Найти в Дзене
Поехали Дальше.

—Твой отец оставил тебе не только квартиру, — нотариус дал мне конверт с фотографией и ключом от сейфа и ...

Холодный ветер рвал края черного зонта, который я пытался удержать над головой Ирины. Она стояла, прямая и негнущаяся, в чёрном пальто, от которого веяло не скорбью, а дорогим магазином. Слеза, застрявшая в морщине у ее глаза, казалась бутафорской, как и вся ее поза убитой горем вдовы. Гроб уже опустили. Комья промерзлой земли глухо стучали по крышке. Пора было расходиться.
— Артем, ты поедешь со

Холодный ветер рвал края черного зонта, который я пытался удержать над головой Ирины. Она стояла, прямая и негнущаяся, в чёрном пальто, от которого веяло не скорбью, а дорогим магазином. Слеза, застрявшая в морщине у ее глаза, казалась бутафорской, как и вся ее поза убитой горем вдовы. Гроб уже опустили. Комья промерзлой земли глухо стучали по крышке. Пора было расходиться.

— Артем, ты поедешь со мной, — сказала Ирина, не глядя на меня. Ее голос был ровным, деловым. — Нам нужно встретиться с нотариусом в четыре. Дмитрий Петрович ждет только до пяти.

Меня передернуло. Прямо здесь, у свежей могилы отца, под стук земли, в которой теперь лежал человек, пытавшийся всю жизнь быть для всех хорошим.

— Ирина Викторовна, — я с трудом сдержал интонацию. — Может, хоть сегодня? Давайте просто доедем до дома, помянем. Бумаги подождут.

Она резко повернулась ко мне, и в ее глазах мелькнуло знакомое, ледяное раздражение.

— Что подождет? Закон не ждет. Я не хочу, чтобы потом возникли какие-то… недопонимания. Он хотел, чтобы все было четко.

«Он», «он хотел». Она говорила о нем, как о начальнике, подписавшем важный приказ.

— Какие недопонимания? — не удержался я. — Он же все обсудил с нами. Квартира — мне. Дача — тебе. Все просто.

— Ничего не бывает просто, — отрезала она. И вдруг голос ее задрожал, но не от горя, а от накопленной злобы. — Ты даже скорбеть ему нормально не дашь! Весь обряд ты простоял как столб! У тебя что, сердца нет? Он был моим мужем!

Это было слишком. Тишина вокруг могилы стала гулкой. Дядя Миша, брат отца, стоявший поодаль, тяжело вздохнул и потупился. Тетя Валя, мамина сестра, испуганно сжала края платка.

— А моим отцом он был только первые десять лет, — выпалил я тихо, но так, чтобы слышали все. — Потом появилась ты. И все стало «нашим». Наша дача, наша машина, наша жизнь. А я — гость по выходным. Так что не надо тут о скорби.

Ее лицо исказилось.

— Как ты смеешь! Я сделала его жизнь комфортной! Твоя мать… твоя мать оставила ему одни долги и нервные срывы!

Я шагнул к ней, забыв про зонт. В висках застучало.

— Не смей говорить о моей матери. Ни слова. Всё, что было хорошего в отце, — от нее. А ты… ты просто пришла на готовое. И теперь торопишься убедиться, что твоя доля не уплыла.

Мы стояли друг против друга, два черных силуэта на фоне серого неба и темной ямы. Стыд и ярость душили меня. Мы скандалили на костях. Он этого точно не хотел.

Ирина выпрямилась, сделав над собой усилие. Она снова стала холодной и расчетливой.

— Я еду к нотариусу. Сейчас. Ты можешь приехать и подписать то, что положено. Или не приезжай. Но тогда не удивляйся последствиям.

Она резко развернулась и пошла по мокрой дорожке к выходу с кладбища, ее каблуки резко стучали по асфальту. За ней, кивнув мне с безмолвным сочувствием, потопала тетя Валя.

Я остался один. Вернее, не совсем. Дядя Миша медленно подошел, достал пачку сигарет, предложил. Я отказался. Он прикурил, тяжело затянулся, глядя на холмик свежей земли.

— Не грей ей, Артем, — хрипло проговорил он. — Она как загнанная. Боится остаться ни с чем. Всю жизнь боялась.

— Пусть боится. Но не здесь же. Не сейчас.

Дядя Миша кивнул, помолчал. Потом бросил окурок, раздавил его каблуком и положил тяжелую руку мне на плечо.

— Он для тебя кое-что приготовил. Не для них. Для тебя. Искал всю жизнь, понимаешь? Не знаю, нашел ли… Но думал о тебе. Всегда.

Он не стал объяснять. Просто похлопал по плечу и пошел той же дорогой, что и Ирина, но медленнее, сгорбившись, как будто неся на спине весь этот тяжелый, серый день.

Я остался стоять у могилы. Ветер теперь бил в лицо открыто. «Искал всю жизнь». Что он мог искать? И почему дядя Миша сказал это с такой тоской?

Чувство вины накрыло с новой силой. Мы предали его. Предали эту тишину, это прощание. Ссорой из-за того, что в конце концов всего лишь вещи. Кирпичи, бревна, железо.

Я посмотрел на памятник, где еще даже не было даты смерти. Только имя: «Сергей Владимирович Волков». И даты, вместившие в себя целую жизнь, о большей части которой я, похоже, не знал ничего.

Повернувшись, я пошел к машине. Ехать к нотариусу. Завершать этот некрасивый, постыдный день. Делать то, чего, как мне казалось, он от меня ждал. Но в груди, под ледяной тяжестью, уже шевелилось что-то другое. Неясное и тревожное. Словно за последними словами дяди Миши скрывалась не просто тайна, а пропасть, в которую мне теперь предстояло заглянуть.

Кабинет нотариуса Дмитрия Петровича оказался таким, каким я его и представлял: панели из темного дерева, стопки скоросшивателей, тяжелый запах старых бумаг и законности. Законности, которая сейчас казалась особенно хрупкой. Ирина уже сидела в кресле, откровенно демонстрируя, что она здесь — хозяйка положения. Она не смотрела на меня, уставившись в окно, где медленно сползал по стеклу осенний дождь.

Сам нотариус, суховатый мужчина в очках, казалось, уже все знал. Он бегло, почти механически выразил соболезнования и сразу перешел к делу. Процедура была недолгой. Он зачитал завещание. Слова были те же, что мы слышали от отца за полгода до этого, но теперь, озвученные чужим голосом в официальной тишине, они прозвучали как приговор.

— …Таким образом, квартира в доме номер пять по улице Садовой, принадлежавшая наследодателю на праве собственности, переходит к его сыну, Артему Сергеевичу Волкову. Дачный земельный участок с жилым строением в садоводческом товариществе «Восход»… а также автомобиль… переходят к супруге наследодателя, Ирине Викторовне Волковой.

Ирина выдохнула. Но это был не вздох облегчения. Это был звук, полный неудовлетворенности. Ее пальцы сжали ручку сумочки так, что костяшки побелели.

— Все? — резко спросила она.

— В части имущества, распределенного данным завещанием, — да, — кивнул нотариус.

— Больше ничего? Никаких… накоплений? Ценных бумаг?

— Ирина Викторовна, — голос нотариуса стал чуть суше, — если бы у наследодателя было иное имущество на момент смерти, оно было бы указано. Наследственное дело сформировано на основании предоставленных вами же документов.

Она промолчала, но ее молчание было громким и злым. Она проиграла. Квартира в центре, та, в которую она вложила столько сил, делая «евроремонт», уходила мне. Дача и машина были слабым утешением. Я почувствовал не радость, а тупую усталость и горечь. Это была пиррова победа, выигранная на поле, полном пепла.

— Вам обоим нужно будет явиться для получения свидетельств в установленные законом сроки, — продолжал нотариус, перекладывая бумаги. — Подписывайте ознакомление.

Мы молча подписали. Ирина делала это с такой силой, что чуть не проткнула лист. Затем она резко встала.

— Я пойду. У меня дела.

Она вышла, не попрощавшись, хлопнув дверью. В кабинете повисло тяжелое молчание. Я собрался было тоже уходить, когда нотариус поднял глаза и посмотрел на меня прямо.

— Артем Сергеевич, останьтесь, пожалуйста, на минуту.

В его тоне появилось что-то несвойственное прежней официальности. Некая… человеческая нота. Настороженность.

— Что-то не так? — спросил я.

— Со стороны закона — все в порядке. — Он откашлялся, снял очки, протер их платком. — Ваш отец, Сергей Владимирович, оставил на мое хранение один конверт. С условием вручить лично вам. И только после официального оглашения завещания.

Меня словно слегка ударило под дых. Конверт? Дядя Миша говорил: «кое-что приготовил».

— Что в нем?

— Я не вскрывал. Он был запечатан и опечатан лично им в моем присутствии. — Нотариус открыл нижний ящик стола, достал оттуда не стандартный канцелярский конверт, а плотный, бумажный, формата А4, с клапаном на шнурке. На лицевой стороне четким почерком отца было написано: «Сыну моему, Артему. Вручить лично. Волков С.В.». Вид у конверта был не свежий, бумага слегка пожелтела по краям.

Он положил его передо мной на стол. Конверт лежал как обвинение.

— Он говорил, вы поймете, — тихо произнес нотариус, и в его глазах мелькнуло что-то вроде старой, затаенной печали. — Это… это вне завещания. Можно сказать, вне правового поля, которым я обычно руковожусь. Это личное поручение. От отца к сыну.

Я взял конверт. Он был тяжелее, чем я ожидал.

— Он дал вам это… когда?

— Год назад. Примерно. Сказал: «Если что — только Артему. И только если квартира достанется ему. Иначе… иначе сожгите».

«Иначе сожгите». В ушах зазвучал ветер с кладбища. «Искал всю жизнь».

— Почему вы… почему вы не отдали его раньше? Не сказали?

Нотариус снова надел очки, снова стал официальным, но теперь эта официальность казалась щитом.

— Потому что я дал слово. Ваш отец был человеком слова. Я ему верил. И я прошу вас, — он наклонился немного вперед, — отнестись к этому серьезно. Он просил уничтожить содержимое, если… если вы окажетесь не тем человеком. Не готовым.

«Не тем человеком». Эти слова обожгли. Кем я был в его глазах? И кем я должен был стать, чтобы оказаться «тем самым»?

— Я не понимаю, — честно сказал я, сжимая конверт.

— И я не понимал до конца, — признался нотариус. — Но он был очень тверд. И очень… грустен, когда передавал это. Как будто снимал с себя последнюю и самую тяжелую ношу. Теперь она ваша.

Я кивнул, не находя слов. Сунул конверт во внутренний карман пиджака. Он придавил грудь, как плита.

— Спасибо, — пробормотал я, вставая.

— Артем Сергеевич, — нотариус снова остановил меня. — Будьте осторожны. Иногда прошлое, о котором мы не знаем, бывает опаснее самого темного будущего.

Он не стал объяснять, что имел в виду. Мне и не нужно было. Я вышел из кабинета в пустой коридор. За дверью в приемной никого не было — Ирина ушла. Я остался один с тяжестью в кармане и гулом невысказанных вопросов в голове.

Спускаясь по лестнице, я машинально провел ладонью по бумаге сквозь ткань пиджака. Там было что-то твердое, прямоугольное — похожее на фотографию. И что-то мелкое, металлическое, звеневшее при движении. Ключ.

Я остановился на полпути, прислонился к холодной стене. Дождь за окном усилился, застилая город мутной пеленой. Я стоял посреди этого старого дома с его запахом пыли и тайн, держа в руках запечатанное молчание отца. И понимал, что все, что было до этого момента — скандал, завещание, злость Ирины — было лишь глупым, наивным прологом. Настоящая история, его история, только начиналась. И начиналась она с ключа от чего-то, о чем я боялся даже думать.

Квартира отца встретила меня гулкой, давящей тишиной. Ирина, судя по всему, не вернулась сюда после нотариуса. Воздух был неподвижен и холоден, пахнет пылью и едва уловимыми остатками его одеколона — того самого, с которым я с детства ассоциировал отца. Я зажег свет в прихожей. На вешалке все еще висел его старый домашний халат. Я отвернулся.

Не раздеваясь, прошел в гостиную, сел в его кресло у окна. За стеклом темнело, дождь уже стих, оставив на асфальте черные, зыбкие отражения фонарей. Конверт лежал у меня на коленях, тяжелый и немой. Я долго просто смотрел на него, на знакомый, твердый почерк. «Сыну моему, Артему». Эти слова сейчас казались не ласковыми, а испытанием.

Наконец, я развязал шнурок. Клапан отошел с тихим шелестом. Я заглянул внутрь.

Первое, что я увидел, была фотография. Не цифровая распечатка, а настоящая старинная карточка, с белой каемкой и чуть волнистыми краями. Черно-белая. Я вытащил ее. Снимок был слегка размыт, как часто бывает со старыми любительскими фотографиями, но лица различимы четко.

Молодой отец. Очень молодой. Без седины, с густыми темными волосами, зачесанными набок. Он улыбался такой открытой, беззаботной улыбкой, которой я у него никогда не видел. Он был одет в светлую рубашку с отложным воротником, закатанные по локоть рукава обнажали тонкие, но крепкие руки. Он стоял, обняв за плечи женщину.

Женщина была ему по плечо, с заплетенными в тяжелую косу волосами. Она смеялась, прищурившись от солнца, ее лицо было милым, одухотворенным, без следов усталости или жизненной горечи. На ее коленях, прижимаясь к ней, сидела маленькая девочка, лет четырех-пяти, в светлом платьице и с бантом в волосах. Она смотрела не в объектив, а куда-то в сторону, на что-то очень интересное.

Фон был узнаваем: набережная Ялты, каменный парапет, за спинами — море и силуэты гор. Светило яркое, южное солнце. На обороте, тем же почерком, но более резким, стремительным, было выведено: «Ялта, 1979. Лида и наша Катюша».

У меня похолодели пальцы. Я перевернул фотографию снова, вглядываясь в лица. «Наша Катюша». Женщина — Лида. Девочка — Катюша. Наша.

Словно на автомате, я вытряхнул из конверта остальное. На ладонь упал небольшой, холодный ключ. Обычный ключ от сейфовой ячейки, с номером «17», выбитым на брелоке. И сложенный вчетверо лист обычной писчей бумаги. Я развернул его. Там не было письма. Там был всего лишь адрес, аккуратно выведенный черными чернилами: «Город Королев, улица Циолковского, дом 14. Городская библиотека №4. Для В.С.».

Больше ничего. Ни объяснений, ни просьб, ни признаний. Только фотография из далекого 1979 года, ключ и адрес библиотеки в подмосковном Королеве.

Мозг отказывался складывать эти части в целое. Вторая семья? Та самая «другая жизнь», о которой иногда с плохо скрытой болью говорила мама? Но почему библиотека? И почему ключ? Где сейф? Я проверил конверт на свет — пусто. Ни записок в подкладке, ни еще каких-то знаков.

Я встал, начал ходить по комнате, сжимая в руке ключ, который впивался в ладонь. 1979 год. Мне тогда было… минус шесть лет. Меня не существовало. Отец был молод, свободен, он улыбался на фотографии так, как никогда не улыбался рядом со мной. Рядом с мамой. Рядом с Ириной.

«Искал всю жизнь», — сказал дядя Миша. Кого? Эту женщину? Эту девочку? Или… сам себя, того молодого, счастливого человека с ялтинской набережной?

Жадное, низкое любопытство начало подниматься в груди, тут же смешиваясь с волной стыда. Что я хочу найти? Доказательства того, что отец был не тем, кем я его считал? Или оправдания для него? Или, может быть, для себя — чтобы наконец понять, почему между нами всегда стояла незримая, но прочная стена?

Я подошел к книжному шкафу, к полке с семейными альбомами. Нашел тот, что был посвящен молодости родителей. Листал тяжелые картонные страницы, затянутые в пленку. Отец и мама на их свадьбе. Он в строгом костюме, она в белом платье. Он улыбался, но это была уже другая улыбка. Сдержанная, правильная. Глаза смотрели куда-то мимо объектива. Следующая фотография — они уже с малюткой-мной на руках. У отца на лице — усталая нежность и какая-то огромная, неподъемная ответственность. Ни тени той ялтинской беззаботности.

Я закрыл альбом. Сел на пол, прислонившись к шкафу. В руках снова была та, другая фотография. «Лида и наша Катюша». Девочке на ней сейчас должно было быть под сорок. Где она? Кто она? И почему отец, умирая, оставил мне именно эту нить?

Ключ и адрес. Это были координаты. Точки в пространстве, где должно было начаться мое путешествие в его прошлое. Путешествие, на которое он сам, будучи живым, никогда бы меня не пустил. Он доверил это только после своей смерти. Как последнюю волю. Или как последнее наказание.

Я положил фотографию, ключ и листок с адресом обратно в конверт. Больше смотреть на них сейчас было невыносимо. Но и отложить в сторону — тоже. Они жгли карман.

Я знал, что поеду. И в банк, к сейфу номер семнадцать. И в эту библиотеку в Королеве. Не из-за наследства. Не из-за любопытства даже. А потому, что он просил. Потому что в этом, наверное, и заключалось быть «тем человеком». Тем, кто готов принять его целиком. Не только успешного инженера, примерного семьянина, но и того молодого парня с ялтинского снимка, у которого была Лида и Катюша. У которого была другая правда.

Я поднялся с пола. За окном уже была глубокая ночь. Пустая квартира молчала вокруг, и в этой тишине мне впервые показалось, что я начинаю слышать негромкий, прерывистый голос отца. Голос из 1979 года. Он что-то пытался мне сказать. И чтобы расслышать, нужно было повернуть ключ в замке.

Банк и сейф я оставил на потом. Сперва хотелось понять, куда ведет вторая нить — бумажка с адресом. Королев встретил меня серым, будничным утром. Улица Циолковского, типовой панельный дом, а в его первом этаже — табличка «Городская библиотека №4». Место выглядело настолько обыденным, что стало даже не по себе. Я ожидал чего-то таинственного, а здесь пахло старыми книгами, floor polish и тишиной.

Внутри было пустынно. За столом у входа сидела женщина лет шестидесяти, в очках в тонкой металлической оправе, вязавшая что-то из серой шерсти. Она подняла на меня взгляд — внимательный, спокойный, будто она уже знала, что я войду именно в эту минуту.

— Здравствуйте, — сказал я неуверенно. — Мне… мне нужно…

— Вы к Валентине Семеновне? — спросила она, откладывая вязание. Голос у нее был низкий, мягкий.

— Да. То есть… мне дали этот адрес.

Я вынул из внутреннего кармана пиджака уже порядком помятый листок и показал ей. Она кивнула, не глядя.

— Это ко мне. Проходите.

Она встала и провела меня в маленький служебный кабинет, заставленный стеллажами с каталожными карточками и папками. Усадила на стул перед старым деревянным столом. Села напротив, сложила руки. Молчала, давая мне время.

— Меня зовут Артем, — начал я, чувствуя себя школьником на исповеди. — Артем Волков. Мне… мой отец недавно умер. Он оставил…

Я не знал, как это высказать. Я достал конверт, вынул из него фотографию и положил ее на стол между нами.

Валентина Семеновна взяла снимок, наклонилась к свету от настольной лампы. Ее лицо не дрогнуло, но в уголках глаз собрались лучики морщин — то ли от боли, то ли от памяти.

— Лида и Катенька, — произнесла она тихо, почти ласково. Провела подушечкой пальца по изображению женщины. — Хорошая была душа. Тихая. Сильная. И девочка… похожа на него, правда? Глаза.

Она отдала фотографию обратно. У меня перехватило дыхание.

— Вы их знали?

— Лидия была моей подругой. Мы здесь, в библиотеке, и познакомились. Она любила читать, приходила сюда каждую неделю. Потом стала приходить с Катей. А потом… с ним.

Она посмотрела на меня, словно примеряя мой облик к чьему-то другому.

— Он у вас в отца. Только взгляд другой. Ваш… проще что ли. А у него всегда был виноватый. Даже когда смеялся.

— Что… что между ними было? — спросил я, чувствуя, как земля уходит из-под ног. Все подтверждалось с пугающей легкостью.

— Любовь была, — просто сказала Валентина Семеновна. — Настоящая. Та, что по уши. Он тогда, в конце семидесятых, молодым специалистом сюда приехал, на предприятие. Она работала в детском саду музыкальным работником. Случайно встретились в читальном зале. Он спросил что-то про нотные сборники. Все и началось.

Она помолчала, глядя в стену, за которой угадывались ряды книг.

— А потом его мать приехала. Ваша бабушка, значит. Железная была женщина. Узнала про Лиду. Устроила сцену. Говорила, что он губит карьеру, что она ему не пара, что он должен жениться на девушке из хорошей семьи, из своего круга. Что Лида — простовата. А Лида как раз была из себя очень тонкая, интеллигентная… но не из той, видите ли, прослойки. И фамилия у нее была простая, русская.

— Он ее бросил? — вырвалось у меня.

— Он испугался, — поправила Валентина Семеновна, и в ее голосе впервые прозвучала горечь. — Испугался матери, начальства, этого своего «блестящего будущего». Они же его наверх прочили. А тут связь с простой девушкой, да еще и… Катя уже должна была родиться. Он метался. Обещал Лиде все устроить. А потом просто… женился на другой. На вашей матери. Хорошая женщина, я не в обиду вам говорю. Но он ее не любил. Он выполнял долг. А Лиду… Лиду он не бросил совсем. Такая вот двойная жизнь и началась.

Я закрыл глаза. В голове стучало: «двойная жизнь». То самое, в чем я его подозревал в самые горькие минуты. И вот теперь это звучало как приговор, вынесенный посторонним, но знающим человеком.

— Он помогал им? — спросил я хрипло.

— Помогал. Деньгами. Встречался с Катей тайком, водил ее в парк, называл себя «дядей Сережей». Лида так и не вышла замуж. Отвергла всех. Любила его до конца. Болела потом долго. Умерла пять лет назад. Рак.

Слово «умерла» прозвучало как окончательный удар. Женщина с фотографии, смеющаяся на ялтинском солнце, уже пять лет как в земле. И отец, выходит, пережил ее.

— А Катя? — едва выговорил я.

Валентина Семеновна снова посмотрела на меня, и теперь в ее взгляде была жалость. Ко мне.

— Катя… она все знала. С детства. Лида никогда не врала ей. Говорила: у тебя есть папа, он очень хороший, но у него есть другая семья, которую нельзя разрушать. Катя выросла. Стала учительницей музыки, как мама. Живет одна, сына растит. И она… она ждала вас.

— Меня? — Я не понял.

— Сергей Владимирович, ваш отец, говорил ей, что когда-нибудь… когда он уже не сможет, все откроется. И его старший сын, вы, обязательно найдете ее. Она в это верила. Или пыталась верить. Она приходила сюда, к нам, каждый месяц, все эти годы. Спрашивала: «Нет ли писем?» Мы хранили для нее кое-что. На старый почтовый ящик Лиды.

Валентина Семеновна открыла ящик стола, достала оттуда маленький ключик на колечке и протянула мне.

— Вот. Это от ящика №14 в нашем подсобном помещении. Там лежит то, что ваш отец присылал для Кати в последний год. Письма. И дневник свой старый, с той поры. Он просил отдать, когда приедете вы. Или… если приедете.

Я взял ключик. Он был легким, но казался тяжелее свинца.

— Почему он все это устроил именно так? Почему не сказал мне сам? Почему не признал Катю открыто?

Библиотекарь вздохнула, устало поправила очки.

— Молодой человек, вы спрашиваете, как будто жизнь — это детективная задача, где есть одно правильное решение. Он был слабым человеком в чем-то главном. Он разорвался надвое, пытаясь угодить всем: матери, обществу, карьере, той семье, этой семье… И всех в итоге обидел. Себя больше всех. Он платил за свою трусость. Не деньгами. Совестью. Каждым днем этой двойной жизни. Он хотел, чтобы вы… вы, его сын от «правильной» жены, узнали правду. И решили, что с ней делать. Может, искупить. Может, продолжить молчать. Он доверил это вам, потому что сам уже не мог ничего решить. Он оставил вам свой грех в наследство. Вот это, — она кивнула на ключи в моей руке, — и есть настоящее наследство.

Я сидел, ошеломленный. Квартира, дача, машина — все это оказалось смехотворным фоном. Наследство — это была боль, вина, невыплаченный долг и живой человек — сестра, о которой я не знал.

— Она знает, что я здесь? — спросил я.

— Я позвонила ей, когда вы вошли и назвались. Она живет в двух остановках отсюда. Сказала, что придет. Если вы готовы ее встретить.

Готов ли я? Встретить живую часть тайны отца. Сестру. Я посмотрел на фотографию, на маленькую девочку с бантом. Ей было сейчас почти сорок. У нее была своя жизнь, пронизанная тенью нашего общего отца.

— Я готов, — сказал я, и впервые за эти дни в моих словах не было ни злости, ни растерянности. Была только усталая решимость. Пора было заглянуть этому наследству в глаза.

Я ждал ее в читальном зале, за столом у окна. Передо мной лежала небольшая стопка: потрепанная тетрадь в синей обложке и несколько писем в конвертах, которые я только что достал из почтового ящика номер четырнадцать. Я еще не решался их открыть. Сердце билось неровно, глухо, отдаваясь в висках. Я смотрел на дверь, представляя, как она войдет. Как будет выглядеть сестра, которой нет на одной семейной фотографии.

Она вошла тихо, но я почувствовал ее появление еще до того, как поднял голову. Воздух будто сдвинулся, наполнился другим запахом — не книгами, а легкими духами с запахом полыни и осеннего ветра.

Катя была невысокой, хрупкой, в простом сером пальто и вязаной шапочке. Темные волосы, собранные в небрежный узел, строгие черты лица, и глаза… глаза отца. Именно такие, какими они были на той ялтинской фотографии — светлые, проницательные, с тем же разрезом. Но в них не было и тени его вечной озабоченности. Была лишь настороженная, глубокая печаль.

Мы несколько секунд молча смотрели друг на друга. Она первая нарушила тишину.

— Артем, — сказала она. Не вопросом, а утверждением. Голос оказался низковатым, мягким.

— Катя, — выдохнул я, вставая. Не знал, что делать — протянуть руку, обнять? Мы были чужими людьми, связанными самым крепким и самым болезненным узлом.

Она кивнула, подошла к столу, села напротив. Сняла перчатки, положила их аккуратно рядом. Ее движения были спокойными, но в каждом чувствовалась сдержанная внутренняя дрожь.

— Валентина Семеновна позвонила, — сказала она, глядя на стол, на дневник и письма. — Я… я не знала, приедете ли вы. Не была уверена.

— Я сам не был уверен, — честно признался я. — До последнего момента.

— Он говорил, что вы… что вы честный. Что вы найдете меня, когда… когда его не станет. Я не очень верила. Казалось, все это так и останется в прошлом. Призраками.

Она подняла на меня взгляд.

— Вы на меня похожи. Только… проще что-то в лице. У него всегда было такое чувство, будто он куда-то опаздывает или что-то забыл сделать.

Ее слова странным образом совпали с тем, что говорила библиотекарь. Это было подтверждение, которое обожгло.

— Я не знал о тебе, — выпалил я. — Ничего. До вчерашнего дня.

— Я знаю, — она отвела глаза. — Он вас берег. И свою… репутацию. И свою другую жизнь. Нашу он берег тоже, но по-другому. Как хрупкую вазу, которую нельзя выставлять на свет.

В ее голосе не было обиды. Была констатация. От этой ровной, безгневной интонации стало невыносимо больно.

— Что… что ты хочешь? — спросил я, понимая, как это звучит по-хамски, но не в силах подобрать других слов. — От меня? От этой ситуации?

Катя улыбнулась уголком губ, печально.

— Вы боитесь, что я пришла за деньгами? За долей в квартире? Нет, Артем. Мне ничего от вас не нужно. Мама научила меня обходиться тем, что есть. У меня есть работа, мой сын, маленькая квартира. Мне хватает.

— Тогда чего? — прошептал я.

— Мне нужно было знать, любил ли он меня, — сказала она просто, и голос ее дрогнул. — По-настоящему. Не как какую-то обязанность или ошибку молодости. А как дочь. И… и я хотела увидеть вас. Брата. Просто чтобы знать, что ты есть. Что я не совсем призрак.

В горле встал ком. Я откашлялся, отодвинул от себя стопку.

— Он оставил это. Дневник. Письма. Может, там… ответы.

Катя кивнула, осторожно потянула к себе тетрадь. Она открыла ее на первой странице. Там стояла дата: «10 марта 1979 года». И строки, написанные тем же узнаваемым, но более порывистым почерком.

— Давай читать вместе, — предложила я.

Мы читали молча, по очереди перелистывая страницы пожелтевшей бумаги. Сначала это были счастливые, восторженные записи о встрече с Лидой. «Сегодня видел ее в библиотеке. Читала ноты. Солнце падало на ее волосы… Я пропал». Потом — тревога. «Мать приехала. Устроила допрос. Говорит, я гублю карьеру. Что Лида не пара. Говорит, уже присмотрела невесту, дочь замминистра…» Потом — мучительные метания. «Лида ждет ребенка. Я обязан. Но как сказать матери? Как все это совместить? Институт, работа, она…» И наконец, страшная, скомканная запись: «Все кончено. Женился на Тане (мать Артема). Лида говорит, что отпускает меня. Как будто я вещь, которую можно отпустить. А сам я — подлец. Самый настоящий».

Катя читала эту запись, и по ее щеке скатилась слеза. Она не вытирала ее.

Дальше были годы двойной жизни. Краткие, отрывистые заметки. «Передал деньги для Катюши. Видел ее сегодня, на прогулке. Называет меня дядей Сережей. Сердце разрывается». «Татьяна (мать Артема) что-то подозревает. Спрашивала, почему я часто в Королеве. Солгал, что курсы повышения. Опять солгал». «Артем растет. Смотрит на меня такими ясными глазами. Иногда кажется, что он все видит. Все знает. Невозможно так жить».

Потом в дневнике появилась запись, от которой у меня похолодела кровь. Датированная 1983 годом.

«Сегодня ЧП на испытаниях.Мишка (дядя Миша) взял вину на себя. Сказал начальству, что это он недосмотрел. Ему грозит не просто выговор, перевод на низшую должность. А мне… мне предложили его место. Мать права. Карьера — это все. А дружба, брат… это роскошь, которую я не могу себе позволить. Подлец. Подлец. Подлец».

Я откинулся на стул, не в силах читать дальше. Все пазлы сходились с ужасающей ясностью. Его карьера, его положение, его «правильная» жизнь были построены не только на отказе от любимой женщины и дочери, но и на предательстве брата, который взял на себя его вину.

Катя закрыла тетрадь, положила на нее ладонь, как бы успокаивая того молодого, запутавшегося человека на страницах.

— Он всю жизнь каялся, — тихо сказала она. — Мама говорила, что он приходил к ней и просто молча сидел, держался за голову. А потом отправлял деньги. Как будто ими можно было все отмыть.

— Почему ты… почему ты его не ненавидишь? — спросил я, глядя на ее спокойное, печальное лицо.

— Я ненавидела. В подростковом возрасте. Потом поняла, что он и сам себя ненавидит больше. И стало жаль. Мама научила меня жалеть его. Говорила: «Он несчастный человек, Катюша. Он выбрал не ту дверь, а назад дороги нет». А потом… потом он стал просто «дядей Сережей», который привозил мне книги, интересовался учебой, помог поступить в училище. Он был частью жизни. Неполноценной, ущербной, но частью. И я его… любила. Как есть.

Она открыла один из конвертов, вынула письмо, протянула мне. Это было недавнее письмо, датированное год назад.

«Моя дорогая Катенька, — писал отец. — Если ты читаешь это, значит, я уже ничего не могу изменить. И значит, Артем нашел тебя. Я прошу у тебя прощения каждый день. Но сегодня прошу в последний раз. Не за себя. За него. Он не виноват. И ты не виновата. Виноват только я. Пожалуйста, не сердись на брата. И если сможешь… помоги ему понять. Мне всегда было легче говорить с тобой, чем с ним. Ты была моей тихой гаванью. А он… он был моим судьей, которого я боялся с первого дня его жизни. Прости меня. Твой папа, который так и не стал им по-настоящему».

Бумага задрожала у меня в руках. «Судья». Вот кем я был для него. Не сыном. А судьей. От этого стало нечем дышать.

— Он любил тебя, — сказал я, возвращая письмо. Голос звучал хрипло. — Здесь, на бумаге… это видно.

— Да, — согласилась Катя. — И вас тоже. Но по-разному. Меня — как свою боль и свою тайную радость. Вас — как свою главную неудачу и свою надежду. Он хотел, чтобы вы выросли лучше него. Правильнее. И очень боялся, что вы узнаете, какой он на самом деле.

Мы сидели в тишине опустевшего читального зала. Между нами на столе лежала распахнутая боль нашего отца. И странное дело — эта боль не разъединяла, а соединяла. В ней мы наконец встретились не как соперники за наследство, а как два сироты, потерявшие одного отца, но в совершенно разных смыслах.

— Что будем делать? — спросила Катя наконец.

— Я не знаю, — честно ответил я. — Но я рад, что ты есть.

И впервые за много дней я сказал что-то, в чем не было ни капли лжи.

Я возвращался в квартиру отца с тяжелым и странным чувством. Груз правды давил на плечи, но внутри появилась какая-то непривычная ясность. Я видел сестру. Говорил с ней. Общая боль оказалась прочнее, чем общая кровь. Я не знал, что буду делать дальше, но необходимость немедленно что-то решать отступила. Хотелось просто тишины, чтобы все переварить.

Тишины не случилось.

Едва я переступил порог, как в лицо ударил истеричный, срывающийся на визг голос Ирины.

— Где ты был? А? Где ты пропадал весь день!

Она стояла посреди гостиной, без пальто, с растрепанными волосами. Ее лицо было бледным от злости, а глаза горели таким неприкрытым торжеством, что стало страшно. Она поймала меня на чем-то. Но на чем?

— Я был в Королеве, — ответил я устало, снимая куртку. Спорить сил не было.

— В Королеве! — она фыркнула, приблизившись. От нее пахло духами и чем-то резким, перегаром. — Значит, правда! Мне звонили! Знакомые видели, как ты болтался у какой-то библиотеки, а потом к тебе подошла какая-то… женщина! И вы ушли вместе!

Кто мог звонить? Соседи? Случайный прохожий? Неважно. Сети, которые отец плел десятилетиями, начали схлопываться с пугающей скоростью.

— Ирина Викторовна, это не твое дело.

— Не мое дело? — она закричала так, что зазвенело в ушах. — Когда мой муж, мой законный муж, все эти годы содержал на стороне шлюху с ребенком, а теперь его благородный сын едет с ней целоваться — это не мое дело? Это твое дело? Ты что, с ней уже наследством поделился? Квартирку ей пообещал?

Она была в своем репертуаре: сразу к сути, к деньгам. Но за этой жадностью теперь я различал животный, панический страх. Страх, что появится еще один претендент. Что ее доля — дача и машина — покажутся ей смешными, когда она могла претендовать на половину всего.

— Перестань, — тихо, но твердо сказал я. — Не смей так о ней говорить. Ты ничего не понимаешь.

— Я не понимаю? — она заходила по комнате, размахивая руками. — Я-то как раз все понимаю! Он обеспечивал эту… эту Лидию и ее выблядка с нашей семейной копилки! Я так и знала! Откуда у него постоянно деньги исчезали? На «ремонт на работе»! На «помощь коллеге»! А сам тайком ездил к своей второй семье! И ты… ты теперь с ними заодно! Ты предаешь память отца!

Ирония этой фразы была настолько чудовищной, что я не выдержал и рассмеялся. Сухой, горькой смешкой.

— Память отца? Ты хочешь поговорить о памяти отца? Ты, которая у его могилы скандал закатила из-за расписания у нотариуса? Ты, которую волновали только бумаги с печатью?

— Не смей меня учить! — она встала передо мной, ткнув пальцем мне в грудь. — Я была с ним до конца! Я за ним ухаживала! А эта… где она была, когда он болел? Сидела и ждала денег из-за угла! И ее дочка тоже! И ты теперь, такой благородный, побежал к ним с распростертыми объятиями! Доверие! Ты говоришь о доверии к человеку, который тридцать лет жил двойной жизнью?

В ее крике была своя, исковерканная правда. От этого становилось еще тошнее. Дверь в прихожую открылась. На пороге, ссутулившись, стоял дядя Миша. Лицо его было землистым, он тяжело дышал, будто бежал сюда.

— Ира, Артем… прекратите. На весь дом кричите.

— А, Мишенька! — Ирина повернулась к нему, как к союзнику. — Ты в курсе, да? Ты-то наверняка знал! Про эту любовницу и побочную дочь! И молчал! Все вы молчали! Кругом одни предатели!

Дядя Миша вошел в комнату, закрыл за собой дверь. Он посмотрел на меня, и в его взгляде была такая мука, что я все понял. Он знал. Всегда знал.

— Ирина, успокойся, — хрипло сказал он. — Не твое это дело. Сергей…

— Мое! — перебила она. — Это мое дело, потому что эта алчная девчонка сейчас побежит в суд и начнет оспаривать завещание! И тогда мы с тобой, Артем, останемся у разбитого корыта! Понял? А ты тут со своей мнимой порядочностью!

Мне надоело. Надоела эта вакханалия в доме, где еще не выветрился запах смерти. Надоела ее пошлая, утробная логика, в которой не было места ни любви, ни боли, ни раскаянию — только страх потерять имущество.

— Она ничего не будет оспаривать, — сказал я, и мой голос прозвучал непривычно громко в наступившей тишине. — Ей ничего от нас не нужно. Ей нужно было просто знать, любил ли ее отец. Вот и все.

— Любил? — Ирина скривила губы. — Да он ее, как и тебя, боялся! Потому что вы — его живая совесть! А со мной ему было спокойно! Потому что я не лезла в его душу! Я делала ему комфорт! А вы… вы все время чего-то от него ждали! Какой-то правды, какой-то любви! Слабоумные!

Словно щелчок произошел в голове. Слова из дневника, признание Кати, и теперь эта дикая, но пронзительная догадка Ирины — все сложилось в одну картину. Отец бежал от тех, перед кем чувствовал вину. К той, перед кем вины не было. К ней. И это было самым страшным признанием.

— А ты знаешь, какую цену он заплатил за этот «комфорт»? — спросил я, глядя уже не на Ирину, а на дядю Мишу. — Ты знаешь, дядя Миша, о каком «инциденте на работе» он писал в 1983 году? О том, как его брат взял вину на себя, а он получил повышение? Это и есть цена его карьеры? Цена этой квартиры?

Я выпалил это, не думая о последствиях. Просто чтобы остановить этот кошмар, чтобы перевести стрелки с денег на что-то настоящее, пусть и страшное.

Дядя Миша замер. Казалось, он даже перестал дышать. Потом медленно, как старик, опустился на стул. Ирина на мгновение замолчала, ошарашенная.

— Как ты… — начал дядя Миша, и его голос был шепотом.

— Я читал его дневник. Тот, что он оставил мне. Вместе с ключом от сейфа и фотографией. Там все есть.

Дядя Миша закрыл лицо большими, трудовыми руками. Плечи его задрожали.

— Да… — прошептал он сквозь пальцы. — Да, взял вину. Авария на испытаниях. Его чертеж, его просчет. Но у него уже была семья. Две, как выяснилось… А у меня — одна, моя работа. Мне сказали: или ты идешь под суд, или берешь вину на себя, и мы тебя тихо переведем. А его продвинем. Он умолял меня… Говорил, что иначе все рухнет. Его карьера, его жизнь… Он думал, что его жизнь — это самое важное.

В комнате стояла гробовая тишина. Даже Ирина не находила слов. Она смотрела на сгорбленную фигуру брата своего мужа, и в ее глазах впервые мелькнуло нечто, кроме злости — недоумение, почти ужас.

— И ты согласился, — не спросил, а констатировал я.

— Он был братом. И… он был прав. Его жизнь тогда действительно казалась ценнее. У него были обязательства. А я… я был один. — Дядя Миша поднял голову, его глаза были красными. — И потом… потом я узнал про Лиду и Катю. Уже после. Понял, что у него там тоже долги. И решил, что, наверное, так и надо. Что он как-то все это балансирует. А сам затаил обиду. На всю жизнь. Поэтому молчал.

Он посмотрел прямо на Ирину.

— А ты, Ира… Ты же знала. Не все, но догадывалась. Его первая жена, Таня, Артемова мать, знала. И простила. Она даже тайком Лиде деньги передавала, узнав от него правду. Она была святой женщиной. А ты… ты после ее смерти просто заняла ее место. Удобное место. И делала вид, что ничего нет. Потому что тебе тоже было удобно.

Ирина отшатнулась, словно ее ударили.

— Это ложь! Какая-то чушь! Ты все врешь, чтобы меня очернить!

Но голос ее потерял силу, в нем слышалась паника. Ее крепость, построенная на отрицании и жадности, давала трещины. Она оказалась не главной героиней в этой драме, а всего лишь второстепенным персонажем, которого все ключевые игроки — отец, его первая жена, его брат — просто терпели ради тишины.

Я смотрел на них: на рыдающего от давней боли дядю Мишу и на Ирину, которая теперь была не страшной, а жалкой. И понимал, что стою на краю. Я мог пойти по пути отца: выбрать удобную ложь, замять скандал, выплатить Кате какую-то сумму, чтобы она исчезла, и жить дальше в этой квартире, в этом вранье. Или я мог все сломать.

Правда оказалась страшнее, чем я мог предположить. Но она же и освобождала. Больше не нужно было играть по чужим, искривленным правилам.

— Все, — сказал я тихо, но так, что оба они вздрогнули и посмотрели на меня. — Хватит. Всему конец. Секретов больше нет. Игры в счастливую семью — тоже.

Я подошел к окну, глядя на темнеющий город. На наследство, которое состояло из стен, машин, дач и горьких тайн.

— Я продаю квартиру, — объявил я, не оборачиваясь. — И мы разделим все по-честному. По-настоящему честно.

За моей спиной воцарилась шоковая тишина. А в груди, вместо тяжести, начало разгораться странное, неуверенное пламя. Пламя своего собственного решения.

Решение, принятое в пылу скандала, на следующий день не растаяло. Оно затвердело, как бетон, став единственно возможным выходом. Я не мог жить в квартире, купленной ценой предательства. Не мог делить пространство с призраками лжи. И не мог оставить Катю и ее сына за бортом этой истории, как когда-то оставил их отец.

Ирина сопротивлялась отчаянно, истерично, но безуспешно. Угрозы сменились попытками договориться, а потом — ледяным презрением. Я был для нее предателем и дураком. Я предложил ей не просто ее долю от продажи квартиры, а сумму, значительно превышающую стоимость дачи и машины. Единственное условие — она навсегда исчезает из нашей жизни и отказывается от любых претензий. Она, скрепя сердце, согласилась. Деньги оказались сильнее ее мнимой привязанности к памяти мужа. Она подписала бумаги у нотариуса с таким видом, будто заключает сделку с дьяволом, и уехала, не прощаясь. Навсегда.

Самым сложным был разговор с дядей Мишей. Я пришел к нему в его скромную хрущевку. Он сидел на кухне, пил чай, и в его глазах по-прежнему стояла немой вопрос и глубокая усталость.

— Продаешь, значит, — сказал он первым, без предисловий.

— Продаю. Не могу там жить.

— Понимаю. — Он отхлебнул из кружки, долго смотрел в темный чай. — А мне… зачем ты пришел? Прощения просить? Я тебе ничего не должен.

— Не должен, — согласился я. — Но я хочу отдать тебе то, что мне не принадлежит.

Я положил на стол перед ним ключ от пустого сейфа номер семнадцать. Тот самый, откуда я забрал дневник и письма. Дядя Миша уставился на него, будто на гранату.

— Зачем?

— Тайны кончились, — сказал я тихо. — Отец хранил их там тридцать лет. Я их забрал. Теперь сейф пуст. И мне не нужно место, где можно что-то прятать. Возьми. Выброси. Отнеси в банк. Как знаешь. Но я больше не хочу его держать. И не хочу, чтобы у нас с тобой были секреты. Никакие.

Он медленно протянул руку, взял ключ. Сжал в кулаке так, что костяшки побелели. Потом кивнул, один раз, резко. И впервые за много дней, а может, и лет, в его взгляде появилось нечто, кроме обиды и боли. Что-то вроде хмурого, тяжелого уважения.

— Он ошибся насчет тебя, — прохрипел дядя Миша. — Думал, ты сломаешься. А ты… ты просто пошел другой дорогой. Своей.

— У меня не было выбора. Его дорога завела в тупик.

— Да, — просто сказал он. И больше мы об отце в тот день не говорили. Но когда я уходил, он, стоя в дверях, сказал мне вдогонку: — Заходи иногда. Без… всего этого. Просто чай пить.

Это было больше, чем я мог надеяться.

Квартира ушла быстро, по хорошей цене. Деньги легли на счет холодной, безличной цифрой. Я исполнил свой план. Одна часть — Кате. Я передал ей через Валентину Семеновну конверт с деньгами и короткой запиской: «Это не оплата. Это твоя доля от нашего общего отца. Для тебя и для племянника. Так будет правильно». Она долго отказывалась, но в конце концов взяла. Не из-за денег. А потому что поняла: для меня это был вопрос чести, последняя точка в долге отца.

Вторая часть — Ирине. Отправлена переводом без единого слова.

Третью часть я оставил себе. Не на безбедную жизнь. Ровно на столько, чтобы внести первый взнос за небольшую, светлую квартиру в новом районе. Ту, которую выбирал сам. Без призраков, без прошлого, без тяжелых тайн в стенах.

В день, когда сделка по продаже окончательно завершилась, я позвонил Кате.

— Давай поедем к нему, — предложил я. — Вдвоем.

Она без колебаний согласилась.

Мы стояли у отцовской могилы, уже вдвоем, а не в толпе родственников. Погода была пасмурная, но тихая. Никаких слез, никаких громких слов. Мы просто молчали. Катя положила на камень маленькую веточку рябины с алыми ягодами. Я ничего не положил. Мне нечего было ему дать, кроме своего молчаливого прощения, которое я наконец-то почувствовал где-то глубоко внутри.

— Знаешь, — тихо сказала Катя, глядя на гранитную плиту, — я сейчас его больше понимаю, чем когда он был жив. И меньше злюсь.

— Я тоже, — признался я. — Он просто человек. Слабым оказался. А мы от него ждали силы.

— Он оставил нам не деньги, — сказала она, повернувшись ко мне. В ее глазах, таких похожих на отцовские, светилась не печаль, а какая-то чистая, грустная ясность. — Он оставил нам друг друга. И шанс… не повторить его ошибок.

Это была правда. Главное наследство оказалось не материальным. Это была правда, какой бы горькой она ни была. И странная, новая связь с женщиной, которая была моей сестрой. И тяжелый, но ценный урок.

— Спасибо, что нашел меня, — добавила она.

— Спасибо, что дождалась, — ответил я.

Мы пошли от кладбища вместе, не держась за руки, но чувствуя невидимую, прочную нить между нами. Не нить крови, а нить общей, пережитой правды.

Эпилог

Прошло около месяца. Я уже переехал в свою новую, пустующую еще квартиру. Воздух здесь пахл свежим ремонтом и свободой. Я расставлял книги на полки, немногие, которые взял из старого дома. В основном свои.

В этот день пришла бандероль. Без обратного адреса, с моим именем. Внутри, завернутая в плотную бумагу, лежала книга. Старая, потрепанная, в потертом темно-синем переплете — «Энциклопедический словарь для детей», издание 1956 года. Я открыл ее. На форзаце, знакомым, твердым почерком, было написано:

«Главное наследство — не стены, а фундамент. Фундамент — правда. Прости. Отец».

Слова, написанные, судя по чернилам, давно. Возможно, в тот самый год, когда он давал распоряжение нотариусу. Он готовился. Ждал. Каялся заранее.

Я перелистал тяжелые, пожелтевшие страницы. Книга сама раскрылась на определенном месте, на развороте. Статья называлась «Семья». Я сел на пол посреди коробок, подставил лицо слабому осеннему солнцу, пробивавшемуся в окно, и начал читать. Не спеша. Словно впервые.

А потом осторожно поставил этот старый словарь на полку в гостиной. На самое видное место. Не как реликвию. А как напоминание. О том, что мой фундамент, с которого я только начал строить свою жизнь, — честный. И в этом, наверное, и был его последний, самый главный дар.