Я часто смотрю на свои руки. За эти месяцы они изменились до неузнаваемости: кожа стала тонкой, словно пергамент, сквозь который просвечивают синие ручейки вен. Кольцо, которое я носила двадцать лет, теперь спадает с пальца. Сидя здесь, в тишине казенного дома, я думаю о том, как странно и страшно устроена жизнь. Мы строим планы, копим на отпуск, выбираем обои в коридор, веря, что наш маленький уютный мир незыблем. Нам кажется, что трагедии случаются только в новостях, с кем-то другим, с кем-то далеким. Но однажды — в обычный вторник или дождливый четверг — реальность трескается. И ты понимаешь: всё, во что ты верила, было лишь декорацией. А за ней скрывается бездна.
В том марте, когда снег еще лежал грязными, ноздреватыми кучами вдоль дорог, а воздух пах талой водой и призрачной надеждой, я ничего этого не знала. Я была просто мамой. И я была счастлива.
Наша квартира на четвертом этаже типовой панельной девятиэтажки была моим личным королевством. Маленьким островком тепла посреди огромного, вечно спешащего серого города. Мое утро начиналось не с будильника, а со звуков жизни. Ровно в семь утра я слышала, как в соседней комнате просыпается Мишка. Скрип кровати, глухой удар (опять уронил учебник с тумбочки), шлепанье босых ног по линолеуму. Он всегда был таким — шумным, живым, заполняющим собой всё пространство.
Я варила овсянку с изюмом — его любимую, густую, с кусочком сливочного масла, тающим в центре золотистой лужицей. Я стояла у плиты, слушала, как он рассказывает про школу, про друзей, про новый уровень в компьютерной игре, который никак не может пройти. Его голос был моей утренней молитвой. Его смех — моим благословением на грядущий день.
Я работала в районной поликлинике бухгалтером уже пятнадцать лет. Знала каждую трещину в линолеуме длинного коридора, каждую царапину на своем рабочем столе, каждую сплетню в регистратуре. Моя жизнь была предсказуемой, как расписание пригородных электричек. И я любила эту предсказуемость. Она давала ощущение контроля. Иллюзию безопасности. Вечерами мы с Мишкой делали уроки. Потом пили чай с печеньем «Юбилейное», макая его в горячую кружку, и смотрели какой-нибудь фильм, прижавшись друг к другу на старом продавленном диване. Он часто засыпал, положив тяжелую голову мне на плечо. В такие моменты я сидела неподвижно, боясь пошевелиться и разбудить его. Я вдыхала запах его волос — смесь детского шампуни, пыли и чего-то неуловимого, родного, чем пахнут только твои собственные дети.
Мы были одни. Его отец ушел, когда Мишке было три месяца. Просто растворился в воздухе, как утренний туман, не оставив ни адреса, ни алиментов. Но мне не нужен был никто другой. Мы были самодостаточной вселенной. Он и я. И этого было больше, чем достаточно.
Тот март разделил мою жизнь пополам. Четырнадцатого числа — я помню эту дату так, словно она выжжена на сетчатке раскаленным железом — Мишка пожаловался на усталость. — Мам, я сегодня не пойду гулять, ладно? Спать хочется. Я отмахнулась. Весна, авитаминоз, конец четверти. Он просто перетрудился. Но на следующий день он не смог встать с кровати. Когда я зашла в его комнату, меня обдало холодом. Он лежал на сбитых простынях, маленький и какой-то серый. Его тошнило. Голова кружилась так, что он не мог дойти до ванной.
Я вызвала врача. Участковая, Лидия Петровна, пожилая женщина с вечно холодными руками и добрыми глазами, долго слушала его, щупала живот, хмурилась. — Не нравится мне это, Вера, — сказала она тихо, выписывая направление. — Сдайте-ка кровь. Срочно. Cito.
Мы поехали. Я кутала Мишку в пуховик, хотя на улице уже капало с крыш. Он дрожал. Результаты пришли через два дня. Меня вызвали к заведующей поликлиникой, Анне Львовне. Мы работали в одном здании много лет, здоровались в коридорах, поздравляли друг друга с 8 Марта. Но когда я вошла в её кабинет, она не улыбнулась. Она сидела за столом, сцепив пальцы в замок так сильно, что костяшки побелели. — Садись, Вера. Я села. Руки сами собой вцепились в край стула. — Анализы Миши очень плохие. Критические. Я не сразу поняла смысл её слов. Они доходили до меня сквозь вату, искаженные, лишенные сути. Креатинин зашкаливает. Мочевина. Скорость клубочковой фильтрации почти нулевая. — Что это значит? — мой голос звучал чужим, скрипучим. — Это значит, что почки отказали. Тебе нужно срочно везти его в областную больницу, к нефрологу. Мы уже договорились, вас ждут.
Областная больница встретила нас запахом лекарств и гулким эхом высоких коридоров сталинской постройки. Мы сидели в очереди четыре часа. Мишка прижимал к груди своего потертого плюшевого зайца с оторванным ухом — талисман, с которым он не расставался, когда ему было страшно. Я гладила сына по голове, чувствуя под ладонью мягкие, тонкие волосы, и пыталась не думать. Я запретила себе думать. Это ошибка. Перепутали пробирки. Лаборант устал. Сейчас доктор выйдет, посмеется и отправит нас домой пить витамины.
Доктор Соколов принял нас в шесть вечера. Его кабинет был тесным, заставленным шкафами с толстыми медицинскими книгами. Он был мужчиной лет пятидесяти, с седеющей бородой и бесконечно усталыми глазами человека, который слишком часто сообщает людям страшные новости. Он долго изучал бумаги, хмурился, что-то подчеркивал. Потом снял очки и потер переносицу. — Вера Николаевна, пусть Миша подождет в коридоре. Когда дверь за сыном закрылась, мир сузился до размеров стола врача. — У вашего сына хроническая почечная недостаточность. Терминальная стадия. — Но он никогда не болел! — выкрикнула я. — Он бегал, прыгал, он здоровый ребенок! — Это коварная болезнь, — мягко сказал Соколов. — Врожденная патология, которая спала до определенного момента. Почки "молчали", пока работали на пределе. Теперь ресурс исчерпан. Они погибли. — Что делать? — спросила я шепотом. — Диализ. Аппарат «искусственная почка». Это поддержит жизнь. Но это не лечение, это отсрочка. Ему нужна трансплантация. — Мы можем сделать пересадку? — Можете. Но есть проблема. Вы, как мать, можете стать донором, если подойдете. Если нет — лист ожидания. Очередь на трупную почку. — Сколько ждать? Он отвел глаза. — В среднем — два-три года. Детей в очереди много, органов мало. — А сколько у нас времени? — На диализе... учитывая динамику и состояние сосудов... Полгода. Может быть, год. Но гарантий нет.
Мы вышли из больницы в сумерках. Город зажигал огни, люди спешили по своим делам, смеялись, ругались, жили. А я шла и держала за руку своего ребенка, зная, что внутри него тикают невидимые часы, отсчитывая время назад.
Диализ начался через неделю. Понедельник, среда, пятница. Четыре часа неподвижности. Я брала отгулы, сидела рядом с кушеткой, смотрела, как темная венозная кровь сына бежит по прозрачным трубкам в аппарат, крутится там и возвращается обратно. Мишка таял. С каждым сеансом он становился всё прозрачнее. Кожа приобрела землистый, желтушный оттенок. Под глазами залегли черные тени, похожие на синяки. Он перестал просить компьютер, перестал смеяться. Он лежал, глядя в потолок, и молчал. Мой живой, шумный мальчик превращался в тень.
Я не спала ночами. Я перебирала варианты, как четки. Я сдала анализы — несовместимость по группе крови. Я обзвонила немногочисленных родственников. Тетя из Саратова бросила трубку. Двоюродный брат сказал, что у него ипотека и двое детей, он не может рисковать здоровьем. Никто не подошел.
Я погрузилась в интернет. Форумы родителей больных детей стали моим личным адом. Я читала истории тех, кто дождался, и тех, кто не успел. Я видела фотографии черных ленточек. Благотворительные фонды вежливо отказывали: «Очередь», «Закрыт сбор», «Мы не работаем с такими случаями». Заграничные клиники выставляли счета с шестью нулями в евро.
И однажды ночью, когда дождь барабанил по карнизу, я увидела комментарий. Короткий, безэмоциональный, от пользователя с ником НадеждаЕсть: «Если официально не успеваете, есть другие варианты. Пишите в личку». Я замерла. Я знала, что это значит. Я не была наивной. «Другие варианты» — это не чудо. Это криминал. Это серые схемы, подпольные операции, грязь. Это дно, с которого не возвращаются. Я встала, выпила стакан воды. Посмотрела на спящего сына. Он дышал тяжело, со свистом. Я вернулась к компьютеру и написала: «Мне нужна помощь. У меня умирает сын».
Ответ пришел быстро. «Завтра, 14:00. Кафе "Центральное". Я буду в коричневой куртке у окна». Я пришла. Мужчина был обычным — таких тысячи в метро. Средних лет, незапоминающееся лицо, спокойный голос. Он не был похож на бандита из кино. Скорее на уставшего менеджера среднего звена. Он не стал ходить вокруг да около. — Мы можем найти донора. Частная клиника, всё стерильно, профессиональные врачи. Но это стоит денег. И никаких документов. Никаких вопросов «откуда» и «кто». Вас это устраивает? Я смотрела на него и понимала: прямо сейчас я переступаю черту. Я становлюсь соучастницей чего-то страшного. Может быть, этот орган заберут у кого-то насильно? Может, кого-то обманут? Но в ушах стояло тяжелое дыхание Мишки. — Сколько? — спросила я. — Два миллиона рублей. Наличными. Половину до, половину после. Срок — две недели. — Я согласна.
Где матери-одиночке взять два миллиона за две недели? Я продала машину перекупщикам за бесценок — двести тысяч. Я пошла к Анне Львовне, моей заведующей. Я упала перед ней на колени прямо в кабинете. Я выла и умоляла. Она плакала вместе со мной и отдала свои накопления — триста тысяч. «Отдашь, Вера, когда сможешь. Спаси мальчика». Сестра из Ярославля, узнав о диагнозе, перевела двести. Остальное — кредиты. Я брала их везде. В банках под залог квартиры. В микрозаймах под грабительские проценты. Я подписывала договоры не глядя. Мне было плевать на долги, на коллекторов, на то, что я останусь на улице. Главное — успеть.
Через тринадцать дней сумка с деньгами стояла у меня в коридоре. Я смотрела на пачки купюр и думала: вот так выглядит цена жизни. Два килограмма резаной бумаги. Я позвонила. — Завтра в десять вечера. Адрес пришлю смс. Ребенка везите одного, без вещей.
Мы ехали на такси на окраину города, в частный сектор, где за высокими заборами прятались особняки нуворишей. — Мам, куда мы? — тихо спросил Мишка. — К волшебному доктору, сынок. Он тебя вылечит. Ты просто поспишь, а проснешься здоровым. Он поверил. Дети всегда верят мамам. Это их проклятие.
Дом был большим, темным. Глухие ворота открылись бесшумно. Нас встретил пожилой мужчина в медицинском халате. Внутри пахло не уютом, а стерильностью и хлоркой. Я отдала сумку мужчине в куртке. Он даже не стал пересчитывать, просто кивнул. Врач присел перед Мишкой: — Ну что, боец? Готов стать здоровым? Его увезли на каталке за тяжелую железную дверь.
Меня оставили в холле, на жестком диване. Пять часов. Пять часов, которые длились дольше, чем вся моя жизнь. Я сидела, сцепив руки так, что ногти впивались в ладони до крови. Я молилась. Я торговалась с Богом. «Возьми мою жизнь, Господи. Возьми мою душу. Пусть я буду гореть в аду. Только пусть он проснется. Пусть почка заработает». Я гнала от себя мысли о доноре. Я заставляла себя не думать. Я выключила совесть, как выключают свет в комнате. Остался только инстинкт: спасти детеныша.
В четыре утра дверь открылась. Вышел врач, стягивая маску. — Всё прошло успешно. Я сползла на пол и зарыдала.
Мы провели в этом доме неделю. Это было странное место — смесь больницы и тюрьмы. Но Мишка... Мишка оживал. С каждым днем его щеки розовели, глаза становились ясными. Он начал есть. Он начал улыбаться. При выписке врач вручил мне толстую папку. — Здесь документы из клиники в Израиле. Выписки, чеки, эпикриз. Всё выглядит официально. Если спросят — вы летали туда, деньги собирали через фонд. Легенда надежная. И еще... Вера Николаевна, забудьте этот адрес. Никогда не ищите нас. Я кивнула. Я была готова забыть даже свое имя, лишь бы это закончилось.
Мы вернулись домой. Жизнь, казалось, стала прежней. Мишка пошел в школу. Учителя и соседи охали, поздравляли, удивлялись чуду. Я вернулась на работу, начала потихоньку гасить микрозаймы. Я почти поверила, что мне это сошло с рук. Что победителей не судят.
Звонок раздался в июне. Солнечным утром, когда я варила кофе. — Вера Николаевна Савельева? — Да. — Прокуратура. Вам необходимо явиться для дачи показаний. Уголовное дело о незаконной трансплантации органов. Чашка выпала из моих рук и разбилась. Кофейная гуща растеклась по полу, похожая на черную кровь.
Они накрыли клинику. Кто-то сдал. Обыски, изъятие серверов, списки пациентов. Мое имя было там.
Допрос вела женщина-следователь с ледяными глазами. Она не кричала. Она просто раскладывала факты на столе, как карты. — Вы понимали, что участвуете в преступной схеме? — Понимала. — Вы понимали, что спонсируете черный рынок? Что, возможно, ради вашего сына кто-то пострадал? Я молчала. Что я могла сказать? Что мне было всё равно? — Я спасала сына, — тихо ответила я. — Это не оправдание, Вера Николаевна. Это мотив, но не оправдание. Вам грозит реальный срок.
Суд был быстрым. Я ходила под подпиской о невыезде. Мишка ничего не знал. Я сказала ему, что у меня проблемы с налогами на работе, долгая командировка. В последний вечер перед приговором я отвезла его к сестре в Ярославль. Мы стояли в прихожей. Он был таким живым, теплым. Он пах ветром и конфетами. — Мам, ты скоро вернешься? — Скоро, родной. Очень скоро. Ты только слушайся тетю Люду. Я обняла его изо всех сил, запоминая каждую черточку, каждый завиток волос. Я знала, что не увижу его годы.
На суде я не плакала. Когда мне дали последнее слово, я встала и посмотрела в глаза судье. — Ваша честь, я не прошу милосердия. Я знала, на что иду. Я нарушила закон. Я виновата перед обществом. Но перед своей совестью я чиста. Я мать. И если бы мне пришлось пройти этот ад снова — я бы прошла его не задумываясь. Я бы снова продала всё, снова поехала в тот дом, снова отдала деньги. Потому что на другой чаше весов — жизнь моего ребенка. И нет такого закона, который был бы выше этой жизни.
Судья отвела взгляд. Приговор: четыре года колонии общего режима.
Меня увели из зала в наручниках. В коридоре стояла Анна Львовна, плакала. Я улыбнулась ей. Мне не было страшно. Сейчас я сижу в этой камере. Я смотрю на серый квадрат неба в решетке. Мои руки стали грубыми от работы, но я помню тепло Мишкиных ладоней. Я знаю, что сейчас, в эту самую минуту, он жив. Он делает уроки, гоняет мяч во дворе или читает книгу. Он дышит. Его сердце бьется. Четыре года свободы — это огромная цена. Но это цена, которую я готова платить каждый день.
Может ли материнская любовь быть преступлением? На языке Уголовного кодекса — да. Но на языке материнства — это единственный возможный выбор. Я не жалею. И никогда не пожалею.