Найти в Дзене
Вика Белавина

Два года я мыла и кормила его мать. Она умерла — и муж выставил меня за дверь

Два года я кормила его мать с ложечки. Два года я жила в режиме “тихо-тихо”: чтобы не испугать, не разозлить, не сдвинуть не так подушку, не поднять голос, не уронить чашку. Два года мои руки пахли кремом от пролежней, кипячёной водой и бесконечной кашей — той самой, которая остывает ровно в тот момент, когда ты наконец-то садишься. А потом её не стало. И в тот же вечер муж указал мне на дверь. Спокойно, ровно, почти вежливо — как человек, который возвращает товар по чеку. — Спасибо, Оля. Ты очень помогла. А теперь… собирайся. Вот так. Без пафоса. Без “прости”. Как будто я была не женой десять лет, а сиделкой по подписке. И подписка закончилась. Самое страшное — что я на секунду даже поверила: может, так и должно быть. Может, это нормально, когда тебя используют до последней капли, а потом сливают. Только потом я поняла: это не “так должно быть”. Это “так удобно”. И я, к несчастью для него, устала быть удобной. Нина Сергеевна до болезни была из тех женщин, которые разговаривают с тобой

Два года я кормила его мать с ложечки.

Два года я жила в режиме “тихо-тихо”: чтобы не испугать, не разозлить, не сдвинуть не так подушку, не поднять голос, не уронить чашку. Два года мои руки пахли кремом от пролежней, кипячёной водой и бесконечной кашей — той самой, которая остывает ровно в тот момент, когда ты наконец-то садишься.

А потом её не стало.

И в тот же вечер муж указал мне на дверь. Спокойно, ровно, почти вежливо — как человек, который возвращает товар по чеку.

— Спасибо, Оля. Ты очень помогла. А теперь… собирайся.

Вот так. Без пафоса. Без “прости”. Как будто я была не женой десять лет, а сиделкой по подписке. И подписка закончилась.

Самое страшное — что я на секунду даже поверила: может, так и должно быть. Может, это нормально, когда тебя используют до последней капли, а потом сливают.

Только потом я поняла: это не “так должно быть”. Это “так удобно”.

И я, к несчастью для него, устала быть удобной.

Нина Сергеевна до болезни была из тех женщин, которые разговаривают с тобой взглядом.

Не кричит, нет. Просто смотрит так, что ты сама начинаешь поправлять воротник, убирать со стола крошки и сомневаться, достаточно ли ты хорошая жена её сыну. Ей даже не надо было говорить “ну-ну”. У неё лицо было как “ну-ну”.

Мы с Павлом жили отдельно, у меня была своя квартира — маленькая, но своя. К Нине Сергеевне приезжали по выходным. Привезти продукты, посидеть полчаса, выслушать пару замечаний и уехать “пока не поздно”. И я честно думала: вот и вся наша семейная жизнь. Классика. Свекровь строгая, невестка терпит, сын между ними изображает миротворца, который в любой момент исчезает “в магазин”.

Потом случился инсульт.

Не киношный, где человек лежит белый и красивый. А реальный: больница, запах хлорки, бесконечные “подождите за дверью”, и Павел, который вдруг стал маленьким — не взрослым мужчиной, а испуганным мальчиком.

— Оля… — сказал он тогда, в коридоре, и у него дрожал голос. — Ты же у меня… ты же… Поможешь? Она же мама.

Это звучало как просьба. И я даже не сомневалась: конечно, помогу.

Только я не знала, что в этой истории “помочь” быстро превращается в “взять всё на себя”.

Когда Нину Сергеевну выписали, она уже почти не вставала. Правая сторона плохо слушалась, речь — как будто через вату. Врачи сказали: уход нужен постоянный. И тут у Павла включилась любимая функция: “я не могу”.

— Я боюсь сделать ей больно, — говорил он.
— Я не умею.
— У тебя лучше получается.
— Ты же женщина.

Вот это “ты же женщина” — как универсальная отмычка. Ею открывают любую дверь, за которой стоят чужие обязанности.

Мы переехали к Нине Сергеевне “временно”. Временно — это такое слово, которым мужчины закрывают тему. Временно ты живёшь у свекрови, временно ты перестаёшь спать, временно ты не видишь подруг, временно ты превращаешься в санитарку. А потом бац — и выясняется, что временно это было… навсегда.

Павел продолжал работать. Даже больше: он стал “работать” так активно, что иногда ночевал “у друзей”. И каждый раз возвращался с усталым лицом человека, который “тащит всё один”.

А я в этот момент держала в руках тазик с тёплой водой и думала: да, милый, это ты герой. Конечно.

Самое унизительное в таком уходе — не памперсы. Не ложечки. И даже не ночи, когда ты вскакиваешь от каждого шороха.

Самое унизительное — как быстро все привыкают, что ты теперь “обслуживание”.

Павел приходил вечером, ставил пакет на стол и говорил:

— Молодец. Как мама сегодня?

“Молодец” — это слово для детей и собак. Женщине, которая два часа переворачивала взрослого человека, чтобы не было пролежней, хочется сказать “спасибо”. Настоящее. С глазами. С пониманием.

Но у Павла было “молодец”. Как наклейка.

Иногда он пытался быть нежным:

— Ты у меня героиня.

Героиня — это, знаете, очень выгодная роль. Героине можно не помогать. Героиня “сама справится”. Героиня не имеет права ныть. Героиня должна тащить — и улыбаться.

И я тащила.

Потому что рядом лежала женщина, которая смотрела на меня и иногда, когда у Павла не было рядом, еле слышно шептала:

— Оля… не верь… ему.

Она говорила это не как свекровь. А как человек, который знает своего сына лучше любой жены.

И каждый раз после этих слов в комнате становилось холоднее. Совсем чуть-чуть. Но заметно.

Через полгода приехала Ирина — сестра Павла.

Зашла в комнату матери, постояла три минуты. Не подошла близко, будто болезнь заразная. Потом прошла на кухню, оглядела кастрюли и неожиданно спросила:

— А квартира мамина потом как делиться будет?

Вот так. Между чайником и хлебницей.

— Ира… — я даже не сразу нашлась. — Сейчас вообще-то… мама жива.

Ирина пожала плечами:

— Жива-жива. Но нам надо заранее. Потом будет сложнее.

“Заранее” — это когда ты билет покупаешь. Или овощи на зиму закатываешь. А когда ты делишь квартиру при живом человеке, это называется иначе. Но люди обычно не любят честные слова.

После отъезда Ирины Нина Сергеевна долго не спала. Смотрела в потолок, и в глазах у неё было то самое взрослое понимание, которое страшнее любых диагнозов.

— Они… ждут, — прошептала она.

Я погладила её руку и сказала:

— Не думайте об этом.

А сама подумала: конечно ждут. Просто кто-то ждёт молча, а кто-то с папкой.

В ту ночь, когда она ушла, было тихо.

Тихо так, будто дом сам затаил дыхание.

Нина Сергеевна вдруг открыла глаза яснее обычного и посмотрела на меня так, как смотрят люди перед тем, как что-то решить окончательно.

— Оля… — сказала она почти чисто.

— Я здесь, — наклонилась я.

Она сглотнула и еле слышно произнесла:

— Не бойся.

А потом, совсем слабым движением, показала глазами на шкаф. И я поняла: не про плед. Не про подушку. Про что-то другое.

Через несколько минут всё закончилось.

Я позвонила Павлу. Он приехал быстро. Подозрительно быстро для человека, который “вечно на работе”.

Он упал на колени у кровати, схватил руку матери и заплакал. Громко. Правильно. Как в кино.

Я стояла в дверях, и у меня было одно чувство — усталость. Такая, когда даже горе не помещается: слишком много всего было до него.

Похороны, поминки, “держитесь”, “она отмучилась”, “вы молодец”… Мне кажется, слово “молодец” будет преследовать меня до конца жизни.

Вечером после поминок я мыла чашки. Потому что если руки заняты, голова меньше орёт.

Павел сидел за столом, смотрел в одну точку и вдруг сказал совершенно спокойным голосом:

— Оля, завтра ты уедешь.

Я замерла с тарелкой в руках.

— Куда? — спросила я, хотя уже знала ответ.

Он вздохнул, как человек, которому мешают.

— К себе. К маме своей. Куда хочешь. Но отсюда — уедешь.

Вот так. Без “нам надо поговорить”. Без “мы устали”. Просто приказ.

— Паша… — у меня голос сел. — Ты сейчас в горе. Ты не понимаешь…

Он поднял на меня глаза, и там не было горя. Там была расчистка территории.

— Я всё понимаю, — сказал он. — Мама умерла. Всё. Тебя тут больше ничто не держит.

— Ничто? — переспросила я. — А ты?

Он помолчал секунду — и произнёс то, от чего у меня внутри будто выключили свет:

— Ты была нужна, пока нужна была мама. Спасибо. Правда. Но теперь… мне хочется нормально жить.

“Нормально жить.”

То есть два года моей жизни были… ненормально. Не жизнью. Обслуживанием его семьи. И теперь он хотел “нормально” — без меня, как без лишней мебели.

— Ты серьёзно? — спросила я.

— Не начинай, — отрезал он. — Ты сама в это впряглась. Я тебя не просил…

Я коротко засмеялась.

— Ты не просил? Ты каждый день говорил: “Оля, ты у меня умница, у тебя лучше получается”. Это и было твоё “просил”. Просто в красивой упаковке.

Он встал, взял со стула мою куртку и протянул:

— Завтра. Я вызову такси, если надо.

И добавил почти ласково:

— Не делай из этого трагедию.

Вот что делает мужчина, когда ему стыдно: он просит тебя не делать трагедию из его поступка. Чтобы ему было легче.

Ночью я не спала.

Я сидела на кухне и слушала, как Павел ходит по квартире. Как открывает шкаф. Как звонит кому-то шёпотом.

И услышала:

— Да… да, всё. Она уедет. Теперь можно.

“Теперь можно.”

Я не стала додумывать, что именно можно. Догадки и так жгли горло.

К утру я собрала одну сумку. Не потому что вещей мало. Потому что мне не хотелось тащить из этого дома ничего — даже воздух.

Перед уходом я вспомнила взгляд Нины Сергеевны на шкаф. Открыла дверцу. Плед. Под пледом — конверт. На нём её рукой: “Оле”.

Я спрятала конверт в сумку и вышла.

Павел стоял в коридоре, уже бодренький. Человек, который “начинает новую жизнь”.

— Ключи оставь, — сказал он.

Я положила ключи на тумбочку.

И впервые за два года вздохнула полной грудью — на лестничной клетке. Там, где мне никто не говорил “молодец”.

У мамы я вскрыла конверт.

Внутри была записка и лист с печатью — не “копия завещания” из кино, а реквизиты нотариуса и заявление, что существует завещание, и мне нужно явиться по такому-то адресу. Плюс короткая фраза, от которой меня трясло минут десять.

“Оля. Ты не прислуга. Ты человек. Я знаю моего сына. Он привык брать. Я сделала, как могла. Не отдавай. Не бойся.”

Я читала и плакала. Не из-за квартиры. Из-за того, что меня впервые за два года кто-то назвал человеком.

Через два дня позвонил нотариус: нужно явиться в контору — открыто наследственное дело, заинтересованные лица приглашены.

Я поехала одна.

Павел уже был там. Ирина тоже. Они сидели уверенно — как люди, которые пришли за своим.

Когда Павел увидел меня, лицо у него дернулось.

— Ты что тут делаешь? — прошипел он.

— Меня пригласили, — ответила я.

Ирина вскинулась:

— Это семейное.

— Очень, — сказала я. — Прямо семейнее некуда.

Нотариус спокойно объяснил: есть завещание. Есть распоряжение.

Павел слушал первые минуты вяло. Потом напрягся. Потом побледнел. А когда прозвучало моё имя, он даже не сразу понял, что это не ошибка слуха.

Квартира Нины Сергеевны — мне. За уход. За человеческое отношение. За то, что я была рядом, когда родные “не могли”.

Павел вскочил.

— Это бред! — голос у него сорвался. — Она бы так не сделала!

Ирина закричала:

— Это она её уговорила! Это она всё устроила!

А Павел повернулся ко мне и сказал тихо, ледяно:

— Отдай.

Вот так. Не “Оля, давай поговорим”. Не “может, разделим”. А “отдай”. Как команду собаке, которая принесла палку не туда.

Я посмотрела на него и вдруг поняла: вот он, момент истины. Я либо снова стану удобной, либо наконец-то — собой.

— Нет, — сказала я.

У Павла дрогнуло лицо.

— Ты понимаешь, что ты делаешь? Это моя мать! Это моя квартира!

— Это была твоя мать, — ответила я. — А квартира была её. И она решила.

И в тот момент Павел впервые в жизни увидел, что “Оля-умница” закончилась.

После нотариуса он писал мне.

Сначала злые сообщения. Потом “давай по-человечески”. Потом “ты же не такая”. Потом “Оля, ты всё разрушишь”. Потом снова злость.

Смешно: разрушила не я. Разрушил он. Просто виноватой удобнее назначить меня.

Через неделю он приехал к маме. Стоял у двери, уже без прежней уверенности.

— Оль… — сказал он другим голосом. — Давай поговорим. Я погорячился. Ты же понимаешь, я был в стрессе.

Конечно. Стресс — прекрасная причина выгнать жену после двух лет ухода. Почти уважительная.

— Паша, — сказала я спокойно. — Ты выгнал меня ровным голосом. Без истерики. Ты всё понимал.

Он сглотнул.

— Я… я не так сказал…

— Ты сказал идеально, — ответила я. — Очень честно. “Ты была нужна, пока нужна была мама”. Спасибо, что наконец-то снял маску.

Он попытался взять меня за руку.

Я убрала ладонь.

И знаете, что было самым неожиданным? Мне стало не страшно. Мне стало… свободно.

Потому что два года я училась поднимать лежачего человека. А заодно, сама того не замечая, училась стоять.

Теперь — стою.

И да, на ногах неожиданно лучше стоять одной.

Особенно когда рядом тот, кто видит в тебе не человека, а функцию.

А вы бы на моём месте что сделали: отдали бы “по-хорошему”, чтобы “не скандалить”… или впервые выбрали бы себя?