Найти в Дзене
Фантастория

Муж замахнулся табуретом Не смей лазить по чужим вещам Он был в ярости хотя я просто доставала свой кошелек из сумки его матери

Когда я переехала к Игорю, мне сначала казалось, что попала не в дом, а в чужой музей. Вещи жили здесь собственной жизнью, и у каждой был хозяин. На буфете записки: «Не трогать», «Моё», «Марии Трофимовны». На дверцах старого шкафа маленькие навесные замки, словно в нем золото, а не потертые полотенца. Даже на коробке с крупой в кухонном шкафу надпись: «Сыну». Мария Трофимовна повторяла при каждом удобном случае: — Ты тут как гостья, Анечка. Уважай чужое. Она произносила «чужое» так, будто это святое слово. Я сначала улыбалась, думала: ну, пожилая женщина, привыкла одна хозяйничать. Потерплю. Игорь поначалу был мягче. Носил мои сумки, спрашивал, не устала ли. Но стоило что-то пойти не по его, в глазах вспыхивал какой‑то тусклый, безумный огонёк. Он мог швырнуть полотенце об пол, стукнуть кулаком по столу, так что звенела посуда. А потом, опомнившись, шёпотом оправдывался: — Прости… это у меня с детства… Мать строго воспитывала. И тут же бежал к ней на кухню, заглядывал в лицо, как мальч

Когда я переехала к Игорю, мне сначала казалось, что попала не в дом, а в чужой музей. Вещи жили здесь собственной жизнью, и у каждой был хозяин. На буфете записки: «Не трогать», «Моё», «Марии Трофимовны». На дверцах старого шкафа маленькие навесные замки, словно в нем золото, а не потертые полотенца. Даже на коробке с крупой в кухонном шкафу надпись: «Сыну».

Мария Трофимовна повторяла при каждом удобном случае:

— Ты тут как гостья, Анечка. Уважай чужое.

Она произносила «чужое» так, будто это святое слово. Я сначала улыбалась, думала: ну, пожилая женщина, привыкла одна хозяйничать. Потерплю.

Игорь поначалу был мягче. Носил мои сумки, спрашивал, не устала ли. Но стоило что-то пойти не по его, в глазах вспыхивал какой‑то тусклый, безумный огонёк. Он мог швырнуть полотенце об пол, стукнуть кулаком по столу, так что звенела посуда. А потом, опомнившись, шёпотом оправдывался:

— Прости… это у меня с детства… Мать строго воспитывала.

И тут же бежал к ней на кухню, заглядывал в лицо, как мальчишка. Я видела, как он в одно мгновение из мужа превращается в сына, который боится рассердить маму больше, чем кого бы то ни было.

В тот день мы втроём ходили по магазинам. Набрали продуктов, постельное бельё Марии Трофимовне, какие‑то её бесконечные баночки. Я, по привычке, убрала свой кошелёк в пакет, который она держала в руках. Дома сумки сразу утащили в её комнату.

— Я сейчас в душ, только в мои вещи не лазьте, — сказала свекровь, уже закрывая за собой дверь ванной.

Я осталась в комнате с Игорем. Он ходил взад‑вперёд, нервно постукивал пальцами по подоконнику, оглядывался на дверь матери.

— Игорь, — позвала я. — Слушай, у меня там в её пакете кошелёк. Мне вечером надо через сеть оплатить услугу и перевести деньги маме. Достанем?

Он дернулся, будто я предложила ему что‑то постыдное.

— Ты что, не понимаешь? — прошипел он. — Это её вещи. Она ненавидит, когда кто‑то туда лезет.

— Но кошелёк мой, — я попыталась говорить спокойно. — Я же не её сумку обыскивать хочу, а…

— ЧУЖОГО не трогают, — перебил он, выделяя каждое слово. — Потерпишь.

Я вспомнила голос мамы в трубке: «Ань, только не задерживай, у меня платёж до ночи». Сердце сжалось. Я посидела на кровати, послушала, как в ванной шумит вода, и решила: тихо зайду, аккуратно разберу пакеты. Никто даже не узнает.

В комнате свекрови пахло нафталином и ее резкими духами. Пакеты стояли у кровати. Я присела на корточки, осторожно раскрыла один, другой. Нащупала знакомую гладкую обложку кошелька и уже потянула его к себе, когда за спиной раздалось тяжёлое дыхание.

— Ты что здесь делаешь?

Я обернулась. В дверях стоял Игорь. Мокрые волосы прилипли к груди, полотенце на бёдрах, вода ещё стекала по шее. Но главное — глаза. В них не было ни капли узнавания. Только холодная, растущая, как тень, ярость.

— Я… кошелёк… — пробормотала я, подняв его в воздух, словно улику. — Вот, свой…

— Я же сказал: в её вещи не лезь, — голос стал низким, чужим. — Ты что, думала, я не замечу? Как воришка, да?

Он шагнул в комнату. Я отступила назад. За спиной оказалась стена.

— Игорь, ты не так понял… Послушай…

— Меня в детстве ремнём за такое… — выдохнул он, почти не слыша меня. — Мать сказала: чужое — не трогать. А ты кто такая, чтобы в её сумки залезать?

Он резко схватил деревянный табурет, которым обычно подпирали старый шкаф, чтобы дверца не открывалась. Табурет заскрипел по полу, когда он поднял его на уровень груди.

— Положи, — прошептала я. Горло пересохло, ноги налились свинцом. — Ты меня пугаешь.

— Вот пусть запомнит, — будто говорил сам с собой. — Чужое — всё. Даже я.

И он двинулся на меня, размахивая табуретом, как дубиной.

— Не смей лазить по чужим вещам! Слышишь?! Не смей!

Удар должен был прийтись мне по голове. Я увидела, как табурет идёт сверху вниз, и во мне что‑то звериное взвыло. Я не помню, как рванулась вперёд и в сторону, пытаясь ухватиться за его руку, сбить замах. Просто тело само бросилось, будто кто‑то толкнул меня.

Дерево выскользнуло у него из пальцев. Игорь качнулся, нога соскользнула по гладкому полу. Время будто растянулось. Его лицо, искажённое злостью, вдруг стало испуганным. Потом — глухой удар о край тяжёлой тумбы у кровати. Хруст, от которого меня вывернуло наизнанку. И крик, прерванный хрипом.

Он повалился на пол. Табурет отлетел к стене, покатился и замер. Я стояла, вцепившись пальцами в воздух, не веря, что всё уже произошло. На ковре под его щекой быстро расползалось тёмное пятно. Лицо словно растаяло, превратившись в страшную маску.

Я опустилась рядом, трясущимися руками попыталась повернуть его на бок, звала по имени. Он стонал, мычал, пытался выдохнуть слова, но получались только хрипы. Я не сразу вспомнила про телефон. Пальцы плохо слушались, несколько раз неправильно набирала номер. Наконец услышала в трубке спокойный голос и выдохнула:

— Приезжайте… он упал… кровь… головой…

Потом позвонила в полицию. Сказала почти то же самое, только добавила про табурет. Голос дрожал так, что меня просили повторять.

Время потекло густо и медленно. Где‑то за стеной всё так же шумела вода в ванной. Я сидела на полу, держала Игоря за руку, которая уже начинала холодеть, и думала только об одном: как всё это теперь остановить.

Когда хлопнула дверь ванной, я вздрогнула сильнее, чем от удара табурета. Мария Трофимовна вошла в комнату, поправляя халат на мокром теле, и застыла. На секунду — полная тишина. Потом она взвизгнула так, что у меня заложило уши.

— Сыночек! — Она бросилась к нему на колени, увидела его лицо и в тот же миг начала креститься, торопливо, сбиваясь. — Господи, за что… Я ведь знала, что от неё добра не жди… Чужая… чужая…

Она подняла на меня глаза — в них была не боль, а торжество обвинения.

— Ты его добила, да? Табуретом? Я чувствовала, что ты к нам не с добром пришла!

Я открыла рот, чтобы объяснить, но в коридоре уже топали ноги. Соседи, привлечённые ее криком, толпились у двери.

— Что случилось?

— Она, она его! — Мария Трофимовна почти пела от ужаса. — Лезла в мои вещи, он заступился, а она табуретом по голове! Убить хотела!

Слово «убить» разрезало воздух. Я закачалась, уцепилась за край тумбы.

— Это неправда… — прошептала я, но меня никто не слушал.

— Скорая уже едет, — выдохнула я вслух, обращаясь будто в пустоту.

Кто‑то шептал в коридоре: «Вот же, казалась тихая, а глянь». «Я ж говорил, чужие в дом — к беде». На меня смотрели как на чудовище.

В больнице меня в коридоре оставили на стуле. Врачи утащили Игоря за закрытую дверь, и я видела только бегущие мимо белые халаты. Потом кто‑то сухо сказал:

— Состояние тяжёлое. Повреждения головы, лица. Прогноз пока неясен.

В отделении полиции Мария Трофимовна уже была собранной, словно репетировала свою речь давно.

— Она всегда на моего сына поглядывала волком, — плела она, сжав в руках платок. — Лезла в моё, в его. Я терпела, думала, притрётся. А сегодня увидела: роется в моей сумке… Сын заступился, а она — табурет! Замахнулась и как поехала ему по голове! Я всё слышала! Крик такой… Я сразу поняла: показала своё нутро.

Я слушала и не верила, что речь обо мне. Казалось, я сижу в зале и смотрю какое‑то чужое представление.

Когда дошла моя очередь рассказывать, язык будто отнялся. Я всё равно говорила: как он схватил табурет, как загнал меня в угол, как я только попыталась уйти с линии удара. Следователь смотрел равнодушно, изредка кивая.

— Но всё‑таки табурет был в ваших руках? — уточнил он.

— На долю секунды, — выдохнула я. — Я пыталась его остановить… Я испугалась.

Дверь приоткрылась, и в кабинет вошёл молодой мужчина с потёртой папкой под мышкой. Представился адвокатом. Сел рядом, посмотрел на меня внимательно, не отводя глаз. Я увидела, как его взгляд задержался на жёлобках старых синяков под моими рукавами, на маленьком рубце у губы. Я машинально прикрыла запястья ладонями.

— Вы раньше обращались куда‑нибудь по поводу побоев? — спокойно спросил он.

— Нет, — шепнула я. — Я не хотела… подводить его. Он ведь мог измениться.

Следователь раздражённо повёл плечом. Видно было, что ему не нужны подробности, которые ломают простую картину.

— Предварительно, — отчеканил он, подбирая юридические слова, — я вижу причинение тяжкого вреда здоровью. Вероятно, с умыслом. Окончательно решим после заключения врачей.

Я словно провалилась внутрь себя. Умысел. Это звучало так, будто я всё продумала заранее.

Когда мне объявили, что до суда меня поместят в следственный изолятор, я даже не сразу поняла смысл. Адвокат — его звали Кирилл — пытался возражать, говорил о моём состоянии, о том, что я не собиралась скрываться. Следователь только пожал плечами:

— Пусть суд разбирается.

Меня вели по длинному коридору. В ушах гудело. За спиной слышались шаги и шепот. И вдруг из приоткрытой двери раздался знакомый хрипловатый голос Марии Трофимовны:

— Я тебе покажу, как по чужим вещам лазить, тварь неблагодарная.

Я остановилась на мгновение. Конвоир подтолкнул меня вперёд. И в эту секунду я ясно поняла: теперь речь уже не только о том, виновата я или нет. Речь о том, имею ли я право хоть на что‑то своё — на правду, на жизнь, на собственный кошелёк, который они превратили в повод для расправы.

Первую ночь в камере я почти не спала. Железная кровать дрожала от каждого моего движения, тонкий матрас пах сразу всем — хлоркой, чужим потом, сыростью. От батареи тянуло холодом, хотя она едва тёплая на ощупь. За стеной кто‑то всхлипывал, потом начинал шептать молитвы, сбиваясь на середине.

Я лежала и снова видела перед собой кухню у свекрови: белая скатерть с розочками, блестящий чайник, аккуратная сумка на стуле. Всё чисто, прилично, как они любили. Лоск. И над этим лоском — его лицо, искажённое яростью, рука с табуретом, мои пальцы, мёртвой хваткой вцепившиеся в ремешок кошелька.

«Не смей лазить по чужим вещам!» — этот крик звенел в ушах громче, чем ключи конвоира вечером.

Я даже здесь, среди облупленных стен и ржавых умывальников, всё равно чувствовала себя виноватой. Не за табурет — за то, что позволила дойти до этого дня. За каждый раз, когда натирала тональным кремом жёлтые полосы на скуле и говорила на работе: «Да так, дверью задела». За каждое «он исправится», услышанное от самой себя.

Через несколько дней ко мне снова пришёл Кирилл. В кабинете дежурного пахло крепким чаем и бумагой, где‑то жужжал старый вентилятор, гоняя тёплый воздух по душному помещению.

— Игорь очнулся, — сказал он, не садясь сразу. — Дал показания.

Я сглотнула, попыталась прочистить горло, пересохшее от волнения.

— И? — спросила я, хотя уже знала ответ. Там, глубоко, где живёт то знание, которое мы годами закапываем в себя и прикрываем красивыми словами.

— Повторяет версию матери, — спокойно произнёс Кирилл. — Будто вы взяли табурет и ударили. Он, мол, просто пытался остановить.

Меня будто ударило током. Я опёрлась локтями о стол, чтобы не завалиться на бок.

Вот и всё. Последняя надежда, что он хотя бы не станет врать, рухнула. Я представила его на больничной койке, с забинтованным лицом, рядом — Мария Трофимовна, шепчущая в ухо: «Скажи так. Она тебе всю жизнь испортила, пусть посидит». И его уставший, но послушный кивок.

— Значит, я одна, — тихо сказала я. — Совсем.

Кирилл зачем‑то поправил стопку бумаг, хотя они и так лежали ровно.

— Не совсем, — возразил он. — Есть факты. Есть ваши старые травмы. Вы не обращались, но это не значит, что никто ничего не видел. Нам нужны свидетели. Вспоминайте всех, кто хоть раз задавал вам лишний вопрос. Соседка, врач, подруга… Кто угодно.

Я закрыла глаза. Передо мной всплыло лицо тёти Зои с нижнего этажа: глаза навыкат, халат в горошек, её шёпот в подъезде: «Девочка, да уйди ты от него, сколько ж можно, стены же ходуном ходят». Вспомнилась участковая врач, которая смотрела на мой синяк под глазом и почему‑то не стала задавать лишних вопросов, но всё равно задержала взгляд на секунду дольше обычного. Вспомнилась Лена с работы, которой я однажды сорвалась и позвонила вечером, всхлипывая в трубку: «Он опять…» — а на следующее утро сказала, что всё утряслось.

Я перечисляла, Кирилл записывал. По мере того как звучали имена, я вдруг ощутила, что это уже не просто мои воспоминания, не мои стыдливые тайны. Это ниточки, за которые можно тянуть, чтобы вытащить наружу то, что они так усердно прятали под белыми скатертями и показной благочестивостью.

Суд начался через несколько недель. Меня вели по коридору, где пахло старой краской и мокрой тряпкой. В зале было тесно, скамейки скрипели под тяжестью тел. На стенах — тусклые часы, стрелки на них вроде бы шевелились, но время казалось густым, как кисель.

Мария Трофимовна сидела в первом ряду в чёрном платке, аккуратная, собранная, как на важный праздник. В руках — тот же платочек, только теперь он стал её постоянным реквизитом: она то подносила его к глазам, то комкала, обращаясь к кому‑то невидимому наверху.

Игорь сидел чуть поодаль, на отдельной скамье. Лицо всё ещё в рубцах, один глаз будто смотрел глубже другого. Я поймала его взгляд на секунду. В нём не было ни стыда, ни раскаяния — только какая‑то усталая злость и обида, будто я нарушила его привычный порядок вещей.

Прокурор зачитывал обвинение монотонным голосом. Слова про «умысел» и «тяжкий вред» щёлкали, как сухие веточки в костре. При каждом «умысле» я чувствовала, как у меня сводит пальцы.

Когда наступила очередь Кирилла, голос у него был простой, человеческий, без громких интонаций. Он будто разговаривал не с судом, а со мной.

Он выводил по одному свидетелей. Тётя Зоя, переминаясь с ноги на ногу, говорила, как не раз слышала тяжёлые удары, падение мебели и мужской крик, перемежающийся моими всхлипами. Как звонила в нашу дверь, а Мария Трофимовна шипела через замочную скважину: «Не суйся не в своё, у нас всё в порядке».

Участковая врач подтверждала, что не раз видела у меня странные ушибы. Сначала — на руке, потом — на ребрах. Я говорила, что упала, она молчала, но в карточке почему‑то делала пометки. Эти пометки теперь зачитывали вслух.

Лена дрожащим голосом вспоминала мой ночной звонок, срывающийся шёпот: «Он опять толкнул, я ударилась об шкаф…» И как на следующий день я же убеждала её, что всё преувеличила.

По мере того как они говорили, я видела, как меняется выражение лица у судьи. Он по‑прежнему оставался сдержанным, но в его взгляде появлялось что‑то похожее на интерес, словно простая картинка «она схватила табурет и ударила» вдруг перестала быть такой гладкой.

А потом заговорила Мария Трофимовна. Голос у неё дрожал в нужных местах, платок вовремя промокал сухие глаза.

— Я ж её как родную приняла, — заливалась она. — Всё для них, для молодёжи. Кровать новую купили, сервант. А она… всё мало было. В моё лезла, в его лезла. Сегодня вот в сумку мою полезла, прямо передо мной. Сын заступился, а она… Я же слышала! Этот удар… Этот крик…

Она перевела дыхание, заглотнула слюну, сделала паузу, будто собираясь с силами.

— Кто первый взял табурет? — спокойно спросил Кирилл.

— Она, конечно, она! — слишком быстро выпалила она.

— Вы видели? — уточнил он.

— Ну… я в душе была, — замялась Мария Трофимовна, заметно сбившись с заранее выученного текста. — Но я всё слышала!

— То есть вы не видели, а только предполагаете? — Кирилл выдержал паузу. — Тогда скажите, откуда вы знаете, что Игорь именно заступался, а не, к примеру… махнул табуретом первым?

Она вспыхнула, резко выпрямилась.

— Да кто ж знал, что он так махнёт этой табуреткой, что себе в лицо попадёт! — выкрикнула она и тут же прикрыла рот платком.

В зале поднялся шорох. Судья поднял на неё тяжёлый взгляд.

— Повторите, пожалуйста, — медленно произнёс он.

Лицо Марии Трофимовны вытянулось. Она поняла, что сказала лишнее, но слова уже прозвучали, повисли в этом душном, прокуренном голосами помещении.

Игорь отвёл глаза, сжал губы. Я впервые за всё время увидела его растерянным.

После этого слушание шло как во сне. Показания, вопросы, юридические термины — всё слилось в один гул. Я сидела на скамье подсудимых и думала лишь о том, что правда, оказывается, не громкий крик, а тихая оговорка, сорвавшаяся с уст женщины, привыкшей властвовать в своём доме.

Приговор оглашали под ровный гул дождя за окном. К каплям добавлялся стук клавиш машины, на которой секретарь набирала текст. Я вслушивалась в каждое слово, боясь пропустить главное.

Суд признал, что умысла не было. Что я отбивалась. Что границы допустимой самообороны, возможно, и были превышены, но к тому дню меня систематически унижали и били, а я не обращалась за помощью. Время в следственном изоляторе засчитали. Ограничение свободы, подписка, обязательство отмечаться. Но главное — меня не лишили самой себя.

Когда мы вышли из здания суда, воздух показался непривычно свежим. Асфальт блестел от дождя, лужи отражали серое небо и редкие жёлтые листья, прижатые к земле шинами машин. Где‑то рядом пахло горячим хлебом из маленького магазина.

Ни Игоря, ни Марии Трофимовны у входа уже не было. Они ушли, даже не оглянувшись. И правильно. Ничего общего между нами больше не осталось — ни общего стола, ни общей фамилии, ни общего будущего.

— Вы теперь свободны, — сказал Кирилл, глядя на меня внимательнее, чем обычно. — Насколько это возможно в таких обстоятельствах. Дальше всё зависит от вас.

Свободна. Я повторила это про себя, пробуя слово на вкус. Свободна — это когда у тебя нет ни дома, ни вещей, ни уверенности в завтрашнем дне, но зато есть ты сама. И право на собственный кошелёк, который больше никто не посмеет назвать «чужой вещью».

Иногда по ночам, уже в съёмной комнате с облупленными обоями и маленьким как игрушечный плитой, я снова вижу тот табурет. Слышу его крик: «Не смей лазить по чужим вещам!» И каждый раз отвечаю ему мысленно:

«Чужими были не вещи. Чужой была я в вашем доме. И единственное, что у меня было по‑настоящему своего, — это жизнь. За неё я тогда и стояла в углу кухни, вцепившись в ремешок кошелька».

Если бы можно было вернуть тот день, я бы ушла намного раньше — в первый раз, когда он меня толкнул, а не в тот, когда замахнулся табуретом. Я бы не прятала синяки, не оправдывала, не верила, что человек, которому приятно делать больно, однажды проснётся другим.

Но прошлого не переписать. Можно только рассказать свою историю, не приукрашая и не скрывая, чтобы та, другая женщина, где‑нибудь далеко, услышав её, не ждала табурета над своей головой, а собрала сумку и ушла раньше.