19 августа 1883 года, богадельня в Сомюре, Франция.
— Ну же, милочка, тужься! Еще чуть-чуть! — подбадривала сестра милосердия молодую женщину, корчившуюся от боли на узкой больничной койке.
Жанна Деволь сжимала зубы так крепко, что казалось — вот-вот треснут. Пот выступил на бледном лице, а в глазах мелькал то страх, то отчаянная решимость.
— Где он?! — выдохнула она между схватками. — Где Альбер?! Обещал... обещал быть рядом...
Сестра милосердия, видавшая за свою жизнь сотни таких случаев, лишь сочувственно покачала головой. Мужчины — они всегда обещают, а когда доходит до дела... Особенно такие, как этот торговец с его вечными разъездами и медовыми речами.
— Думай о ребенке, дорогая, только о ребенке, — мягко произнесла она, поправляя мокрое от пота белье на роженице.
И тут раздался пронзительный крик. Не материнский — детский. Яростный, требовательный, словно новорожденная уже протестовала против этого мира, в который ее так бесцеремонно вытолкнули.
— Девочка! — возвестила акушерка, поднимая крошечное существо. — И какая сердитая!
Жанна обессиленно откинула голову на подушку, но глаза ее сияли. Дочь. Ее дочь.
— Покажите... покажите мне ее...
Младенца, еще не успевшего толком раскричаться, положили матери на грудь. Жанна смотрела на сморщенное личико и вдруг рассмеялась сквозь слезы:
— Вылитый Альбер! Тот же упрямый подбородок..., голос ее дрогнул, и те же хитрые глазки.
Акушерка улыбнулась:
— Как назовете красавицу?— Габриель, — не раздумывая ответила Жанна. — Габриель Шанель.
— А отчество?
Жанна помолчала. Формально Альбер Шанель не был ее мужем. Да и где он сейчас — одному Богу известно. Но ребенок должен носить его фамилию, что бы ни случилось.
— По отцу... Альберовна, — тихо произнесла она и крепче прижала дочь к себе.
В этот момент в коридоре раздались торопливые шаги, скрип половиц и знакомый голос:
— Где она? Где моя Жанна?!
Альбер Шанель влетел в палату, как ураган — растрепанный, запыхавшийся, пропахший дорожной пылью и дешевым табаком. На лице его читались одновременно облегчение, вина и какая-то детская растерянность.
— Прости... простите меня... — забормотал он, падая на колени возле койки. — Лошадь захромала в пяти верстах от города, пришлось идти пешком...
Жанна молча смотрела на него, прижимая к груди дочь.
— Девочка? — с надеждой спросил Альбер.
— Твоя дочь, — подтвердила Жанна. — Габриель.
Альбер осторожно протянул руки, и Жанна передала ему ребенка. Крошечная Габриель тут же сморщилась и возмущенно засопела.
— Не нравится тебе папа? — рассмеялся Альбер, но тут же стал серьезным. — Слушай меня, малышка. Жизнь — штука непростая. Но ты же девочка сильная, я вижу. Будешь биться за свое место под солнцем, слышишь?
Словно в ответ на его слова, младенец вдруг широко открыл глаза — темные, пронзительные, уже тогда полные какого-то внутреннего огня.
—Господи,, выдохнула сестра милосердия,, никогда не видела, чтобы новорожденные так смотрели... Будто все понимает...
— Понимает, — кивнул Альбер, не отрывая взгляда от дочери. — И запоминает. И никому спуску не даст. Правда ведь, Габриель?
А в это время за окном богадельни августовский ветер трепал ветви старого дуба, словно предвещая бури, которые принесет в этот мир крошечная девочка с непокорным взглядом и железной волей.
Габриель Шанель вошла в мир.
Осень 1889 года, придорожная гостиница близ Клермон-Феррана.
— Габи, не вертись! Стой смирно! — шипела шестилетняя сестра Жюлия, пытаясь заплести непослушные темные волосы младшей сестре.
— Не хочу! — капризно мотала головой Габриель, выворачиваясь из рук сестры. — Эта лента уродская! Как у нищенок!
— Тише ты! — испуганно оглянулась Жюлия. — Мама услышит, расстроится...
Из соседней комнаты доносился надрывный кашель Жанны. Уже месяц она почти не вставала с постели, а щеки ее горели неестественным румянцем. Альбер торговал где-то в окрестностях, появлялся раз в неделю — привезет денег, поохает над женой и снова в дорогу.
— А почему мама все время кашляет? — насупилась маленькая Габриель, усаживаясь на скамью. — И почему папа не остается дома?
— Потому что работает! — резко ответила Жюлия, но глаза ее беспокойно блестели. — А мама... мама просто простудилась.
Габриель недоверчиво посмотрела на сестру. Уже тогда она чувствовала фальшь за версту. Простуда так долго не длится. И люди от простуды так не худеют, не бледнеют, не шепчут по ночам молитвы...
— Девочки! — слабо позвала из комнаты Жанна. — Идите сюда...
Сестры переглянулись и направились к матери. Жанна лежала на узкой кровати, закутанная в старый плед. Глаза ее лихорадочно блестели.
— Габи, подойди ближе, — тихо попросила она.
Габриель осторожно подошла. Мать взяла ее за руку — кожа была горячая и сухая.
— Послушай меня внимательно, солнышко. Скоро... скоро мне, возможно, придется уехать. Надолго.
— Куда? — насторожилась девочка.
— К... к дедушке. На небо. — Жанна с трудом сглотнула. — И тебе нужно будет быть очень сильной. Сильнее всех других девочек. Понимаешь?
Габриель молчала, но в темных глазах что-то дрогнуло.
— В этом мире, доченька, женщинам приходится очень трудно. Особенно таким, как мы — без связей, без приданого. Но ты не такая, как все. Я это вижу. У тебя есть огонь внутри.
— Какой огонь? — прошептала Габриель.
— Тот, что не позволит тебе покориться. Тот, что заставит тебя драться за свое место в жизни. Обещай мне — что бы ни случилось, ты никогда не будешь просить милостыню. Никогда не будешь зависеть от мужчин. Найдешь свой путь. Свой собственный путь.
Габриель кивнула, не до конца понимая материнские слова, но чувствуя их важность.
— Обещаю, мама.
Жанна улыбнулась и закрыла глаза.
***
Две недели спустя.
— Папа, а когда мама вернется? — спросила Габриель, сидя на краю телеги рядом с Альбером.
Отец молчал, глядя на дорогу. Лошадь устало перебирала копытами, телега скрипела на ухабах. В телеге лежали нехитрые пожитки — два чемодана, узел с бельем, несколько кастрюль.
— Папа! — настойчивее повторила девочка.
— Не вернется она, — хрипло ответил Альбер, не поворачивая головы. — Мамы... мамы больше нет, Габи.
Слова "больше нет" повисли в воздухе, как удар колокола. Габриель молчала, переваривая эту новость. Значит, тот огонь, о котором говорила мама... значит, теперь он должен гореть в ней одной?
— А куда мы едем? — спросила она через несколько минут.
— К тетушкам. В монастырь Обазин. Они... они вас воспитают. Как положено.
— А ты?
— А я в дороге. Торговать надо. Деньги зарабатывать.
Габриель почувствовала, как внутри нее что-то сжимается в жестком комке. Значит, и отец ее бросает? Значит, теперь она сама по себе?
— Не хочу к тетушкам! — вдруг выкрикнула она. — Хочу с тобой!
— Не балуй! — рявкнул Альбер. — В дороге не место девчонкам. А в монастыре тебя грамоте обучат, рукоделию. Будешь, как все приличные девочки.
— А я не хочу быть, как все! — упрямо сказала Габриель, вспоминая материнские слова.
Альбер покосился на дочь и невольно улыбнулся:
— Ну да, характер у тебя... В кого только уродилась такая вредная?
— В маму! — гордо ответила Габриель. — Мама сказала, что у меня есть огонь!
— Огонь? — Альбер хмыкнул. — Ну-ну. Посмотрим, что монашки с твоим огнем сделают.
А Габриель смотрела на дорогу, уходящую вдаль, и впервые в жизни поняла: рассчитывать ей можно только на себя.
Отец исчезнет в своих торговых делах, тетушки-монашки попытаются сделать из нее покорную овечку, но она... она найдет способ вырваться.
Огонь, о котором говорила мама, уже начинал разгораться.
За поворотом показались мрачные стены монастыря Обазин.
— Приехали, — буркнул Альбер. — Новая жизнь, считай, началась.
Габриель выпрямилась и сжала кулачки. Да, новая жизнь. И она докажет всем, что умеет драться.
**
Сентябрь 1889 года, монастырь Обазин.
— Сестра Габриель, немедленно снимите этот бант!
Голос сестры Маргариты прозвучал так грозно, что весь класс замер над рукодельными пяльцами. Только одна девочка продолжала невозмутимо вышивать, словно и не слышала окрика.
— Габриель Шанель! Я к вам обращаюсь! — повысила голос монахиня.
Двенадцатилетняя Габриель медленно подняла голову от работы. Глаза ее сверкали вызовом.
— Это не бант, сестра Маргарита. Это... декоративный элемент.
Девочки за соседними столами прыснули от смеха. Сестра Маргарита побагровела.
— Какой еще элемент? Вы нарушаете устав! Никаких украшений, никаких вольностей!
— А почему? — спокойно спросила Габриель, откладывая иголку., В Писании сказано, что красота, от Бога. Разве я оскорбляю Господа, если делаю свое платье чуть менее уродливым?
Воцарилась мертвая тишина. Даже мухи перестали жужжать у окна.
— Как вы смеете! — задохнулась сестра Маргарита. — Наше облачение освящено традицией!
— Ваше облачение, сестра, больше похоже на мешок для картофеля, — невинно заметила Габриель. — И девочкам идет ничуть не больше, чем вам.
Взрыв был неминуем.
— Вон из класса! Марш к настоятельнице! — заорала монахиня, указывая дрожащим пальцем на дверь.
Габриель встала, аккуратно сложила рукоделие и направилась к выходу. У двери обернулась:
— А ведь если бы наши платья были покроены по фигуре, а не висели как балахоны, мы бы выглядели гораздо приличнее. И Господу это наверняка понравилось бы больше.
Хлопнула дверь.
Кабинет настоятельницы матери Терезы был суровым и мрачным. Единственным украшением служило большое распятие на стене.Сама мать Тереза, женщина лет шестидесяти с проницательными серыми глазами, сидела за массивным дубовым столом и внимательно разглядывала стоявшую перед ней девочку.
—Опять ты, Габриель. Третий раз за месяц.
— Я ничего плохого не делала, мать Тереза. Просто высказала свое мнение.
— О том, что наши платья похожи на мешки для картофеля?
Габриель кивнула, не опуская глаз.
— А разве это не так?
Мать Тереза неожиданно улыбнулась:
— Знаешь, дитя мое, иногда мне кажется, что в тебе живет не один, а два человека. Один — послушная девочка, которая молится и учится. А другой — маленький дьяволенок, который хочет все перевернуть с ног на голову.
— Может быть, — честно ответила Габриель.
— Скажи мне, что ты хочешь от жизни? Чего добиваешься этими выходками?
Габриель задумалась. В голове промелькнули слова матери о том огне, который должен гореть в ней.
— Я хочу... я хочу, чтобы все было правильно. Красиво. Не потому, что так принято, а потому, что так лучше.
— И ты считаешь, что знаешь, как лучше?
— Я вижу, — упрямо сказала Габриель. — Я вижу, что наши платья мешают двигаться. Что если убрать эти дурацкие рюши и сделать юбку покороче, то можно было бы нормально бегать. Что белый цвет гораздо красивее всех этих пестрых тряпок...
— Белый цвет? — удивилась мать Тереза.
— Да! Как... как ваше платье. Простое, строгое, но в нем есть достоинство. А все эти банты, оборочки, цветочки — это для дурочек, которые не знают, что такое настоящая красота.
Мать Тереза долго молчала, изучая воспитанницу.
— Знаешь что, Габриель, сказала она , я дам тебе особое задание. Хочешь перешить свое платье — перешивай. Но по-настоящему. Покажи всем, что ты можешь сделать лучше.
Габриель недоверчиво уставилась на настоятельницу:
— Правда можно?
— Можно. Но при одном условии — если результат мне не понравится, месяц будешь скоблить полы в трапезной. Согласна?
— Согласна! — азартно воскликнула Габриель.
Продолжение.