Меня зовут Анна, и мне сорок восемь. Кажется, это тот возраст, когда уже можно было бы обрести какую-то тихую, твердую почву под ногами. Устоявшуюся жизнь. Спокойствие. У меня была своя мастерская — крохотная, в бывшем подсобном помещении на первом этаже нашей хрущевки, которую я собственными руками, с помощью шпаклевки, белой краски и упрямства, превратила в место, где пахло льняным маслом, скипидаром и надеждой. Я писала картины. Не шедевры, нет. Но что-то теплое, душевное — осенние парки, старые двери с облупившейся краской, васильки в глиняном кувшине. Продавала через знакомых, иногда брала заказы на портреты. Хватало на краски, холсты и на небольшую, но такую важную для меня независимость.
С Артёмом Борисовичем мы познакомились шесть лет назад на вернисаже одного модного художника, куда меня затащила подруга. Он стоял в стороне, держа бокал с минералкой, и смотрел не на картины, а на людей. Взгляд у него был оценивающий, холодноватый, но когда он перевел его на меня, в его глазах что-то дрогнуло, смягчилось. Он подошел сам. Представился просто: «Артём». Без отчества. Я потом узнала, что он так делает всегда, когда хочет казаться моложе и ближе к людям. Ему было пятьдесят четыре, но выглядел он на сорок пять — подтянутый, в идеально сидящем пиджаке, седина виски лишь слегка тронула. Он говорил низким, бархатным голосом, умел слушать, и в тот вечер мне показалось, что он слушает именно меня, а не фон.
Он был владельцем небольшой, но, как он говорил, «очень перспективной» логистической компании. Разведен. Двое взрослых детей, «сами на ногах». Говорил о бизнесе умно, но без занудства, шутил иронично. Когда узнал, что я пишу, попросил показать работы. На следующий день он приехал ко мне в мастерскую. Смотрел долго, молча. Потом ткнул пальцем в один небольшой этюд с замерзшей лужей, в которой отражалось хмурое небо. «Вот это, — сказал он. — Здесь есть боль. Одиночество. Это продаваемо». Меня покоробило слово «продаваемо», но лесть была так искусно упакована в профессиональную оценку, что я проглотила. Он купил тот этюд. За сумму, в три раза превышавшую мои обычные цены.
Так началось. Он ворвался в мою жизнь, как теплый, уверенный ветер. Он знал, где лучший кофе, какое вино заказать к утиной грудке, как объяснить сомневающемуся официанту, в чем именно ошибка в подаче блюда. Он чинил все, что ломалось в моей квартире — без лишних слов, просто брал и делал. Мой мир, такой камерный и иногда неуклюжий, вдруг обрел четкие, надежные границы, очерченные им. Я чувствовала себя как за каменной стеной. Мои подруги ахали: «Наконец-то тебе повезло, Ань! Настоящий мужчина! С положением!».
Первые «звоночки» были такими тихими, что их можно было принять за заботу.
«Анечка, ты не обижайся, но это платье… Оно тебя полнит. Ты же такая стройная, зачем это скрывать? Давай купим другое». И мы шли и покупали. То, что нравилось ему.
«Мне не очень нравится эта твоя подруга, Лена. Вечно ноет. Тебе не стоит так часто с ней общаться, она тебя энергетически опустошает».
«Твои картины милые, но, знаешь, для серьезной выставки не хватает концепта. Ты слишком зависишь от настроения. Нужна дисциплина».
Я списывала это на его опыт, на его желание сделать мою жизнь лучше. Он ведь успешен. Он разбирается в жизни. Я, простигнутенькая художница, что я понимаю?
Через год мы съехались. Он перевез свои вещи в мою двушку, сказав, что его квартира сдается в аренду под офис «по бешеным деньгам», и это наш общий вклад в бюджет. Общий бюджет, впрочем, контролировал он. Я сдавала мастерскую? Деньги шли на счет. Он давал мне некую сумму на «мелочевку», а все крупные покупки — еду, бытовую химию, даже мои краски — мы обсуждали. «Давай планировать разумно, — говорил он. — Ты же взрослая женщина».
Первое настоящее унижение случилось на его день рождения, когда ему исполнилось пятьдесят семь. Мы пригласили его друзей — таких же подтянутых, уверенных в себе мужчин и их ухоженных, молчаливых жен. Я три дня готовила, старалась. Вечер был в разгаре, все уже были изрядно выпивши. Артём рассказывал очередную байку о том, как переиграл конкурентов. И вдруг, обняв меня за плечи, громко, чтобы слышали все, сказал:
«А вообще, я Анне жизнь спас. Взял ее, бедную художницу, под свое крыло. А то ведь в своей конуре так бы и маялась, продавая свои ромашки всяким старушкам».
В комнате повисла неловкая тишина. Кто-то смущенно засмеялся. У меня в глазах потемнело. Я вышла на кухню, делая вид, что проверяю торт. Стояла у раковины, смотрела в окно на темные квадраты других домов и глотала слезы. Он вошел следом, взял с полки бутылку коньяка.
«Что ты дуешься? Я же по-доброму. Все же знают, что ты у меня золото».
«Но не надо так, при всех…» — прошептала я.
«Ой, брось, — он махнул рукой. — Не будь такой обидчивой. Иди к гостям».
Я пошла. Потому что «не будь такой обидчивой». Потому что «все же знают». Потому что стыдно было устраивать сцену. Потому что где-то в глубине уже поселился страх: а что, если он прав? Что, если без него я и вправду никто?
Наши отношения превратились в набор негласных, но железобетонных «пунктов». Они никогда не озвучивались разом, как устав. Они внедрялись постепенно, как вирус.
Пункт первый: Его слово — закон. В споре он всегда прав, потому что у него «больше жизненного и бизнес-опыта».
Пункт второй: Мои чувства — это «капризы» или «гормональные всплески». Их можно игнорировать.
Пункт третий: Мои успехи — это его заслуга. Мои неудачи — моя вина.
Пункт четвертый: Круг общения определяет он. Подруги, которые позволяли себе усомниться в его гениальности, постепенно исчезали из моей жизни. «Они тебе завидуют», — говорил он.
Пункт пятый: Деньги — его территория. Мои попытки говорить о том, что я тоже вкладываюсь в дом, пресекались: «Ты считаешь копейки? Мы же семья. Не будь мелочной».
Я жила в красивом, удобном, душном аквариуме. Я писала все меньше. Не было сил. Внутри что-то замирало, сжималось в комок. Я смотрела на себя в зеркало и видела уставшую, немолодую женщину с потухшими глазами, в дорогом, но не своем, подобранном им свитере.
И тогда, почти отчаянно, я начала писать картину. Не для продажи. Не для него. Для себя. Как молитву. Как последнюю попытку что-то доказать. Себе? Миру? Ему?
Это был пейзаж из моего детства. Старая деревянная пристань на озере у бабушкиной деревни. Вода, такая темная, что казалась черной, но в ней отражалось предзакатное небо — полоска алого, лилового, золотого. Сама пристань, седая от времени, уходила в эту темную воду, будто в небытие. Но на самом краю, на сгнившей доске, я написала маленький, яркий одуванчик, проросший сквозь щель. Символ дикой, неистребимой жизни.
Я писала ее полгода. Тайком, когда он был на работе или задержался на «деловых ужинах». Это было мое тайное пространство свободы. Каждый мазок был дыханием. Я вкладывала в эту картину всю свою тоску по чему-то настоящему, по той девчонке, которая когда-то бегала босиком по этой пристани, по вере, что где-то там, под темной водой, все еще есть свет.
Наступил его шестидесятилетний юбилей. Он ждал чего-то грандиозного. Говорил о новых часах, о дорогом коллекционном коньяке. А я, замирая от страха и странного предвкушения, подарила ему эту картину. Я заверила ее в простую, но элегантную раму из темного дерева.
Вечер. Ресторан. Снова его круг. Дорогие подарки лежали грудой: коньяк, часы, гаджеты, сертификаты. Когда все вручили свое, я выкатила из-за ширмы свою картину, затянутую в упаковочную бумагу.
«Артём, это от меня. Я писала… очень долго».
Он улыбнулся снисходительной улыбкой, разорвал бумагу. Все ахнули — от вежливости. Картина была не в их стиле. Не пафосная, не гламурная. Она была живая и горькая.
Артём посмотрел на нее секунд десять. Его лицо было непроницаемым. Потом он кивнул. Однократно, скупо.
«Спасибо, Аня. Трогательно».
И, повернувшись к официанту, сказал: «Отнесите пока в гардероб, потом в машину погрузите».
Весь вечер картина простояла в гардеробе. Потом она ехала в багажнике его Lexus. На следующий день я не увидела ее в доме.
«Где картина?» — спросила я за завтраком.
«В гараже прислонил к стене, — он не отрывался от планшета. — Места здесь нет. Стиль не тот. Но спасибо еще раз».
У меня внутри что-то оборвалось. Окончательно и бесповоротно. Не злость, не обида. Холодная, ясная пустота. Он прислонил мою душу, которую я выливала полгода, к запыленной стене в гараже, между старыми покрышками и канистрами с омывайкой. Это был не просто жест невнимания. Это было плевком в самое святое, что во мне еще оставалось.
В тот момент я его разлюбила. Внезапно и навсегда. Любовь испарилась, как будто ее и не было. Осталась только ледяная ясность.
Я ничего не сказала. Не стала скандалить. Я просто наблюдала. За ним. За собой. Я видела, как он все чаще сидит с напряженным лицом перед компьютером, как резко разговаривает по телефону, уходя на балкон. Слышала обрывки: «просрочка», «реструктуризация», «залоги». Его уверенность дала трещину. В доме появилась новая, гнетущая энергия страха. Но даже страх он пытался обратить в свою пользу, становясь еще более жестким и controlling.
Кульминация наступила через два месяца. У нас умер кот, старый, любимый мой Васька, который жил со мной еще до Артёма. Я плакала целый день. Пришел Артём, взглянул на мои распухшие глаза.
«Ну что разнюнилась? Зверье. Заведешь другого».
«Он был со мной пятнадцать лет…» — всхлипнула я.
«И что? — его голос стал резким, металлическим. — Ты вообще задумывалась, сколько я на него потратил за эти годы? Корм, ветклиника! А сейчас у меня проблемы, серьезные! Долги! А ты тут по какому-то коту ревешь! Ты когда-нибудь думать о нас будешь? Или только о себе и своих котиках-картинках?»
Он стоял над диваном, на котором я сидела, съежившись. Его лицо, обычно такое гладкое и ухоженное, искажала гримаса презрения и собственного бессилия. И в этот момент он произнес свой главный, циничный «пункт», который, видимо, всегда держал в голове.
«Знаешь что, Аня? Давай договоримся раз и навсегда. Чтобы не было этих истерик. Вот мои условия. Записывай.
Первое: Мои дела и деньги — не твоя тема. Не лезь, не спрашивай, не хнычь.
Второе: Твое место — содержать дом в чистоте и быть приятной. Твои слезы и «творческие кризисы» меня не интересуют.
Третье: Забудь про эту свою мастерскую. Ты не художник, ты дилетант. Ты рисуешь, чтобы не чувствовать себя никем, но ты никем и останешься. Без меня.
И четвертое, самое главное: Ты должна быть благодарна. Каждый день. За то, что я терплю тебя рядом. Поняла?»
Он говорил спокойно, методично. Как будто зачитывал деловой контракт. Контракт на рабство.
Я посмотрела на него. Не сквозь слезы, а прямо, сухо. Видела каждую морщинку у его губ, жесткий блеск глаз. И вдруг мне стало страшно не за себя, а за него. За эту пустоту внутри него, которую он пытался заполнить моим унижением.
«Поняла, — тихо сказала я. — Все поняла».
Он удовлетворенно кивнул, решив, что поставил точку, и ушел в кабинет.
На следующее утро, когда он уехал на якобы «важнейшие переговоры», я начала действовать. Без истерик, без слез. Холодно и четко. Собрала все свои вещи — не те, что он покупал, а старые, дорогие сердцу джинсы, потертые футболки, книги, папки с эскизами, кисти. Вызвала такси и отвезла все к Лене, той самой подруге, которая «вечно ноет». Лена, увидев мое лицо, ничего не спросила, просто обняла и впустила в дом.
Потом я поехала в мастерскую. Заперлась. И написала ему сообщение. Короткое. «Я ухожу. Ключи от квартиры у консьержки. Больше не возвращаюсь. Не ищи». И выключила телефон.
Первые дни были адом. Я жила на диване у Лены, пила валерьянку, плакала не от тоски по нему, а от обиды на саму себя. Как я могла? Почему позволила? Я рыдала так, что задыхалась, а Лена просто сидела рядом и держала за руку. Потом пришла ярость. Бешеная, всесокрушающая. Я рвала старые письма, хотела уничтожить все картины, что были в мастерской. Лена остановила меня. «Это твое, — сказала она. — Не дай ему отобрать и это».
Потом началась тяжелая, рутинная работа по выживанию. Я включила телефон. Навалом сообщений: от «Аня, что за детский сад?» до «Ты вообще понимаешь, что наделала? Вернись немедленно!» и, наконец, «Ладно, я прощу. Давай обсудим». Я не отвечала ни на что. Подала на развод (мы расписались через год после начала отношений, по его настоянию — «для уверенности»). Процесс был унизительным, он пытался оспорить все, требовал «компенсации» за проживание в моей же квартире. Но я была непреклонна. Мне помогала бесплатная юридическая консультация. Оказалось, я не так беспомощна, как думал он. И как думала я сама.
Я вернулась в свою квартиру (пришлось менять замки). Выкинула все его вещи, которые он не забрал. Переставила мебель. Перекрасила стены. Начала писать. Сначала получалось ужасно, коряво, будто рука не слушалась. Но я заставляла себя. Каждый день. Как на работу.
Через полгода я случайно встретила его бывшего партнера по бизнесу в магазине. Тот поколебался, потом подошел. Спросил, как я. Потом, понизив голос, сказал: «Вы, наверное, знаете. У Артёма Борисовича все совсем худо. Он в долгах как в шелках. Компанию под ноль пустил. Вел себя с людьми, как с мусором, вот они и отвернулись, когда прижало. Сейчас, говорят, даже квартиру свою ту, элитную, продать не может — все в залогах. Дети с ним не разговаривают».
Я слушала, кивала. И чувствовала… ничего. Ни злорадства, ни жалости. Пустоту. Как будто говорили о незнакомом человеке.
Прошло еще полтора года с момента моего ухода. Я потихоньку возвращалась к жизни. Продала пару картин, начала вести маленький блог об искусстве для таких же, как я, «возрастных» начинающих художниц. Жизнь обретала новые, тихие смыслы.
Как-то раз ко мне в мессенджер написал человек, с которым мы когда-то пересекались на художественных курсах. Он теперь работал оценщиком в одном крупном аукционном доме.
«Анна, привет! Ты помнишь, ты несколько лет назад писала пейзаж с пристанью? Темная вода, небо, одуванчик?»
Сердце екнуло. «Помню».
«Слушай, тут дикая история. К нам на аукцион принесли эту картину. Владелец — какой-то частный коллекционер, купил ее, по его словам, «с рук» у одного бизнесмена, который распродавал имущество. Мы провели экспертизу… Анна, это блестящая работа. Очень глубокая. Ее купили сегодня за шесть миллионов».
Я села на стул. Шесть миллионов. Сумма, о которой я не могла и мечтать.
«Кто купил?»
«Аноним. Через представителя. Но дело не в этом. Ты должна получить деньги. Нам нужно твое подтверждение авторства, документы…»
Оказалось, Артём, оказавшись в отчаянном положении, стал распродавать все, что было в его гараже и на складах. Вместе со старыми креслами и партией бракованной электроники он «сгрузил» какому-то перекупщику и мою картину, даже не взглянув на нее. Тот, будучи человеком с глазом, отнес ее на экспертизу. Картина, написанная не дилетантом, а человеком, вложившим в нее всю свою боль и надежду, оказалась той самой алмазной в угольной пыли.
Ирония судьбы была совершенной. Картина, которую он прислонил к стене в гараже, которую считал мусором, символом моей никчемности, была продана за сумму, почти равную его долгам. Те самым долгам, из-за которых он третировал меня и которые, в итоге, его и сломали.
Он об этом не узнал. Наверное, до сих пор думает, что я бедствую где-то в своей мастерской, жалея о том, что ушла от такого «мужчины с положением». А если и узнает… что он почувствует? Яростное унижение? Жгучую досаду? Или так и не поймет, что потерял?
Для меня эти деньги стали не столько финансовым спасением, сколько самым громким, самым красноречивым оправданием. Не его наказанием — а моим освобождением. Карма не всегда бьет молнией. Иногда она работает тоньше. Она берет твое самое чистое, самое искреннее, выброшенное кем-то в грязь, поднимает, отряхивает и показывает миру — и миру это оказывается нужно, дорого, ценно.
Я положила телефон. Вышла на балкон. Был вечер. Небо над городом окрасилось в те самые знакомые оттенки — алый, лиловый, золотой. Я вдохнула полной грудью. Воздух пах свободой. И справедливостью.
Я не чувствовала триумфа. Я чувствовала глубокое, тихое удовлетворение. Как после долгой, изнурительной, но победоносной битвы. С ним. И, в первую очередь, с той слабой, запуганной частью себя, которая когда-то поверила, что она «никем останется».
Она не осталась. Она выжила. И написала свою историю. Этой историей.