Мне сорок восемь. У меня своя стоматологическая клиника. Не сеть, но крепкий, уважаемый бизнес. Я построила его сама, с нуля. Без помощи, а точнее — вопреки.
Моего отца зовут Виктор. Он ушел из семьи, когда мне было семь. Не просто ушел — исчез. С новыми женщинами, в новые города. Алименты не платил, на звонки не отвечал. Мама растила меня одна, работая на двух работах. Она умерла пять лет назад, так и не дождавшись от него ни копейки, ни слова «прости».
Я выросла. Выучилась. Поставила на ноги клинику. И похоронила отца в своей душе. Давно. Я думала, эта глава закрыта навсегда.
Он объявился три месяца назад. Не позвонил — пришел прямо в клинику. Я вышла из кабинета, а он сидит в приемной, старый, помятый, но с той же хитрой, блуждающей улыбкой.
«Доченька, — сказал он, и голос его дрожал (играл или нет — не знаю). — Нашел тебя, наконец».
У меня похолодели руки. Я отвела его в соседнее кафе, не желая скандала в своем же деле. Он плакал. Рассказывал, как всю жизнь меня искал (ложь), как жалел, что бросил (ложь), как гордится мной, такой успешной (это, возможно, была единственная правда).
Потом перешел к делу. Оказалось, у него рак. Неоперабельный. Но есть экспериментальное лечение за границей. Очень дорогое. И он, конечно, надеется на мою помощь. «Как дочь. Ты же не оставишь отца умирать?»
Я слушала и смотрела на его руки. На дорогие, хоть и старые часы. На след от обручального кольца (не того, что было у мамы). Этот человек не изменился. Он просто постарел и обеднел. И теперь искал новую «дойную корову».
Я сказала «нет». Твердо и без объяснений. Он ушел, оставив после себя шлейф дешевого одеколона и чувства глубокой гадливости.
Но он не сдался. Начал писать письма. Трогательные, полные «отцовской любви» и прозрачных намеков на скорую смерть. Потом стал звонить. Я не брала трубку. Тогда он начал приходить. Не ко мне домой (адреса не знал), а в клинику. Садился в приемной и ждал. Молча. Смотрел на моих сотрудников жалобными глазами. Создавал атмосферу.
Мои администраторы нервничали. Пациенты спрашивали: «А этот грустный дедушка у вас кто?» Пришлось вызывать охрану, чтобы его не пускали.
И вот вчера он пришел с подкреплением. С моей тетей, маминой сестрой, Людмилой. Которая всегда была «за мир в семье».
Они вломились ко мне домой. Вернее, тетя позвонила в домофон, сказала «срочно», я впустила, а она уже была с ним. Я открыла дверь — и они на пороге.
«Леночка, нам нужно поговорить, — сказала тетя, проходя в гостиную без приглашения. Отец шел за ней, как призрак. — Ситуация стала невыносимой».
Я молчала. Ждала.
«Твой отец тяжело болен. У него нет денег. А у тебя есть. Ты же не бессердечная. Он просит не так уж много — на курс лечения».
«Я уже сказала нет», — ответила я, глядя не на него, а на тетю.
Тетя вздохнула, села на диван, как судья.
«Лена, я все понимаю. Он виноват. Очень. Бросил, не помогал… Но это было давно! Люди меняются. Смотри, он же старый, больной, беспомощный. Он пришел с повинной!»
Отец сидел, опустив голову, идеально изображая раскаяние.
«Он — твой отец. Плоть от плоти. Как бы там ни было. И сейчас он в беде. Ты должна найти в себе силы. Должна простить. Он же твой отец!»
Она говорила это с таким пафосом, будто произносила проповедь. «Должна простить». Как будто прощение — это долг, который я обязана выплатить. Независимо от того, хочу ли я, могу ли, считаю ли его заслуживающим.
Отец поднял на меня влажные глаза. «Прости, доченька. Я был дурак. Дай мне шанс исправиться. Хоть перед смертью…»
И тут тетя добавила, снизив голос до конспиративного шепота: «И подумай о репутации. Успешная бизнес-леди, а родного отца на лечение не дает. Люди осудят. Это же скандал».
Я слушала этот дуэт — фальшивое раскаяние и сладкий шантаж — и чувствовала, как во мне поднимается не гнев, а какое-то древнее, холодное спокойствие. Как будто я наблюдала за плохим спектаклем, где актеры явно переигрывают.
Они думали, что играют на чувстве вины, на долге, на страхе перед осуждением. Но они ошиблись адресом. Той маленькой девочки, которая ждала папу с работы, давно не было. Ее убила годами пустого почтового ящика и слез матери по ночам.
Я медленно поднялась с кресла.
«Хорошо, — сказала я тихо. — Вы правы. Нужно заканчивать этот спектакль. Сейчас».
Они переглянулись, в глазах мелькнула надежда. Думали, я сломалась.
Я прошла на кухню, взяла стационарный телефон. Не мобильный. Вернулась в гостиную. Набрала номер.
«Алло? Да, полиция, пожалуйста. Ко мне в квартиру проникли два посторонних человека. Один из них ранее неоднократно пытался вымогать у меня деньги. Да, мой адрес…»
Тетя вскочила, как ужаленная. «Ты что делаешь?! Это же твоя семья!»
Отец побледнел. «Лена, опомнись! Я же отец!»
Я говорила с диспетчером, глядя им прямо в глаза.
«Да, они здесь. Нет, я их не впускала. Одна женщина обманом проникла в дом, приведя с собой мужчину. Нет, я не чувствую себя в безопасности. Прошу приехать».
Я положила трубку.
«Теперь вы либо дождетесь полиции здесь, либо уйдете сами. Но если я увижу вас или его возле своей клиники или дома еще раз — следующее заявление будет уже с приложением всех ваших писем и записей с камер. О вымогательстве. И о клевете».
Они сбежали, конечно. Не дожидаясь полиции. Тетя потом звонила, кричала, что я сумасшедшая, что я опозорила семью, что мама в гробу перевернулась. Я положила трубку и внесла ее номер в черный список.
Отец… исчез. Видимо, экспериментальное лечение внезапно нашлось где-то еще. Или оказалось не таким уж необходимым.
Через неделю ко мне подошла одна из старших медсестер, женщина мудрая. Сказала: «Елена Сергеевна, простите, что лезу не в свое дело… Но вы правильно сделали. Моя подруга так всю жизнь кормила алкаша-отца, который ее в детстве бил. Умерла раньше него, от инфаркта. А он еще десять лет пил на ее деньги. Некоторые долги — не долги. Это ямы. И в них лучше не падать».
Я кивнула. И впервые за три месяца вздохнула полной грудью.
Тот визит с тетей дал мне последнюю ясность. «Кровные узы» — это не индульгенция на предательство. И не пожизненная облигация, по которой ты обязан платить, даже если тебя обокрали и выбросили на обочину.
Прощение — это не долг. Это личный, интимный выбор. И его нельзя требовать, как алименты. Особенно у той, кого лишили детства.
Я не простила. И не собираюсь. Не потому что злая. Потому что свободная. У меня нет долга перед призраком. У меня есть долг перед той маленькой девочкой, которую он бросил, и перед женщиной, которая ее вырастила. И этот долг — жить хорошо. Без его тени.
Иногда самый здоровый поступок — не простить, а защитить себя. Даже если для этого нужно вызвать полицию. Особенно если для этого нужно вызвать полицию.
- Существуют ли ситуации, когда прощать нельзя и не нужно?
- Должны ли дети помогать престарелым родителям, которые их бросили?
- Где грань между милосердием и поощрением паразитизма?
- «Он же твой отец» — это аргумент или манипуляция?
- Что важнее: общественное мнение («осудят») или личное спокойствие и справедливость?
- Можно ли считать человека семьей, если он появляется только тогда, когда ему что-то нужно?
- Что страшнее: быть осужденной за «жестокость» или прожить жизнь в роли спасателя для того, кто тебя уничтожал?