В пересказе Акулины Фроловны, старой служки‑ведуньи с Заполярного погоста
Ай, сядь, доча моя, поближе.
Не топчись, не вертись, как курица на насесте.
Записывай — коли в башку твою влезет.
Слыхала я ведьм много, видела ещё больше, и кажная со своей дурью да со своей смертью.
Тако слушай, пока жива я.
Господа‑царя небесного чти, а то Он тебе такую оплеуху небесную даст, что три дня иконы косо стоять будут.
Вот Авдотья‑Горожанка моей молодости — спорила с Господом, мол, зачем ей хворь дал.
Так ей и поясницу перекосило, а корове вымя отняло. Ох и ревела она…
А мне что?
Я ей говорю: «Дура старая, не рыпайся против воленья Божия, а то ещё печёнку отберёт».
…Дак я тебе дальше скажу, доча. Пиши, коли лапы не дрожат.
Армию Диаволью знай, но не крутись возле неё, как муха возле меду: прилипнешь — потом не отдерёшься.
Бес он ведь как сосед пьяный: то погладит, то огреет, то в избу нагадит.
Помню, была у нас Фёкла‑Шныря.
Пошла она ночью на болото — «посмотреть, кто там светится».
А там что? Болото, да огоньки болотные, да бесы хихикают, как куры
недорезанные. Вернулась Фёкла утром — глаза навыкате, язык распух, будто
ложку проглотила.
Три дня молчала, четвёртый — померла.
А я ей говорила: «Не ходи, дурында, в ночь — в ночь ходят только пьяницы да бесы». Не слушалась.
Ну и всё.
Мастеров ведьмовских уважай — они не лаптем щи хлебают.
Коли мастер тебе слово сказал — слушай, даже если слово то грубое, как хомут.
Вот Ульяна‑Сухорука при мне ещё была жива.
Ох и баба была: одной рукой курицу ощиплет, другой — крест наложит, третьей — да, да, третей! — беду отгонит.
Уж больно ловкая.
И как‑то в пост к ней бабы прибежали — дитя у них без дыху. Синее всё, холодное.
А Ульяна ему в грудь хлоп!
Да как заорёт: «Господи, не тяни дитя, рано ему, поверни обратно!»
И — чудо — вздохнул малец, рот разинул, заверещал.
Бабы в слёзы, Ульяна орёт: «Не ревите, дуры, лучше печи протопите — дитя замёрзло!»
Вот тебе и мастерство.
Ох, доча…
Язык — он что?
Мясная верёвка.
Им и душу вытянуть можно, и жизнь испортить.
Вот Варвара‑Зубатка была.
Хвасталась всем: «Акулина меня учит, Акулина мне тайны сказывает…»
Что я её учила — это враки.
Но растрещала на весь погост.
Так Господь ей наказ послал: на третий день у неё зубы посинели, а на четвёртый — вывалились все, как горох из мешка.
Ходила потом, свистела, как ветер в щелях.
Не жалей грешников сверх меры.
Жалость — дело Божье, а наше — стороною стоять.
Как я лечила Лукерью‑Медляйку — помню, будто сейчас.
Худая, как жердь, глаза — как у кошки ночью.
Пришла: «Сними морок, Акулина, сними напасть!»
Ну я ей и сказала: «Морок‑то я сниму, да ты сама-то дурища: мужика своего треплешь, детей бьёшь, материшься как сапожник!»
А она мне: «Ну я ж злюсь…»
Так вот — зло Богом лечится, не мной.
Сняла я с неё только испуг.
А привычки‑то её потом и доконали — через год померла в Великий Четверг.
Сама себя и сгубила.
О Христе скажу, как сама слышала от старых.
Христос землю ходил, людей подымал, слепым свет давал — как в Писании.
Но Бог — Он один.
Не двоится, не троится во взгляде моём стариковском.
А людей Бог не вразумишь — придумали себе, что Христос сам Бог, ну пусть думают, чтоб им не скучно было.
Сумление — штука склизкая. Сегодня мучает, завтра не мучает.
Ты только знай, доча: что ни выйдет — всё Господь видел раньше тебя.
Мы только крючочки Его — Он ими прядёт судьбу людскую, как пряжу.
А ты сиди ровно и не умничай.
Гордыня — первый бес.
Он тихий, как мышь под печью.
Сначала шепчет: «Ой, да ты какая умница, ой да ты сильная…»
А потом хлоп — и ты уже стоишь, задницу выпятив, перед людьми пляшешь, как петух на свалке.
У меня была товарка — Прасковья‑Стрекоза. Лёгкая, шустрая, всё впереди всех. Хвасталась: «Я сильнее всех, меня Бог слушает!»
Ну‑ну…
Через месяц её нашли в овине — да не мёртвую, нет.
Живую, но глаза — белые, как у рыбы, и разум ушёл.
Тут уж не до силы ей стало.
После работки — благодарность.
Свечу ставь, поклоны клади — как умеешь.
Да и плату принимай без жадности.
Вот мне дед Нефёд как‑то за выправку его ноги принёс половину туши оленя.
Говорю:
«Ты чё, дурень, мне одной это?» А он: «Бери, Акулина, ты мне жизнь
вернула — я тебе мясо верну». Так и стоял, слюни пуская — я уж взяла,
чего с дурака взять.
Настя‑Жердюха была у нас девка длинная, добрая, но глупая, ох глупая.
Как курица: куда позовут — туда и побежит.
И вот в Купальскую ночь слышит она, будто мать её покойная зовёт: «Настюша… доченька… иди ко мне…»
А мать‑то уж пятый год как в земле лежит, совсем истлела.
Настя дурища схватилась за платок, босая побежала в овраг.
А в овраге — туман стелется, холодный, как дохлая щука, да голос опять: «Доченькааа…» И видит — стоит мать.
Но не мать то была.
Тень высокая, шея длинная, руки, как у паука, по земле шарят.
Настя повернулась бежать, да тень ей и шепчет прямо в ухо: «Поздно, поздно,
поздно…» А утром её нашёл пастух — живая, но глаза вывернуты, как
булочки, белые. Ни слова потом не сказала до самой смерти.
Я ж ей говорила: «В полночь мать тебя не позовёт — это другой зовёт».
Да кто ж слушает…
+AV.