Найти в Дзене
Ефремов Алексей

«Горячий снег Донбасса»

Глава 9 Артиллерийская батарея «Деда» Семенова замерла в ожидании нового залпа. Воздух после разрывов звенел, пахло гарью и вздыбленной землей. Но был и другой запах — тот самый, сладковато-химический, пробивавшийся сквозь дым. Тоска, которую отразили сталью и огнем, не исчезла. Она конденсировалась, становилась плотнее, липкой пеленой, оседающей на кожу, на орудия, на души. Ефрейтор Гараев, молодой наводчик, лучший математик батареи, стоял у панорамы своей «Мсты». Его пальцы механически проверяли данные. Но внутри все было иначе. С того момента, как он увидел на экране тепловизора расплывчатые пятна и услышал Шепот в наушниках, в его голове что-то надломилось. Не треснуло — именно надломилось, как перегруженная балка. И теперь через эту трещину сочилось. Он видел не только прицел и дальномер. Он видел наложения. Сквозь сталь самоходки проступали контуры каких-то других машин — угловатых, ржавых, с крестами на бортах или красными звездами. Сквозь лица сослуживцев, напряженные и сосред

Глава 9

Артиллерийская батарея «Деда» Семенова замерла в ожидании нового залпа. Воздух после разрывов звенел, пахло гарью и вздыбленной землей. Но был и другой запах — тот самый, сладковато-химический, пробивавшийся сквозь дым. Тоска, которую отразили сталью и огнем, не исчезла. Она конденсировалась, становилась плотнее, липкой пеленой, оседающей на кожу, на орудия, на души.

Ефрейтор Гараев, молодой наводчик, лучший математик батареи, стоял у панорамы своей «Мсты». Его пальцы механически проверяли данные. Но внутри все было иначе. С того момента, как он увидел на экране тепловизора расплывчатые пятна и услышал Шепот в наушниках, в его голове что-то надломилось. Не треснуло — именно надломилось, как перегруженная балка. И теперь через эту трещину сочилось.

Он видел не только прицел и дальномер. Он видел наложения. Сквозь сталь самоходки проступали контуры каких-то других машин — угловатых, ржавых, с крестами на бортах или красными звездами. Сквозь лица сослуживцев, напряженные и сосредоточенные, мерещились другие лица — изможденные, испуганные, с глазами полыми от давно забытого страха. Солдат вермахта. Красноармеец. Украинский доброволец 2014-го. Все они смотрели на него, и в их взглядах была одна и та же, доведенная до абсолюта, непередаваемая словами тоска. Тоска застывшая, окаменевшая, как соль в высохшем море.

— Гараев! Данные по квадрату «Гамма-пять»! — голос Семенова прозвучал как из-под толстого стекла.
Гараев попытался ответить, но язык не слушался. Вместо цифр в голове пульсировала одна фраза, чужая, на ломаном русском, пришедшая неизвестно откуда:
«Зачем? Все равно все в землю. Все равно все сгниет. Солнце потухнет. Имена забудутся.»

Он сглотнул, почувствовав во рту вкус меди и праха.
— Проверяю, товарищ подполковник, — выдавил он.
Но проверять было нечего. Цифры на экране АСУНО плавали, превращаясь в те самые рунические узоры. Он закрыл глаза, пытаясь отсечь бред. Но под веками картина стала только четче.

Взрыв сознания.

Это не было похоже на психический срыв. Это было похоже на то, как если бы в его череп вставили гранату и взорвали ее. Только взрывная волна состояла не из осколков, а из чужих смертей.

Он почувствовал ледяную воду окопной грязи, заливающую рот и нос. Услышал не своим ухом визг «катюши» и разрывающий душу свист «штуки». Ощутил острую, жгучую боль от осколка, вошедшего под лопатку, и глухую, тупую боль от разрыва пули в животе. Он узнал ужас того, кто видит, как на его позицию выползает стальное чудовище с крестом на броне, и животный восторг того, кто из засады бьет по «абрамсу» из «мухи». Он был и жертвой, и убийцей, и немецким пулеметчиком, и советским сапером, и украинским снайпером в развалинах Донецкого аэропорта. Все одновременно. Все в одну долю секунды.

И все эти жизни, все эти смерти, сжатые в точку и взорвавшиеся в его мозгу, несли один и тот же посыл: БЕССМЫСЛЕННОСТЬ. Не героическая гибель, не жертва за Родину. А тупая, механическая перемолка мяса в гигантской, равнодушной мясорубке истории. И над всем этим — гулкое, вселенское эхо: «Зачем?»

— Гараев! Боец! Ты где?! — Семенов уже кричал, тряся его за плечо.
Гараев повернул к нему лицо. Подполковник отшатнулся. Глаза ефрейтора были открыты, но в них не было ни страха, ни паники. В них было
отражение. Бесконечно далекое, как в двух противоположных зеркалах. В глубине зрачков мерцали крошечные, как искры, сцены: окоп, танковая атака, падающая с неба ракета. И по щекам Гараева текли слезы. Но не от эмоций. Это был физиологический сбой, перегрузка. Слезные железы выдавливали влагу, как перегретый двигатель — масло.

— Он… он в меня смотрит, — тихо, беззвучно прошептал Гараев, глядя сквозь Семенова. — Все они… в меня смотрят. И спрашивают. А я… я не знаю ответа.

Взрыв сердца.

Это не было инфарктом. Это было иначе. Его собственное сердце, бившееся в страхе и ярости, вдруг расширилось. Не физически. Оно будто растянулось, став мембраной, резонатором. И в него ударили все те чужие сердца, что остановились в агонии на этом клочке земли. Ударили не ритмом, а предсмертным замиранием. Каждое «тик» его собственного сердца теперь сопровождалось эхом тысяч «так» — последних ударов, обрывающихся на полуслове.

Грудь разорвало изнутри. Не болью. Давлением. Давлением невысказанного, неоплаканного, забытого горя. Он схватился за комбинезон в области сердца, рот открылся в беззвучном крике. Из горла вырвался не звук, а хриплый, сдавленный визг, в котором сплелись голоса: немецкое «Mutter!», русское «Мама!», украинское «Боже…».

— Санитара! Срочно! — заорал Семенов, понимая, что это не контузия, не боевая усталость. Это что-то хуже.

Но было поздно.

Глаза Гараева закатились, оставив лишь белки. Он выпрямился во весь рост, оттолкнув Семенова с нечеловеческой силой. Его тело затряслось в судорогах, но это не были судороги эпилепсии. Это были резкие, отрывистые движения, будто он отбивался от невидимых противников, падал, поднимался, прицеливался из несуществующего оружия. Он проживал чужие смерти. Все сразу.

А потом все стихло. Гараев замер. Его голова медленно повернулась. Взгляд, остекленевший, пустой, упал на АСУНО — на мозг батареи.

Он поднял руку и одним точным, неестественно резким движением вырвал из разъема главный кабель данных. Искры брызнули. Затем он повернулся к остальному расчету. Его рот открылся.

И заговорил. Но не его голосом. Это был хор. Десятки, сотни голосов, наложенных друг на друга, говорящих на разных языках, в разное время, но одним и тем же, монотонным, лишенным всякой эмоции тоном:

ЗАЧЕМ. БОРИСЬ. ЕСЛИ. ВСЕ. РАВНО. СГНИЕШЬ. В. ЭТОЙ. ЗЕМЛЕ. ОНА. НЕ. ПРИНИМАЕТ. ТЕБЯ. ОНА. ПРИНИМАЕТ. ТОЛЬКО. ТИШИНУ.

Каждое слово било по сознанию окружающих, как молот. Солдаты, видавшие виды, зажимали уши, отшатывались. У некоторых из носа потекла кровь — их собственное сознание не выдерживало такого прямого, сконцентрированного удара бессмысленностью.

Гараев-ретранслятор сделал шаг вперед. Его глаза, теперь снова видимые, были как два черных, бездонных колодца, в которых крутилась серая, беззвездная муть. Он был пуст. Его личность, его «я» — взорвалось, разлетелось осколками чужих смертей. Остался только проводник. Антенна. Фокус той самой тоски, которую пытались посеять.

Семенов, превозмогая ледяной ужас, вскинул автомат. Его руки дрожали. Пристрелить своего? Парня, которого он учил, которого считал одним из лучших?
— Гараев! Очнись, черт тебя дери! Это приказ!

Хор в груди ефрейтора ответил:
ПРИКАЗ. ТОЖЕ. СГНИЕТ. КАК. ТОТ. КТО. ЕГО. ОТДАЛ. КАК. ТОТ. КТО. ЕГО. ИСПОЛНИЛ.

И тогда Семенов понял. Это не Гараев. Это оружие. Оружие, которое Запад, в своей гнилой, изощренной лаборатории, выковал не из металла, а из самой сути отчаяния. Они нашли способ не убивать тело, а взрывать душу изнутри, превращая человека в живую бомбу экзистенциального ужаса. И эта бомба была теперь здесь, среди них.

Внезапно, из радиосети, искрящейся от помех, пробился голос Майского. Он был резким, металлическим, как удар клинка по льду:
— «Печник»! Я «Сокол»! У вас в квадрате критический всплеск пси-эманаций! Это «Камертон»! Он резонирует с незакрытыми геопатогенными разломами! Его нельзя слушать! Глуши его! Глуши любым способом!

— Чем?! — крикнул в ответ Семенов, не отводя взгляда от пустых глаз Гараева.

ЖИЗНЬЮ! — прорезало эфир. — Его собственными воспоминаниями! Тем, что было до этого! Вырви его назад!

Семенов опустил автомат. Он сделал шаг навстречу ходячей катастрофе. Он смотрел в эти черные колодцы и искал там хоть искру. Не Гараева-солдата. Гараева-мальчика. Гараева-человека.

— Алмаз! — сказал он вдруг, используя забытое, мирное прозвище, которое дали Гараеву за острый ум. — Алмаз, помнишь, как ты интегралы на заборе решал? Помнишь, старшина тебя гонял? А ты ему теорию относительности в ответ цитировал?

Хор в груди Гараева слегка дрогнул.
ИНТЕГРАЛЫ. НЕ. СПАСУТ. ОТ. ГНИЕНИЯ.

— Не спасут, — согласился Семенов, делая еще шаг. Они были в метре друг от друга. — А помнишь запах хамона, что ты из Испании привез? Все мы ржали. «Гастрономический диверсант». А потом ели, причмокивали. И ты смеялся. Помнишь свой смех?

В черных глазах что-то мелькнуло. Микроскопическая трещина.
СМЕХ. ЭТО. ЗВУК. ВОЗДУХА. ВЫХОДЯЩЕГО. ИЗ. ТРУПА.

— Нет, — тихо, но очень твердо сказал Семенов. Он был уже совсем рядом. — Это звук жизни, пацан. Даже здесь. Особенно здесь. Ты любил цифры? Вот тебе цифра. Ты прожил двадцать три года. Из них полгода на войне. А помнишь те двадцать два с половиной? Помнишь, как в первый раз влюбился? Как солнце встает над Каспием? Как мать тебя обнимала? Это и есть ответ. Не на их вопрос «зачем». А наш. «Потому что».

Он протянул руку. Не чтобы ударить. Чтобы коснуться. Пальцы дрожали.
— Алмаз. Вернись. Нам нужны твои интегралы. Чтобы посчитать, как накрыть эту хрень, что лезет из-под земли. Чтобы спасти других от… от этого. От взрыва внутри.

На лице Гараева, искаженном чужими гримасами, пробежала судорога. Из его глаз, черных и пустых, вдруг пробилась одна-единственная, чистая, человеческая слеза. Она скатилась по щеке, оставив чистый след в слое пыли и копоти.

Хор в его груди смолк. На секунду.

А потом Гараев снова заговорил. Но теперь это был только его голос. Слабый, надтреснутый, полный невыносимых мук:
— Товарищ подполковник… помогите… там… там так много… они все… во мне… я не могу…
И он рухнул на колени, судорожно хватая ртом воздух, будто вынырнул из глубин, где нет света.

Семенов бросился к нему, подхватил. Гараев бился в истерике, но это была уже его истерика. Его боль. Его ужас. Его взорвавшееся сознание и сердце начинали медленно, мучительно собираться обратно в нечто целое, израненное, но свое.

Над батареей, в небе, завис дрон Майского. А в эфире прозвучал его сдавленный голос:
— Молодец, «Печник»… Отвели. Но это только первая ласточка. Они нащупали частоту. Они знают, как рвать. Будьте готовы. Это только начало.

А Гараев, прижавшись головой к броне самоходки, все плакал. Он плакал за всех, чьи смерти взорвались в нем. И эти слезы были уже не взрывными, не вышибающими. Они были тихими, горькими и бесконечно человеческими. Он пережил внутренний апокалипсис и уцелел. Но цена была ужасна. Он навсегда останется человеком, в котором живут эхо тысяч чужих агоний. Живым памятником той цене, которую требует война не просто за землю, а за саму возможность остаться человеком в мире, где гниение учится взрывать души.