Вот как оценил свое положение сам сенатор в разговоре с сестрой Антонией: «…Как часто бывает, что внешние, видимые, осязаемые знаки и символы счастья, расцвета появляются тогда, когда на самом деле все уже идет под гору. Для того чтобы стать зримыми, этим знакам потребно время, как свету вон той звезды, – ведь мы не знаем, может быть, она уже гаснет или совсем угасла в тот миг, когда светит нам всего ярче…»
Сенаторство и новый дом и послужили этими зримыми знаками надвигающегося упадка.
Были и еще какие-то усилия сенатора по поддержанию жизни в самом себе, чисто рефлекторные и безрезультатные. Например, приобретение прав на урожай, обещавший быть очень хорошим, у помещика фон Майбома, незадачливого супруга школьной подруги Антонии Армгард. Сама же Антония и уговорила Томаса протянуть руку помощи благородному землевладельцу. Здесь следует упомянуть, что землевладельцы на социальной лестнице Германии стояли на одну, а то и на две ступеньки выше коммерсантов, да и приставка «фон» располагала. И тем не менее, находясь в здравом уме, Томас никогда бы не решился на подобную сделку, никогда торговый дом Будденброков не занимался такими сомнительными мероприятиями, оставляя их на долю «евреев-живодеров». Но как никогда прежде Томас ощущал потребность в удаче, в каком-то знаке, подтверждающем, что судьба не окончательно отвернулась от него. В результате тридцать пять тысяч марок были списаны по статье «невозвратные убытки» – хороший урожай был полностью уничтожен небольшим градом, неожиданно выпавшим над полями помещика фон Майбома.
Между тем в далекой Риге скончалась младшая сестра Клара, а ее супруг, пастор Зиверт Тибуртиус, как я уже имел случай упомянуть прежде, выманил у мягкосердечной консульши, удрученной к тому же известием о смерти дочери, и у беззаботного Христиана, которого ушлый священнослужитель нарочно навестил в Гамбурге, согласие на передачу ему наследственной доли Клары, которая составляла сто двадцать семь тысяч пятьсот марок (это помимо восьмидесяти тысяч приданого, которые и так достались неутешному мужу). Сказать, что Томас был возмущен проделкой пастора, мягкотелостью матери и слабохарактерностью брата, значит, ничего не сказать. Произошла сцена. Глупость и подлость вступили в заговор против сенатора! Его воображению эта афера представилась еще одним звеном в цепи поражений и унизительных неудач, которые он последнее время терпел в коммерческих и общественных делах. Все не ладилось, все шло вразрез с его волей и желаниями!
«Маска спала с его лица. Выражение бодрости, деловитости, светскости и энергии, с давних пор уже наигранное, уступило место мучительной усталости; глаза, грустные, невидящие, тупо уставившиеся на первый попавшийся предмет, начинали слезиться. На то, чтобы обманывать самого себя, у него уже не доставало силы. Из всех мыслей, беспорядочно, назойливо и тревожно теснившихся в его мозгу, сенатор останавливался только на одной – мрачнейшей: что он, Томас Будденброк, в сорок два года конченый человек».
Грубая жестокость деловой жизни, то, что мы сейчас называем «просто бизнесом», всей своей холодной гранитной тяжестью надавила на него, играючи, как бы походя, сводя на нет все его коммерческие предприятия; то, что раньше само шло в руки, теперь ускользало к другим, несмотря на приложенные усилия и вложенные средства. Почему именно его избрала чья-то воля в качестве объекта для демонстрации своего могущества? Нет ответа. Был ли именно он самым недостойным представителем своего класса в вольном городе Любеке? Нет ответа.
Пышное празднование столетия фирмы, пришедшееся на 7 июля 1868 года, вконец измучившее сенатора, походило на пир во время чумы. Весь город от скромной лавочки, торгующей цветами, до городского сената волновался, торжествовал и радовался; отовсюду тянулись к дому сенатора депутации с поздравлениями; не радовался лишь виновник торжества, сенатор Томас Будденброк, терпеливо ожидая окончания всей этой суеты, чтобы остаться наконец одному, запереться в своем кабинете, закурить крепкую русскую папиросу, закрыть глаза и погрузиться в привычные мрачные размышления.
Но не все так мрачно в этой жизни и, соответственно, в этом романе. Картина Рождества глазами маленького Ганно очень хороша.
Вообще, в последних частях романа автор уделяет малышу все большее внимание. Если первые части романа отданы Иоганну Будденброку-младшему, консулу, и, в меньшей части, его супруге Элизабет, середина – Томасу Будденброку, сенатору, то последние части поделены между сенатором и его сыном; и не скажешь, что жизнь ребенка, отрока, подростка и уже почти юноши Ганно была легче жизни его отца. Отец его муштровал, мать играла с ним в шахматы и музицировала, тетка Антония баловала, школьные учителя его третировали, как, впрочем, и других мальчиков, одноклассников Ганно, а воспитанием его, в сущности, никто не занимался. Единственной его отрадой была престарелая гувернантка, она же нянька, Ида Юнгман, его защитница и наперсница.
Между тем пришла очередь старой консульши попрощаться с близкими. Слегла она как будто от пустячной простуды, но дело кончилось двухсторонним воспалением легких со смертельным исходом. Болезнь проходила в очень тяжелой форме, предсмертная агония была мучительной. А казалось, что консульша будет жить вечно и вечно будет служить прочной изгородью между семьей и опасным злым миром. В последний путь ее, как и всех ее предшественников-Будденброков, проводил престарелый доктор Грабов.
После смерти консульши был продан и отчий дом, по самым прагматическим и деловым соображениям сенатора, каковая акция была расценена домашними, особенно усердствовала в критике Антония, которой пришлось переехать в съемную квартиру, и другими родственниками, как предательство и измена духу семьи.
Промучившись еще несколько лет, отошел ко Господу и сам сенатор. «От зуба», как говорили в городе.
От автора: «Только смерть способна заставить людей уважать наши страдания; она облагораживает даже самую жалкую нашу хворь».
Несколько поистине выдающихся страниц посвящены одному дню Ганно, от подъема до отхода ко сну, включая школьные часы. Видимо, крайне неприятные и сильные впечатления сохранились в памяти автора о его гимназическом прошлом, если он так живо, с таким трагизмом и художественной силой воспроизвел их на страницах своего романа. Дорога в школу, кажется, это было, так называемое, реальное училище (не путать с советским ПТУ), и пребывание в нем в течение нескольких часов, вынужденное общение с одноклассниками-идиотами и преподавателями-террористами, пережитые страхи сначала опоздать, затем быть вызванным, невыносимое напряжение из-за невыученных уроков (в воскресенье был в театре с матерью, а в понедельник утром не нашел в себе сил подняться пораньше и подготовиться), судорожные попытки как-то ответить на вопрос преподавателя, провал и тупое ощущение собственной никчемности… Картина очень тяжелая. Но написанная рукою мастера. Для ценителей сообщаю: часть одиннадцатая, глава вторая.
Не менее тяжелая картина ожидает читателя в следующей главе той же части, трактующей о том, как обстоит дело с тифом. Этот тиф и покончил с маленьким Ганно, последним из Будденброков.
Не осталось ничего, кроме памяти, которую естественным путем, без специальных усилий и мероприятий, может хранить лишь одно поколение, поколение очевидцев распада и исчезновения фамилии; с их уходом ушла бы и самая память о Будденброках. Но спасибо Томасу Манну! Благодаря ему память о Будденброках будет жить среди почитателей изящной словесности (и нас переживет, как пережила она и самого Манна) пока не умрет последний из них, пав жертвой бесполезной борьбы с ИИ.
P.S. Перечитал свою стряпню и огорчился от ее нестройности и непоследовательности – в пору менять части местами. Хотел уж было приступить у этой нудной работе, но посмотрел футбол по телевизору, отвлекся и передумал. Пусть уж остается как есть, может, оно так и лучше.