не казался осажденной крепостью, которую я обязан защищать от чужой прожорливости. Скорее — странным, домашним алтарем нашей медленной, упрямой попытки вылезти из того самого болота.

Я все еще посчитал в уме, сколько сил и времени стоил мне этот кусок, проворчал вполголоса о расточительности. Но, закрывая дверцу, вдруг увидел на ней криво прикрепленный магнитом листок: «На завтра: помыть пол, позвонить специалисту, сходить на почту». Ее почерк. Ее крошечные шажки.

И понял, что тогда, в тот вечер, я рискнул не зря.

Я принес ей ужин. А она, сама того не зная, подала мне руку из своего болота. Мы оба ухватились — и, пусть медленно и неуклюже, но начали выбираться.