Найти в Дзене
Ирина Ас.

Он ушел в метель.

Первый снег в том году выпал рано и сразу обильно. Снежинки прилипали к чёрному асфальту, таяли, превращая двор в хлюпающую кашу, а потом приморозило, и всё стало скользким. Лена стояла у окна в своей комнате и смотрела, как её отец, Сергей Иванович, ковыляет по двору с тяжёлой сумкой с инструментами. Он поскользнулся, едва удержал равновесие, и Лена инстинктивно отшатнулась от стекла, будто это её могли увидеть и связать с его нелепой фигуркой. Он был маленький, плотный, с большой лысиной, отполированной до блеска, и с вечным красным носом. Не от пьянства, он вообще не пил, просто такая у него была особенность. В детском саду его прозвали Клоуном. Не в глаза, конечно. Но она слышала. — Смотри, Клоун пришёл! — шипели ребята, когда он, степенный и серьёзный, входил в музыкальный зал со своим старым, потрёпанным баяном в чехле. Это был личный ад Лены. Детсадовский, а теперь уже и школьный. Сергей Иванович работал слесарем-наладчиком на хлебозаводе. Руки у него были золотые, дома всё поч

Первый снег в том году выпал рано и сразу обильно. Снежинки прилипали к чёрному асфальту, таяли, превращая двор в хлюпающую кашу, а потом приморозило, и всё стало скользким. Лена стояла у окна в своей комнате и смотрела, как её отец, Сергей Иванович, ковыляет по двору с тяжёлой сумкой с инструментами. Он поскользнулся, едва удержал равновесие, и Лена инстинктивно отшатнулась от стекла, будто это её могли увидеть и связать с его нелепой фигуркой.

Он был маленький, плотный, с большой лысиной, отполированной до блеска, и с вечным красным носом. Не от пьянства, он вообще не пил, просто такая у него была особенность. В детском саду его прозвали Клоуном. Не в глаза, конечно. Но она слышала.

— Смотри, Клоун пришёл! — шипели ребята, когда он, степенный и серьёзный, входил в музыкальный зал со своим старым, потрёпанным баяном в чехле.

Это был личный ад Лены. Детсадовский, а теперь уже и школьный. Сергей Иванович работал слесарем-наладчиком на хлебозаводе. Руки у него были золотые, дома всё починить мог, от крана до розетки. Но была у него дурацкая, унизительная для Лены слабость — он обожал музыку. Не ту, что по радио, а народную, под которую можно плясать. Самоучкой он освоил баян, освоил криво, с грехом пополам, на слух подбирал.

И вот на каждый утренник, сначала в саду, потом, к её ужасу, и в начальной школе, он являлся как почётный гость-аккомпаниатор. Воспитательница, а потом и школьная завуч, Маргарита Павловна, женщина с тугой баранкой седых волос и стальным взглядом, считала это привлечением родительской общественности и поддержкой народных традиций.

Он садился на стул возле ёлки, долго возился с ремнями, расправлял меха. Потом начинал играть. И всегда не то.

— Сергей Иванович, — раздавался ледяной, режущий голос Маргариты Павловны, — повыше! Вы опять в минор съезжаете. Это же «В лесу родилась ёлочка», а у вас похоронный марш!

Тихий смешок бежал по рядам детей. Лена, стоявшая всегда в первом ряду (Маргарита Павловна ставила её на видное место, чтоб папе было приятно), замирала. Её тело сковывал лютый, всепроникающий стыд. Папа ойкал, тонко, по-женски, когда сбивался, и на его круглом лице с красным носом расцветала виноватая, растерянная улыбка. Лена смотрела в пол, потом на часы на стене, потом в окно, куда угодно, только не на него. Всеми силами старалась посылать в зал мысленные волны: этот человек не со мной, он чужой, я его не знаю, смотрите, я даже не улыбаюсь.

Дети это чувствовали. После утренника в раздевалке звучало:

— Ну что, Ленка, твой клоун сегодня опять лажанулся?

— Он похож на бульдога в наморднике.

— А мой папа говорит, что гармошка только для алкашей с вокзала.

Лена молча завязывала шарф, кусая губы до крови. Ответить было нечем. Потому что в чём-то они были правы. Зачем? Зачем он это делает? Играл бы себе дома, в гараже, где его никто не видит. Зачем её позорит?

Однажды она не выдержала. Это было в третьем классе, после особенно провального выступления, где он, пытаясь сыграть новогоднюю песню, угодил в какой-то плясовой наигрыш, и Маргарита Павловна в бешенстве махнула на него рукой.

Шли домой по темным улицам, в руках у Лены звякала жестяная коробка с подарком, конфетами и пряником. Отец нёс баян за спиной.

— Пап, — сказала она, не глядя на него, но очень чётко, — Больше не приходи в школу, пожалуйста.

Он споткнулся на ровном месте.

— Почему? Тебе не нравится, как я играю? Я, кажется, сегодня немного спутал…

— ВСЕМ не нравится! — выдохнула она, останавливаясь. — Мне стыдно! Ты понимаешь, что такое стыд? Над тобой смеются, надо мной смеются. Ты не умеешь, вот и не лезь! Не позорь меня!

Он замер. Фонарь освещал его лысину под сбившейся на затылок ушанкой и растерянное лицо. Красный нос в холодном воздухе казался ещё ярче.

— Но… Маргарита Павловна просит. И ребятам, наверное, веселее с музыкой…

— Да, им веселее! Им весело смотреть на клоуна! — крикнула она и побежала вперёд, к подъезду, оставив его одного в желтом круге света.

Дома мама, Анна, увидев их лица, всё поняла без слов. За ужином царило гробовое молчание. Баян стоял в углу, в чехле, похожий на спящего уродливого зверя. Больше Лена к этой теме не возвращалась, а отец больше не приходил на утренники. Маргарита Павловна звонила, она слышала, как он бормотал что-то в трубку про занятость на работе. В школе стали включать записи на магнитофоне. Лена выдохнула, крест, казалось, был снят.

А потом она заболела. Сперва просто горло, потом стрельба в ухе, невыносимая, парализующая. Ночью поднялась такая температура, что поплыли стены. Боль в ухе билась в её голове, как бешенная птица. Лена кричала, плакала, прикрывала ухо ладонью, но это не помогало. Мама в панике звонила в «скорую». Ждать пришлось долго, по городу бушевала метель, настоящий буран, о котором предупреждали по радио.

Когда бригада наконец приехала, молодой фельдшер, посветив в ухо, присвистнул:

— Отит, и, похоже, гнойный. В больницу срочно.

Её закутали, посадили в старую «буханку» с красным крестом. Внутри пахло лекарствами, холодным металлом и табаком. Мама села сзади, держа Лену на коленях. Отец уселся на переднее пассажирское сиденье. Они поехали. Сначала по городу, потом дорога пошла через поле. И тут их накрыло.

Метель превратилась в белую тьму. Ветер бил в бок машины, раскачивая её. Снег плотной стеной летел на лобовое стекло, дворники не справлялись. Водитель, мужик лет пятидесяти с недовольным лицом, матерился сквозь зубы.

— Куда метет, зараза… Ни хрена не видно…

Машина резко дернулась, села на днище и завыла беспомощно. Колеса буксовали, разбрасывая снежную пыль.

— Вот… блин, — тихо сказал водитель. Он вышел, поковырялся лопатой, замерзшими пальцами попробовал на ощупь, куда они засели. Вернулся, весь белый от снега, и с силой захлопнул дверь.

— Всё, кранты! — его голос сорвался на визгливую, почти истерическую ноту. — Сидим! В такую пургу машину не расшевелить. Ё-моё, какой же я дурак, что поехал этой дорогой! Думал путь сократить! Замёрзнем здесь, как щенки!

Он ударил ладонью по рулю и опустил голову на руки.

Лена застонала от новой вспышки боли. Мир сузился до пульсирующей, раскалённой иглы в голове. Мама прижимала её к себе, шептала что-то бессвязное, утешительное. Фельдшер, совсем мальчишка, растерянно смотрел в темноту.

И тут отец, до этого молчавший камень, повернулся к матери.

— Аня, — сказал он тихо, но очень чётко. Голос его был странно спокоен. — Я скоро вернусь.

— Куда ты, Сережа? С ума сошёл? — мама посмотрела на него с ужасом.

— За помощью. Сидеть не вариант.

— Ты сдурел? Ты же заблудишься, замёрзнешь!

— Не заблужусь. Дорога прямая. Я по бордюру пойду, если его снегом не занесло. А если занесло… тогда по проводам.

— Сережа! — в голосе матери была паника.

Но он уже отстегнул ремень, натянул шапку на лысину, замотал шарф поверх носа. Повернулся к Лене. В полутьме салона его глаза блестели. Он потрогал её щеку, обжигающе горячую.

— Держись, дочка. Всё будет. Я быстро.

Он открыл дверь и ушел в метель. В салон ворвался вой ветра, колючая снежная пыль. Дверь захлопнулась с таким звуком, будто их отсекли от всего живого. Лена, сквозь пелену боли и жара, увидела его силуэт, мелькнувший в белой мгле и исчезнувший. Ей показалось, что ночь, огромная и голодная, проглотила его целиком. Водитель безнадёжно качнул головой.

— Дурак. Тут через поле километра два. Заблудится и замерзнет

— Заткнись! — неожиданно резко крикнула мама. И прижала Лену ещё крепче.

Время текло вместе с болью, густело, как кисель. Лена то проваливалась в кошмарные полудрёмы, где отец с баяном падал в белую пропасть, то просыпалась от новых ударов в виске. Водитель дремал, фельдшер курил у приоткрытого окна, мама не переставала что-то шептать. Буран не стихал.

И вдруг — свет. Сперва размытое пятно в снежной пелене, потом два ярких глаза, пробивающихся сквозь тьму. Глухой рёв мотора, не «буханки», а чего-то большего, мощного. Тяжёлые шаги по снегу, стук в стекло.

Водитель вздрогнул, открыл. В проёме, засыпанный снегом, с обледеневшим шарфом на лице, стоял отец. За его спиной маячила здоровенная тень вездехода с проблесковыми маячками.

— Живы? — его голос был хриплым от холода.

Он полез в салон, его руки, в тонких рабочих перчатках, закоченели, но движения были точными. Он взял Лену у матери на руки, прижал к своей телогрейке, пахнущей морозом, махоркой и металлом.

— Вездеход до больницы довезёт. Там уже ждут.

Отец нёс её по снегу к огромной теплой машине. Лена прильнула к его холодной куртке, и сквозь жар и боль к ней пробивался стук его сердца — частый, тяжёлый, как работающий мотор.

Вездеход рванул с места, легко преодолевая сугробы. Отец сидел рядом, держа её, и тихо, отрывисто кашлял.

— Как… дошёл? — спросила мама, вытирая слёзы.

— Дошёл, — коротко бросил он. — Ехать не хотели, говорили ждать, пока метель стихнет. Ну, там свой, с завода, он меня знает. Дали вездеход, тракториста.

Больше он ничего не объяснял. Лена смотрела на его профиль в полутьме салона вездехода. На обмороженные, шелушащиеся щеки. На красный, теперь даже синеватый от холода нос. И впервые за много лет ей не было стыдно, было страшно за него. И что-то ещё, огромное и тяжёлое, подкатывало к горлу.

В больнице её сразу взяли в операционную, сделали прокол — парацентез. Боль ушла почти мгновенно, сменившись оглушающей слабостью. Её положили в палату. Отец и мама остались ночевать в коридоре на лавках.

А утром папа слёг. Его кашель, который все списали на простуду, оказался чем-то серьёзным. Доктор, осмотрев его, помрачнел. Направил на ренген.

— Двусторонняя пневмония. Вы же всю дорогу шли против ветра, дышали ледяной пылью. И в легких, видимо, старый очаг был. На заводе мучной пылью надышались.

Его положили в мужское отделение. Лену выписали через неделю, а папу выхаживали больше месяца. Он вернулся домой худым, постаревшим, с впалыми щеками и еще более глухим кашлем. К баяну он после больницы не подходил. Инструмент так и стоял в углу, покрываясь пылью.

Прошли годы. Лена выросла, окончила школу, уехала в другой город учиться, вышла замуж. Родились свои дети — мальчик и девочка. Отца не стало, когда её старшему было пять лет. Инфаркт. Быстро и неожиданно. Мама пережила его на десять лет.

Лена стала тем, кем хотела — преуспевающим менеджером в крупной фирме. Жила в мире гладких поверхностей, умных разговоров, деловых костюмов и логичных поступков. Мир её детства с красным носом, гармошкой и позором казался другой, чужой и нелепой планетой.

И вот канун Нового года. В её собственной просторной гостиной пахло хвоей и мандаринами. Дети, уже почти подростки, помогали вешать игрушки, споря о том, куда какую звезду крепить. Муж колдовал над шампанским в холодильнике.

Лена достала с антресолей старую коробку с ёлочными игрушками. Среди шаров, сосулек и дождика лежала маленькая, потрёпанная фотография. Она вынула его. Чёрно-белый снимок. Детсадовский утренник. Ёлка, гирлянды из флажков. И в уголке, на стуле, сидит он, папа. На коленях у него баян. Он не смотрит в объектив, смотрит куда-то в сторону детей. И на его лице с красным носом и ранней лысиной не виноватая улыбка. Нет. На этом снимке, который она в ярости когда-то смяла, а потом всё же разгладила и спрятала, было выражение такой тихой, абсолютной и беззащитной радости, что у Лены перехватило дыхание.

Он смотрел на детей. Искал её, свою маленькую, строгую, стыдящуюся его дочь. И, найдя глазами, наверное, улыбался. Не для того, чтобы она ответила. Просто потому, что она была там. И он играл для неё. Криво, фальшиво, но изо всех сил.

— Мам, чего ты? — спросила дочь, заметив, что Лена замерла с фотографией в руке.

— Ничего, соринка попала, — Лена быстро провела тыльной стороной ладони по щеке, но предательская влага уже катилась по другой.

Она отвернулась к окну, за которым кружил не страшный, праздничный снежок. А перед глазами стояло другое. Метель, тьма и маленький, толстенький человек, замотав шарф, говорит: «Я скоро вернусь». И уходит в ревущую ночь, потому что его девочке больно, потому что он её папа. И ему всё равно, смеётся она над ним или нет. Он всё равно пойдет. Пройдёт километры по ледяному аду, приведет вездеход. Он вернется, потому, что дочка ждет.

А та боль, от которой он её тогда спас, оказалась ничтожной царапиной по сравнению с той, что разрывала Лене сердце сейчас. Болью осознания. Она носила свой «тяжкий крест» — его несуразность, его красный нос. А он нёс свой — её стыд, её холодность, её отторжение. И нёс молча, не бросая, потому что это была его ноша. Отцовская.

— Мама, ты точно плачешь, — уже насторожился сын.

Лена повернулась к ним. К своим красивым, умным, никогда не знавшим ни бедности, ни стыда за родителей детям.

— Это я… просто вспомнила вашего дедушку, — сказала она, пытаясь улыбнуться. — Он очень смешно играл на баяне и всегда сбивался.

И она рассказала им. Не про позор, а про метель и дорогу. Про то, как один маленький, нелепый человек может быть самым большим великаном на свете. И о том, что настоящая любовь иногда приходит в самом некрасивом, самом дурацком обличье и её нужно уметь разглядеть, пока не стало слишком поздно.

Дети слушали, широко раскрыв глаза. Они видели совсем другую историю. Не ту, что знала она в детстве.

А когда они закончили наряжать ёлку и выключили верхний свет, оставив только гирлянды, Лена на мгновение увидела его. В мерцании разноцветных лампочек, в тени от пушистых ветвей. Он сидел под ёлкой, на краешке стула, с баяном на коленях. И смотрел на неё, не на маленькую Ленку в платьице с бантами, а на взрослую. И улыбался. Все той же тихой, абсолютной, прощающей улыбкой.

И Лена, наконец, улыбнулась ему в ответ. Сквозь годы, сквозь стыд, сквозь глупость собственного детства. Но слёзы текли и текли. Они были сладкими и горькими одновременно. Как сама правда жизни, которая всегда приходит. Пусть и слишком поздно, но приходит.