В 1905 году в секретных архивах Департамента полиции Российской империи архивариус Афанасий Зайцев готовил к сдаче дела о череде необъяснимых исчезновений детей в Сибири. То, что он прочел в официальном рапорте столичного следователя, не поддавалось рациональному объяснению. Сам следователь признавал, что никто, и в первую очередь он сам, не смог бы в это поверить, если бы не увидел все своими глазами.
Этот рапорт сломал ему карьеру и стоил рассудка, а начальство приказало спрятать его навсегда, чтобы не порождать смуту в умах.
Далее следует тот самый рапорт, написанный титулярным советником Константином Вороновым в 1905 году. Это не просто отчет, это его исповедь.
***
«Его превосходительству директору Департамента полиции, тайному советнику Петру Николаевичу Дурнову от чиновника по особым поручениям, титулярного советника Константина Александровича Воронова.
Рапорт по результатам командировки в Енисейскую губернию.
Ваше превосходительство, поручение, данное мне вами в последний день октября сего 1905 года, я воспринял с должным рвением и, признаюсь, с немалой долей профессионального тщеславия.
Мысль о том, что в дикой Сибири действует некая тайная секта, практикующая ритуальные похищения, представлялась мне превосходной возможностью применить на практике новейшие методы европейской криминалистики. В просвещенном Санкт-Петербурге, где торжествует наука и логика, сама идея подобного изуверства казалась анахронизмом, пережитком темных веков. Я был абсолютно уверен, что столкнусь лишь с невежеством и суеверным вздором местных обывателей, которые быстро развеют светом разума и строгостью закона.
Мне казалось, что достаточно будет нескольких методичных допросов, тщательного осмотра мест происшествий и системного анализа, чтобы вывести злоумышленников на чистую воду. Я предвкушал триумфальное возвращение в столицу с докладом о раскрытии сложного и запутанного дела, которое поставило в тупик провинциальных чинов. Я не мог вообразить, сколь глубоко заблуждался, и что командировка эта станет не вершиной моей карьеры, а ее бесславным концом.
Сибирь преподала мне урок, который я не забуду до конца своих дней. Есть вещи, не поддающиеся анализу, и двери, которые не следует отворять. Но тогда, в теплом кабинете на набережной Фонтанки, я был полон сил и самонадеянной веры во всемогущество человеческого разума. Прежде чем отправиться в путь, я счел своим долгом досконально изучить материалы дела семилетней давности, о котором упоминалось в Красноярской депеше.
Дело об исчезновении детей в городе Томске от 1898 года представляло собой пухлую папку, полную рапортов, свидетельских показаний и безрезультатных заключений. Картина вырисовывалась странная и тревожная. Семь детей из благополучных купеческих и мещанских семей пропали из своих спален в течение семи ночей.
Никаких следов взлома, никаких требований выкупа. Главной странностью, красной нитью проходившей через все дознания были показания родителей о поведении детей незадолго до исчезновения. Почти все они как один жаловались на некоего Шептуна. Говорили, будто кто-то шепчет их имена из подпола, из-под кровати, зовет поиграть.
Томский полицмейстер, человек старой закалки, списал все это на детские фантазии и общую нервозность, что в тот момент показалось мне единственно верным заключением. Я строил логические гипотезы. Возможно, преступник, зная о наличии подполов в старых Сибирских домах, использовал их для проникновения, а шепот был лишь способом выманить дитя. Или же это была часть некоего зловещего ритуала, призванного психологически подготовить жертву.
Я рассматривал эти показания как важную, хоть и искаженную суеверием улику. Я анализировал их, систематизировал, искал в них рациональное зерно. Тогда я еще верил, что у каждого, даже самого безумного события есть логичное объяснение. Я читал эти строки, полные родительского горя и детского страха, и видел в них лишь задачу для своего пытливого ума, головоломку, которую мне предстояло решить, и я был уверен, что справлюсь.
Путь из Санкт-Петербурга в Красноярск занял без малого три недели и оказался куда более тяжким испытанием, чем я мог себе представить. До Урала еще несла меня по стальному полотну цивилизация, но за ним она оборвалась, начался сибирский тракт. Дни слились в однообразную череду почтовых станций, скрип полозьев и заиндевевших окон кибитки. С каждым днем, с каждой сотней верст отделявшей меня от столицы, я чувствовал, как редеет и истончается привычный мне мир, уступая место чему-то огромному, молчаливому и первобытному.
Бесконечная белая равнина, изредка пронзаемая темными иглами елок, давила на душу своей монотонностью. Здесь время текло иначе. Оно не летело, как в Петербурге, а сочилось, подобно стылой смоле, вязкая и тягучая. Люди на станциях были другими, немногословные, с обветренными лицами и взглядами, устремленными куда-то внутрь себя.
Их редкие ответы на мои вопросы о дороге и местных нравах были полны фатализма и смирения перед силами, о которых в столице не принято было и говорить, перед морозом, перед расстоянием, перед самой землей.
Прибытие в Красноярск не принесло облегчения. Город, стоявший на могучем скованном первым льдом Енисее, показался мне нагромождением темных деревянных домов, из труб которых валил густой дым, тут же оседавший морозной пылью.
Воздух был колючим и пах дымом, снегом и тревогой. Моя столичная уверенность, моя вера в незыблемость порядка и закона, здесь, на этом краю империи, казалась хрупкой и неуместной. Я стоял на промёрзшей улице, окружённой чужим враждебным миром, и впервые с момента получения поручения почувствовал не азарт исследователя, а холодок дурного предчувствия.
Красноярский полицмейстер-полковник в отставке Быков оказался человеком суровым и, как мне показалось, смертельно уставшим. Он был тем самым чиновником, что служил в Томске в 1898 году, и именно его телеграмма послужила причиной моего приезда. Он встретил меня без лишних слов и сразу повез по адресам, где уже случились несчастья. Три семьи за три ночи лишились детей, и картина, Ваше Превосходительство, была до ужаса знакомой.
Запертые изнутри двери, целые окна, отсутствие каких-либо следов борьбы, лишь пустота и безмолвное горе. Я методично делал свою работу. Осматривал дома, опрашивал соседей, пытался найти хоть малейшую зацепку, хоть одно отклонение от томского сценария. Но все было тщетно. К вечеру мы прибыли в дом последней жертвы — семьи Столяра-Кузина.
В промороженной избе стоял тяжелый запах валерьяны и отчаяния. Родители, обессиленные горем, отвечали на мои вопросы механически. Я задавал стандартные вопросы о том, не было ли у них врагов, не приходил ли кто чужой накануне, и все к без толку. И тогда, почти отчаявшись, я решился, глядя прямо выцветшие глаза Столяра, я спросил так тихо, как только мог, — скажите, а ваш сын, он не говорил вам о шептуне из подпола? Тишина, воцарившаяся в комнате, была страшнее любого крика.
Жена Кузина беззвучно открыла рот и вцепилась в платок. А сам Кузин медленно поднял на меня взгляд, и я увидел в его глазах не удивление, не непонимание, а животный первобытный ужас узнавания. Он кивнул. И в этот самый миг, Ваше Превосходительство, я с абсолютной ясностью осознал две вещи. Первое, что я имею дело ни с душегубом, и ни с сектой. И второе, что следующей ночью в этом городе пропадет еще один ребенок.
На четвертый день моего пребывания в Красноярске, после того как предсказание мое сбылось и в городе действительно пропал четвертый ребенок, я ощутил, как почва уходит у меня из-под ног. Логика отказывалась служить. Я был следователем без единой улики, врачом без диагноза, борцом с тенью.
Отчаяние толкало на отчаянные меры. Я понял, что должен перестать идти по следам и попытаться сработать на опережение. Полицмейстер, видя мое состояние, предоставил мне полную свободу действий, хоть и смотрел на меня, как на безумца. Через околоточных надзирателей я нашел то, что искал. Семью приказчика Голубева, чей пятилетний сын вот уже два дня с плачем жаловался родителям, что дядя из-под пола зовет его по имени.
Это был мой единственный шанс. Вечером я прибыл в их дом. Я пытался действовать хладнокровно, как ученый, ставящий эксперимент. Я распорядился, чтобы перепуганные родители заперлись в дальней комнате и не выходили до моего знака. Сам же я приготовил свою ловушку. Взяв у хозяйки мешок с мукой, я тончайшим слоем рассыпал ее по половицам вокруг входа в подпол в детской комнате. Любое существо, вышедшее оттуда, неминуемо должно было оставить следы.
Затем я протянул от двери подпола к своему столу в углу тонкую бечевку, к которой привязал медный колокольчик. Малейшее движение, и он зазвенит. Всю ночь я просидел в ледяной комнате, не смыкая глаз, с револьвером в руке. За окном было вьюга. В доме стояла гнетущая тишина, изредка нарушаемая скрипом половиц. Ничего не происходило. Колокольчик молчал.
Я сидел до самого рассвета, до тех пор, пока серый безрадостный свет не просочился сквозь замерзшее стекло. Я уже начал верить, что мое присутствие спугнуло неведомого врага, а потом в комнату, не выдержав, ворвались родители, и мы увидели, что кровать пуста. Ребенок исчез. Я бросился к своей ловушке, и кровь застыла у меня в жилах. Белая нетронутая пелена муки лежала вокруг подпола.
Колокольчик на натянутой бечевке висел недвижно, — ни единого следа. Научный эксперимент обернулся полным и сокрушительным провалом. Он не просто не сработал, он доказал мне, что я борюсь с чем-то, что не подчиняется законам физического мира. Той же ночью, пятой по счету, произошло событие, которое окончательно разрушило мой разум и превратило этот рапорт из отчета следователя в исповедь свидетеля невозможного.
Мы прибыли в дом Медника Потапова. Его жена, молодая женщина по имени Марфа, сидела на лавке, раскачиваясь из стороны в сторону, и смотрела в одну точку. Она не кричала, не плакала, это было страшнее. Полицмейстер пытался задавать ей вопросы, но она не реагировала. Тогда я сел напротив нее и просто стал ждать. Прошло, может быть, полчаса, прежде чем она подняла на меня глаза и заговорила. И я дословно, насколько позволяет мне память, привожу ее слова в этом рапорте, ибо понимаю, что никто, включая ваше превосходительство, не поверит в них, если я перескажу их казенным слогом».
Она сказала, что пошла в сени за дровами для самовара. Дверь в комнату дочери была приоткрыта, и она услышала не крик, а какой-то тихий всхлип. Заглянув, она увидела, как ее дочь, семилетняя Катя, лежит на полу, а из-под кровати, из темноты подпола, ее тянет за ногу рука.
Она не кричала, лишь повторяла одно и то же, глядя мне в глаза: «Рука, барин, рука». Когда я попросил ее описать эту руку, она ответила с леденящей душу точностью, будто видела ее прямо сейчас: «Большая, серая, как старый камень, вся в морщинах, а ногти длинные, темные, желтые, как у зверя». Она сказала, что бросилась к дочери, но не успела, рука утащила дитя в темноту подпола за одно мгновение, и наступила тишина.
После показаний Марфы Потаповой расследование для меня, по сути, закончилось. Еще два дня город жил в оцепенении, и за эти два дня пропали еще двое детей, доведя счет до рокового числа семь. Затем все прекратилось так же внезапно, как и началось. Вьюга стихла, над Красноярском выглянуло бледное зимнее солнце, но свет его казался кощунственным в городе, погруженном в траур.
Я больше не проводил допросов. Я не искал улик, я понял, что искать нечего. Я боролся не с человеком из плоти и крови. Чем бы ни было то, что забирало детей, оно не оставляло следов, не подчинялось законам логики и не могло быть остановлено ни револьвером, ни хитроумной ловушкой. Мой разум, отточенный годами изучения права и криминалистики, оказался бесполезным инструментом.
Я сидел в номере гостиницы «Центральная», смотрел на свои записи и понимал, что мне нечего будет доложить Вашему Превосходительству. Я мог бы написать стандартный отчет. Неустановленное лицо, используя разветвленную сеть подполов, совершило серию похищений. Но я знал, что это ложь. Я мог бы сослаться на массовое помешательство на почве суеверий. Но я сам видел нетронутую муку на полу.
И я видел глаза Марфы Потаповой, в которых не было безумия, только ужас, увиденный правды. И я понял, что мне остается лишь одно — написать все, как было. Написать этот рапорт, зная, что он станет концом моей службы. Ибо чиновник, докладывающий о серых морщинистых руках из-под земли, может иметь лишь две дороги — в отставку или в лечебницу для душевнобольных.
Вернувшись в Санкт-Петербург, я, как и ожидал, был встречен холодным недоумением. Мой рапорт был принят, но после его прочтения меня более не вызывали к начальству. Я был тихо отстранён от всех серьёзных дел, погрузившись в рутину перебирания бумаг.
---
Прошёл почти год. Я почти смирился со своей участью и даже начал убеждать себя, что всё произошедшее в Сибири было лишь дурным сном, результатом переутомления и сурового климата.
Но однажды в департамент явился посетитель, спросивший лично меня. Это был седой, сгорбленный старик в поношенном сюртуке, представившийся этнографом-любителем, неким Иваном Карловичем Паульсом. Он без предисловий заявил, что уже много лет изучает этот семилетний цикл, и что мой случай в Сибири лишь одно из многих звеньев в бесконечной цепи. Он разложил на моем столе свои сокровища, пожелтевшие вырезки из провинциальных газет за последние пятьдесят лет, архангельские ведомости, астраханский листок, казанские известия.
И везде одна и та же история с разницей лишь в географии. — таинственное исчезновение семи детей за семь дней, происходящее каждые семь лет. Он рассказал мне, что сам в детстве в Казани в 1830-х годах чуть не стал седьмой жертвой, но его спасло то, что он в ту ночь спал на полу у печки из-за болезни.
Он говорил об этом спокойно, как ученый, говорящий о движении небесных тел. Он сказал, что это не зло и не добро, это некий древний ритуал — дань, которую Земля берет у людей с незапамятных времен. И что пытаться остановить это так же бессмысленно, как пытаться остановить смену времен года. Разговор с Паульсом стал последней точкой в моем деле. Он не принес мне успокоения, но дал некое страшное понимание.
Я осознал, что заглянул за кулисы привычного мира и увидел там механизм, древний и безжалостный, которому нет до нас никакого дела. С того самого дня и до конца отпущенных мне лет я каждую ночь проверяю, заперт ли на засов мой подпол, ибо Я знаю теперь, что иные двери не держат никакие замки.
Честь имею, титулярный советник Константин Воронов».
---
Далее следует служебная записка Афанасия Зайцева, того, кто готовил к сдаче это дело.
Как следует из приобщенных к делу документов, рапорт титулярного советника Воронова был положен под сукно с резолюцией директора департамента: «К дальнейшему рассмотрению непригодно». Вскоре после этого господин Воронов подал прошение об отставке по причине расстройства здоровья, которое было незамедлительно удовлетворено. Дальнейшая его судьба печальна. Согласно справке из частной лечебницы доктора Фрея, Константин Воронов скончался в 1899 году, а причиной смерти была указана «острая меланхолия».
Следует отметить, что проверка фактов, изложенных в рапорте, была все же проведена. Протоколы допросов по Красноярску 1898 года полностью подтверждают, что Воронов действительно задавал свидетелям наводящие вопросы о Шептуне.
Приложена и справка от Красноярского уездного врача, который освидетельствовал жену Медника Марфу Потапову на следующий день после происшествия, и нашел ее в здравом уме, хоть и в крайнем нервном потрясении. Наконец, проверка газетных архивов Императорской публичной библиотеки подтвердила наличие заметок о схожих сериях детских исчезновений, в указанные этнографом Паульсом годы в Архангельске, Астрахани и других городах империи.
«Учитывая вышеизложенное и строгую семилетнюю цикличность событий, имею честь доложить, что следующая серия происшествий ожидается в городе Санкт-Петербурге в ноябре сего года, через семь дней».