— Я ухожу, Таня. К Свете.
Татьяна стояла у плиты, помешивая борщ. Деревянная ложка продолжала двигаться по кругу — три секунды, пять, десять — пока смысл слов не дошёл до сознания.
— Что?
Андрей сидел за столом, теребя край скатерти. Той самой, с васильками, которую она вышила в первый год замужества. Тогда казалось важным — свой дом, своя скатерть, своя жизнь.
— Я влюбился. Не хотел, но получилось.
Получилось. Как опечатка в документе.
Ложка упала на пол, забрызгав плитку красным.
— Полгода, — сказал он, не дожидаясь вопроса. — Завтра заберу вещи.
Татьяна смотрела на его руки — те самые, которые когда-то гладили её по волосам, — и думала о том, что борщ переварится. Свёкла станет бурой, капуста расползётся. Тридцать лет она варила ему этот борщ по субботам. Тридцать лет.
Андрей потоптался у двери, буркнул «извини» и вышел. За окном хлопнула дверь машины, заиграла музыка из соседнего подъезда — громкая, молодая. Наверное, Света вернулась домой.
Телефон зазвонил. Дочь.
— Мама, что готовишь?
— Борщ.
— А папа дома?
Татьяна посмотрела на кастрюлю. Красные капли жира медленно кружились на поверхности.
— Папы больше нет.
Она продержалась неделю.
Вставала по будильнику, машинально ставила две чашки, потом убирала одну. На работе цифры плыли перед глазами. В четверг перепутала столбцы в квартальном отчёте — впервые за двадцать лет. Начальница отчитала при всех, и Татьяна только кивала, глядя в пол.
Домой шла медленно, оттягивая момент. У подъезда столкнулась со Светой. Та несла пакеты из дорогого магазина — того, куда Татьяна никогда не заходила. Яркое платье, каблуки, уложенные волосы. Лет сорок пять, не больше.
Их взгляды встретились. Света дёрнулась, опустила глаза и быстро прошла мимо, стуча каблуками. Не победительница — скорее воровка, пойманная на месте.
Татьяна поднялась в квартиру. Андрей забрал вещи, пока её не было. Пустые полки в шкафу, светлые прямоугольники на стенах — там висели его дипломы. На кухне — та же скатерть с васильками. Он не взял. Конечно, зачем ему старая вышивка в новой жизни.
Она села за стол и просидела так до темноты.
В субботу позвонила дочь.
— Мама, я приеду.
— Не надо, Леночка. Справлюсь.
— Папа сказал, нужно подать на развод. Документы на квартиру у тебя?
Документы. Развод. Раздел имущества. Татьяна положила трубку и полезла на антресоли — туда, где хранились старые папки с бумагами.
Свидетельство о браке нашлось сразу. Рядом лежала картонная коробка, перевязанная бечёвкой. Татьяна не помнила, что в ней. Открыла — и замерла.
Общая тетрадь в голубой обложке. Засохшие тюбики акварели. Три кисти с пожелтевшим ворсом.
Тетрадь сама раскрылась на заложенной странице:
«15 мая 1985 года. Мне двадцать лет, и я хочу стать художницей. Клавдия Сергеевна говорит, у меня талант. После института поступлю в художественный. Хочу, чтобы мои картины висели в галереях...»
Следующая страница:
«3 июня. Андрей сделал предложение! Студию брошу — некогда будет. Да и зачем? Главное — семья...»
Татьяна закрыла тетрадь. Тридцать восемь лет назад она отложила эту мечту, даже не заметив. Сама закопала и забыла, где лежит.
Свидетельство о браке так и осталось лежать на антресолях.
Художественный магазин пах скипидаром и льняным маслом. Тюбики лежали ровными рядами: кадмий жёлтый, умбра жжёная, берлинская лазурь. Татьяна трогала их, читала названия, не решаясь взять.
— Вам помочь? — Продавщица, молодая, с короткой стрижкой и пятнами краски на пальцах.
— Я... не знаю. Мне пятьдесят восемь. Наверное, поздно начинать.
Девушка пожала плечами:
— В культурном центре на Ленина есть группа для взрослых. Там одной женщине семьдесят два. Говорит, жалеет только, что не пришла раньше.
Татьяна купила базовый набор: двенадцать цветов, три кисти, блок бумаги. Дома разложила всё на столе — прямо на скатерти с васильками — и долго смотрела.
Потом позвонила в культурный центр.
Класс оказался на втором этаже старого здания со скрипучими полами. Татьяна трижды останавливалась на лестнице, готовая уйти. За дверью слышались голоса.
Толкнула.
Человек десять за мольбертами. Натюрморт на подиуме: три яблока и глиняный кувшин на синей ткани. По комнате ходила женщина лет пятидесяти в мешковатом свитере, прожжённом в нескольких местах.
— Новенькая? — Она подошла, прищурилась. — Мария Игоревна. Садитесь вон туда. И не делайте такое лицо, здесь не стреляют.
Голос хриплый, прокуренный. Никакой теплоты, никаких улыбок. Татьяна почему-то почувствовала облегчение — не надо изображать радость.
Первый час она мучилась. Кисть не слушалась, краска ложилась грязными пятнами, яблоки выходили кривыми, кувшин заваливался набок. Соседка справа — женщина примерно её возраста — рисовала уверенно, красиво. Слева молодой парень делал что-то абстрактное, яркое.
Татьяна смотрела на свой лист и чувствовала, как внутри нарастает знакомое: зря пришла, ничего не выйдет, кому это нужно.
— Ну-ка. — Мария Игоревна остановилась за спиной. — Что это?
— Яблоки...
— Это не яблоки. Это страх. Вы так боитесь ошибиться, что не даёте руке двигаться. — Она забрала кисть, обмакнула в воду. — Смотрите. Не думайте, какое яблоко должно быть. Смотрите, какое оно есть. Вот тут свет падает — видите? Жёлтое пятно. А тень — не чёрная, а синяя. Видите?
Татьяна видела. Впервые за много лет она по-настоящему смотрела на простые предметы — и замечала то, чего раньше не замечала.
— Ещё раз. С чистого листа.
Второй раз вышло лучше. Не хорошо — но лучше.
Через месяц она принесла домой первую законченную работу. Три яблока и кувшин. Криво, грубо, но узнаваемо.
Повесила на стену — туда, где раньше висел диплом Андрея.
Через два месяца Мария Игоревна задержала её после занятия.
— У вас есть чутьё на цвет. Редкость.
— Но я...
— Вы ещё ничего не умеете. Это нормально. Умение — дело наживное. А чутьё либо есть, либо нет.
Она закурила прямо в классе, открыв окно.
— Знаете, почему я преподаю? Потому что сама бросила в тридцать. Муж, дети, работа. Все эти «потом», «некогда», «не сейчас». Вернулась в сорок пять, после развода. Десять лет потеряла. — Затянулась. — Вам пятьдесят восемь. Ещё лет двадцать впереди, если не будете дурой. Рисуйте каждый день. Хоть по часу.
Татьяна кивнула.
В ту ночь она впервые за долгое время спала спокойно.
Провал случился в апреле.
Она писала вид из окна — весенний двор, деревья в почках, детская площадка. Работала неделю, вкладывала всё, что узнала за эти месяцы. Принесла на занятие — и Мария Игоревна долго молчала.
— Ни как, — сказала наконец. — Технически — прилично. Но смотришь и ничего не чувствуешь. Открыточка.
Татьяна шла домой и плакала. Впервые за полгода — не из-за Андрея, не из-за развода, не из-за возраста. Из-за того, что попробовала — и не получилось. Что, может быть, таланта нет, есть только иллюзия.
Дома достала холст, хотела выбросить — и остановилась.
«Ни как». А что значит — живо? Она смотрела на свою работу и впервые видела её честно. Аккуратные деревья, правильные пропорции, чистенькие цвета. Так она прожила тридцать лет — аккуратно, правильно, чистенько. И это было плохо.
Схватила кисть. Чёрная краска — прямо поверх деревьев. Грязный мазок, другой, третий. Детская площадка исчезла под слоем умбры. Небо стало тяжёлым, грозовым.
Через час она смотрела на то, что получилось. Странное, страшноватое, ни на что не похожее. Не открыточка.
На следующем занятии Мария Игоревна долго разглядывала холст.
— Вот, — сказала. — Вот теперь — живое.
К осени Татьяна не узнавала свою квартиру. Стены увешаны работами. Мольберт у окна. Запах красок въелся в обои, в занавески, в одежду.
Дочь приехала в сентябре — и замерла на пороге.
— Мама... что это?
— Картины.
— Я вижу. Это ты?
— Я.
Лена обошла комнату, останавливаясь у каждой работы.
— Вот эта... она как будто кричит.
— Это та самая, весенняя. Которую я переписала.
— А эта? — Дочь показала на портрет пожилой женщины с папиросой. — Это кто?
— Мария Игоревна. Моя преподавательница.
Лена повернулась к ней. В глазах стояли слёзы.
— Мама, я тебя не узнаю. В хорошем смысле.
Татьяна обняла её. Впервые за год обняла крепко, не формально.
— Я сама себя не узнаю.
В октябре Мария Игоревна предложила групповую выставку — маленькую, в районной библиотеке.
— Три работы от каждого. Выбирайте лучшее.
Татьяна выбрала: переписанный весенний двор, портрет Марии Игоревны и натюрморт — но не учебный, а свой. Старая скатерть с васильками, на ней — пустая чашка, засохший цветок в стакане, ключи от квартиры.
— Почему это? — спросила соседка по мольберту, Вера Степановна. — Грустное какое-то.
— Потому что честное.
На открытии Татьяна стояла в новом платье — густо-синего цвета, как берлинская лазурь. Пришла дочь с мужем. Пришла Лена, подруга детства. Пришли коллеги с работы — те, что полгода смотрели на неё с жалостью.
Теперь смотрели иначе.
— Татьяна Михайловна, — сказала начальница, Елена Петровна, разглядывая портрет Марии Игоревны, — а я ведь понятия не имела, что вы такое можете.
«Я тоже не имела», — подумала Татьяна.
У выхода из библиотеки курила женщина в сером пальто. Света. Она смотрела на Татьяну, и в глазах её было что-то странное — не вызов, не торжество. Растерянность.
— Я видела афишу, — сказала она. — Решила зайти.
Татьяна остановилась.
Полгода назад она бы задохнулась от ненависти. Или от боли. Сейчас смотрела на эту женщину — уставшую, осунувшуюся, постаревшую за эти месяцы — и не чувствовала почти ничего.
— Картина со скатертью, — продолжала Света, — я её узнала. Васильки. Андрей рассказывал... — Она осеклась.
— Я знаю.
Помолчали.
— Он несчастлив, — сказала Света вдруг. — Я думала, будет по-другому. Но он всё время говорит о прошлом. О вас.
Татьяна должна была почувствовать удовлетворение. Не почувствовала.
— Это уже не моё дело.
Она пошла к остановке. Не оборачиваясь.
Вечером, разбирая сумку, нашла сообщение от Андрея: «Видел фото с выставки. Ты молодец. Я был неправ. Может, поговорим?»
Татьяна долго смотрела на экран.
Год назад она отдала бы всё за эти слова. Полгода назад — ещё колебалась бы. Сейчас — нет.
Она не стала удалять сообщение. Не стала отвечать. Просто отложила телефон и подошла к мольберту.
За окном светало. Небо из чёрного становилось серым, потом — розовым, потом — золотым. Кадмий жёлтый, охра, немного белил.
Татьяна взяла кисть.
На столе лежала старая скатерть с васильками — она принесла её из кухни вчера, сама не зная зачем. Теперь знала. Расстелила на полу у мольберта. Пусть пачкается краской. Пусть перестанет быть памятником прошлому.
Первый мазок лёг на холст.
Она рисовала рассвет.