Ну, вот и всё. Отработался.
Семён Петрович, а для своих просто Петрович, сидел на старом, потертом стуле в каморке почтового отделения. Последний день. Завтра ему уже не надо будет в шесть утра подрываться, натягивать кирзачи и проверять, не спустило ли колесо у старенького «Урала».
В главной комнате суетились девки-операторши. Накрывали стол. Бутерброды с докторской колбасой, вазочка с карамельками «Дюшес», трехлитровая банка яблочного сока. Проводы. Молодой сменщик мой, Витька, притащил бутылку «беленькой», неловко прятал за папками с отчетностью.
Пахло всем сразу: пыльной бумагой, сургучом, старым линолеумом и подгоревшей в духовке курицей. За окном — ноябрьская серость, ПГТ «Красный Ткач» тонул в грязной измороси. Все эти запахи, эта серость — тридцать пять лет подряд. Впитались, кажется, в само его нутро.
— Петрович, ну ты чего там засел, как сыч? Иди к нам! — крикнула из-за двери Зойка, начальница наша. — Сейчас вот ребята с маршрутов вернутся, и начнем!
Петрович только крякнул в ответ. Вставать не хотелось. Он смотрел на свою пустую ячейку. Где раньше лежали стопки писем, газеты, извещения. Теперь — только голый, крашеный в казенный синий цвет металл. Пусто.
Зашли водила, Колька, и еще двое почтальонов с соседних участков. Шум, смех, рассаживаются. Витька подбежал, поставил перед Петровичем пластиковый стаканчик с водкой.
— Семён Петрович, ну… За ваш отдых! Чтобы спокойный был.
Все зашумели, выпили. Зажевали бутербродами. И повисла та неловкая тишина, которая всегда бывает, когда сказать больше нечего, а расходиться рано.
— А правда, Петрович, — вдруг сказал Витька, подвигаясь ближе, — говорят, у тебя на участке чертовщина случалась? Ну, в дальних деревнях этих… В глухоманях всегда же что-то происходит.
Петрович медленно прожевал хлеб. Посмотрел на Витьку. Глаза у пацана горят, романтики ищут. А какая тут романтика. Грязь, собаки злые да пьянь деревенская.
— Чертовщина — она в голове, Витька, — хрипло ответил он. — От усталости. Когда третий десяток километров по раскисшей глине намотаешь, еще и не то привидится.
— Да ладно вам, — не унимался тот. — Колька вон рассказывал, вы как-то письмо на тот свет носили…
Колька, услышав свое имя, поперхнулся и сделал вид, что очень занят колбасой. А девки-операторши, наоборот, притихли и уставились на Петровича.
Петрович тихо вздохнул. Посмотрел в окно, на мокрые, черные ветки тополя. А ведь и правда… было. И не раз. Думал, с собой унесу, в могилу. А тут… может, и рассказать? Чтобы Витька этот знал, куда лезет. Что работа эта — не просто бумажки по ящикам совать.
Он потер сухие, в трещинах, ладони.
— Было одно дело. Давно. Еще в восемьдесят седьмом, кажись. Меня тогда на самый дальний маршрут кинули. Деревня Вересово. Туда и дороги-то нормальной не было. Тропа через лес, потом по краю болота. Двадцать пять домов, из них половина — заколоченные.
Он замолчал, собираясь с мыслями. В каморке стало тихо, только холодильник «Саратов» за стеной натужно гудел, собираясь в очередной раз затарахтеть.
— Почта туда редко доставлялась. Приходит мне как-то заказное письмо. На имя Ковалевой Анны Степановны. Адрес: Вересово, дом 17 у водокачки. Я смотрю — адрес как адрес. Дом тот помню, стоит на отшибе, покосился весь. Вроде нежилой давно. Ну, думаю, может, наследники объявились, приехали. Всякое бывает. Сунул в сумку, поехал.
День был — вот как сегодня. Паршивый. Небо низкое, серое. Под ногами хлюпает грязь. Доехал до Вересово уже к обеду. Тишина вокруг — мертвая. Собаки даже не лают. Подъезжаю к этому дому. Забор повален, пожухлая трава в человеческий рост. Окна темные, одно доской забито. Понятно, что не живет никто.
Ну, я по инструкции постучал в дверь. Никто, само собой, не ответил. Покричал для успокоения совести: «Ковалева! Почта!». Только эхо по двору гуляет. Хотел уже уведомление писать, мол, адресат не найден. И тут бабка местная, с ведрами мимо ковыляет. Увидела меня, остановилась.
«Ты чего тут, милок?» — спрашивает.
«Да вот, — говорю, — письмо Ковалевой. Заказное».
Она как-то странно на меня посмотрела. И шепчет:
«Какой Ковалевой, сынок? Анютка-то, десять лет весной будет, как померла. Схоронили ее на сельском кладбище. Дом с тех пор и стоит пустой».
У меня внутри как-то… нехорошо стало. Не то чтобы страшно. А неправильно. Будто что-то не так. Я ей конверт показываю. А она на него прищурившись посмотрела и как шарахнется, словно от огня. «Уйди, — говорит, — с грехом этим отсюда. Не буди лихо». И поковыляла дальше. Так, что вода в ведрах плескалась.
Я стою, конверт в руках верчу. Толстый такой, казенный. На ощупь — бумаги много внутри. И штемпель почтовый разглядел. Четкий. «г. Мурманск, 5.03.1977». Семьдесят седьмой год. А на дворе — восемьдесят седьмой. Десять лет письмо шло?
Что делать? Обратно везти — спишут, в архив отправят. А у меня в голове мысль эта свербит: «заказное». Значит, ждал кто-то. Ждала. Может, там что-то важное. Последнее ведь письмо.
Я подошел к двери. Она на проволоке замотана. Я проволоку размотал, дверь толкнул. Она со скрипом, будто стонет, внутрь отворилась. В доме — затхлость. Паутина, грязь вокруг. В углу печка русская, вся в трещинах. На стене, на гвоздике, портрет висит. Женщина молодая, черно-белая карточка. И под ним — рушник вышитый. Старый, но чистый. Не серый от пыли, а именно чистый. Белый.
И на столе, под портретом, — стопка граненная. Пустая. А рядом — горбушка черного хлеба. Засохшая, но не плесневелая. Как будто на днях положили.
У меня аж в животе все скрутило. Тошнота подкатила к горлу. Не страх это был, нет. Это было чувство, будто я влез не в чей-то дом, а в чужую жизнь. В чужую смерть. Куда не просили.
Я это письмо на стол аккуратно положил. Прямо рядом со стопкой. Развернулся — и бегом оттуда. Сел на велосипед и крутил педали, не разбирая дороги, пока деревня за спиной не скрылась.
Через неделю снова ехать. Всю неделю об этом письме думал. Спал плохо. Все этот дом снился и портрет. Приезжаю, а у меня в сумке опять пакет для Вересово. Газеты, да еще одно письмо. Простое. Адрес тот же: Вересово, дом у водокачки. Только имени нет. Просто «Жильцу».
У меня руки затряслись. Думаю, не поеду. Выкину в болото по дороге, и все. А не могу. Работа. Долг. Будто кто-то за спиной стоит и следит.
Подъезжаю к дому. Сердце бешено колотится. А сам смотрю — дверь притворена. Не настежь, а так, щелочка. Я к ней прильнул, заглядываю внутрь.
На столе пусто. Ни стопки, ни хлеба. И письма моего, заказного, тоже нет.
Я зашел внутрь. Воздух другой. Будто проветрили. И на полу, у порога, лежит мой конверт. Вскрытый. Аккуратно ножом или лезвием. А рядом — листки бумаги. Несколько штук. Я поднял. Письмо. Убористый женский почерк. Прочитал пару строк… там мать сыну писала. Из Мурманска. Что болеет, что конец жизни ее близок, просила простить за что-то. Обычные, в общем, слова.
А под этими листками, на полу, лежал еще один. Не из конверта. Лист, вырванный из школьной тетради в клеточку. И на нем карандашом, корявыми печатными буквами, как ребенок пишет, было нацарапано всего несколько слов:
«СПАСИБО. БОЛЬШЕ ПИСЕМ НЕ НАДО».
Я как стоял с этими бумажками, так и сел на пол. Воздуха не хватало. В ушах звенело. Кто? Кто это написал? Бабка та? Дети? Нет в деревне детей, давно уж нет.
Я выскочил из дома, второе письмо, то, что «Жильцу», так и не отдал. Засунул в карман. Доехал до отделения, молча сдал отчет, пошел домой. Ночью достал тот конверт. Вскрыл. Внутри — пустой лист бумаги. Чистый. С обеих сторон.
Петрович на секунду замолчал. Осушил залпом свой остывший чай. В каморке стояла такая тишина, что было слышно, как за окном капает с карниза вода. Витька сидел бледный, с открытым ртом. Даже Зойка, женщина циничная и пробивная, смотрела на старого почтальона широко открыв глаза.
— И… что это было, Петрович? — тихо спросила она.
Петрович пожал плечами.
— А я почем знаю. Может, и правда, кто-то из живых баловался. Родственник какой тайный. А может… — он снова посмотрел в окно, на черный, мокрый тополь, — …а может, у почты свои маршруты есть. Которые в наших реестрах не значатся. И заказное письмо, оно и есть заказное. Пока до адресата не дойдет, не успокоится. Даже если адресат этот… уже давно по другому ведомству числится.
Он встал. Колени сильно хрустнули.
— Ладно. Хватит баек. Давайте, что ли, еще по одной. За отдых. Чтоб спокойный был!
Петрович усмехнулся краешком рта, но в глаза его не было радости. В них, за тридцать пять лет пыли и дорог, навсегда отпечаталась серая ноябрьская хмарь и пустота.
Как в заколоченных окнах дома у водокачки.