— Стас, а правда, расскажи чего-нибудь… мистического, — попросила я его, когда мы уже сидели в сгустившихся сумерках под шатром, обставленном дымящимися фонарями от комаров. От речки тянуло влажной, студёной прохладой, в которой уже чуялась прохлада ночной степи. Такая обстановка сама просила жуткой истории.
Стас, помолчав , начал неспешно, точно разматывая старую, потрёпанную ленту воспоминаний.
— Давно это было. Пацаном ещё, на охоту меня отец брал. У нас возле Черноземельского канала… Там совхозам раньше участки давали, корма для скота выращивать. Фермы, конечно, стояли. И была там одна, самая дальняя. Все её так и звали —Сонькина ферма. Бригадиршей там женщина, Сонька, рулила. Хозяйство у неё было… специфическое. Рабочих она набирала, как бы сейчас сказали, «маргиналов». Без определённого места жительства, отчаянных, любящих выпить. Охотникам там ночлег давали . Мужик её, Лука Лукич, душа-человек, любил с нашим братом поболтать, охотничьи байки послушать.
Жила у них там парочка — Василий да Вера. Он — Васька, несколько раз сидевший, крепкий, как дуб, и туповатый, как валенок. Она — Верка, под стать, из таких же. Получат зарплату — он трактор заведёт и за полдня, как черепаха, доползёт до села. Набьёт ковш водкой — и начинается. Пьют неделю, без просыпу, пока все деньги не пропьют.
Лука Лукич, старик строгий, всё охотников предупреждал, голос понижая:
— Не наливайте Ваське, ради Бога. Дурной он в запое. Верку ревнует, как зверь. Лупит её смертным боем. До смерти когда-нибудь добьёт.
И правда, бывало. Один раз Васька упросил охотников: «Налейте, братцы, да патронов пару дайте — зайца добыть, на жареху». Ну, пожалели дурака, дали и налили. Не прошло и часа — Лукич вбегает, бледный, трясётся:
— Идите, разбирайтесь теперь сами с ним!
Побежали — а Васька Верку уже на прицел взял, из окна на неё целится, пальцы на курок ложатся. Еле ружьё вырвали. Успокоили, как могли: «Вась, мы тебе сами зайца принесём». Слово сдержали — на следующий день подкинули тушку. Только вздохнули с облегчением — опять Лукич, запыхавшийся:
— Бегите! Спасайте!
Прибежали, а Васька тем самым зайцем Верку по чему попало охаживает. Отобрали зайца, сами разделали, порезали на куски и сунули в руки: «На, жарь». В общем, так они и жили — в этом порочном, пьяном, жестоком кругу.
Приехали мы как-то на новый сезон, а Василия нет. Лукич, наливая крепкий чай в жестяные кружки, вздыхает:
— Уехали мы с Сонькой в отпуск. А они… пить. Ну, Васька, как обычно, Верку избил. То ли толкнул, то ли она сама упала с крыльца — да только шею свернула. На смерть.
Наутро Васька, будто так и надо, является в колхоз к председателю: «Верка, мол, болела, померла. Хоронить надо». Колхоз, что делать, помощь выделил: гроб и машину грузовую, чтоб на следующий день на ферму заехала, покойницу на кладбище отвезти.
А Васька… на полученные «похоронные» деньги водкой тракторный ковш набил.
На следующий день, день похорон Веры, выпало воскресенье. А в понедельник на разнарядке председатель шофёрам маршруты кидает: ты — туда, ты — сюда. А тот, которого к Ваське определяли, стоит, руки в боки, лицо каменное:
— А я никуда не могу!
— Это почему же?!
— Так у меня гроб с покойницей в кузове с воскресенья!
Обомлел председатель.
— Как в кузове?!
— А так! Приехал я вчера, а они, Васька с дружками, еле на ногах стоят. Загрузили гроб, а сами — «мы на посошок» в дом вернулись… Я ждал-ждал, стемнело. Зашёл в дом — все пьяные, спят, как убитые. Один я её в ночи закопать не могу. Плюнул, уехал, машину в совхозный гараж загнал. Стоит там.
Председатель за голову схватился. А уборщица, старая баба Дуня, которая всегда в углу, как тень, сидела, тут же вымолвила, будто гвоздь вколачивала:
— Не по-людски это. Васька доигрался.
Тогда на неё внимания не обратили. Вызвали участкового. Но тут, как на грех, к нему нагрянула проверка из района. Услышали про гроб в гараже — полезли все эти милиционеры с района смотреть. А там… Вера. Вся избитая, синяя, живого места нет. Тут же рванули на ферму. Дружки Васькины, под пристрастием, всё подтвердили: бил, мол, постоянно, до полусмерти. Ваську тут же, скрутив, и забрали. Верку колхоз, наконец, по-человечески похоронил.
Но не прошло и месяца, как стала женщина у дороги на ферму появляться. И у гаражей колхозных, в сумерках. Народ её видел. На Верку — вылитая, только… моложе. И красивее. Не избитая и затравленная , а та, какой она могла бы быть, если бы не её проклятая доля.
Баба Дуня, услышав про это, только губами шептала, крестя воздух перед собой:
— Ваську ждёт.
— Долго ждать будет, — отмахнулся председатель. — Посадят его надолго. Если вообще выйдет.
— Ничего, — с ледяной, непоколебимой уверенностью сказала старуха. — Не зря она покоя себе не находит. Его не посадят.
Ну, поохотились мы тогда и уехали. А на следующий год приезжаю — Лукич у печки сидит, лицо мрачное, будто сам пепел.
— Помнишь Ваську-то? — спрашивает.
— Ну?
— Отсидел полгода. А за это время все его дружки, что на следствии против него показания давали, — померли. Кто замёрз, выпивши. Кто сердце не выдержало, не успел опохмелиться. Кто от хвори скорой. А Васька-то всё твердил — сама упала. Суд и отпустил его — недоказанно. Вернулся он на ферму… Да только через три дня нашли. В силосной яме. С перекошенным от ужаса лицом. Такого страха я на людях не видывал. Будто не умер, а его… изнутри вывернули. Саму душу вырвало.
Стас замолчал, бросил окурок в темноту. Тишина под шатром стала густой, живой, будто наполненной невидимым присутствием.
— Дождалась его Вера, значит, — тихо, почти шёпотом, добавил он. — Они, на всякий случай, рядом с её могилой его и закопали. И знаешь что? Перестала она после этого ходить. Людям являться. И скотина успокоилась. А то и коровы мычали тревожно, и собаки выли по ночам. Будто чувствовали, что она где-то тут, ходит, ждёт своего часа. Дождалась — и ушла.
Он стряхнул невидимый пепел с колен, и его лицо вновь стало обычным — усталым, добрым. Но в глазах остался отблеск той степной, беспощадной правды.
— Вот и вся мистика. Не призраки страшны, а неотмщённая обида. Она, как та степная гадюка, может годами лежать под камнем, терпеливая, холодная. Но уж если выследит — не упустит. Ужалит так, что не убежишь.
А я сейчас сижу и смотрю в окно на зимнюю стужу, где вьюжит снег, заваливая всё живое. И, как назло, вспоминаю тот зной. Не песок на зубах, не гудящий от жары воздух, а... невероятную тишину тех мест. Тишину, в которой слышно, как бьётся твоё собственное сердце.
Мы с кумой, вернувшись, захлёбываясь, жаловались на жару, на пыль, на рыбу, которую перечистили. Ждали сочувствия. А в ответ — у всех слушателей лишь загорались глаза: «Адрес дайте! Как проехать? На следующий год берёте с собой?». Даже кума, теперь вздыхает в трубку: «Знаешь, а я хочу обратно. Туда, где нет телефона, интернета, где никто не дёргает. Где время замедлило свой ход до скорости течения той речки… Хрен с ней, с рыбой. Переживём».
И я уже думаю, что автоклав — не такая уж и плохая идея. Народу на следующий раз собирается — целый караван! Морозильных ларей на всех не напасёшься. Будем закатывать в банки. Консервировать. Не только рыбу, но и это странное, выстраданное, кристально чистое счастье полного отрыва от городской суеты.
Потому что главное — не быть причиной для той самой степной гадюки. Не сеять обиду и ненависть . Ведь каждого из нас может настигнуть её яд. А может — и миновать, если ты не травишь жизнь ни себе, ни другим. И тогда в душе освобождается место. Место для чего-то светлого и прочного. Хотя бы для этого простого, почти первобытного ритуала: консервации сазанов в хорошей компании, под мирный, убаюкивающий гул кипящего автоклава. Где-нибудь в «Клёвом углу». Где время течёт, как та самая речка. Медленно. И на нашей стороне.