Найти в Дзене
Фантастория

Ты совсем берега попутала Мать голодает а ты карту блокируешь орал муж узнав что я перекрыла кислород после покупки свекровью черной икры

Никогда слово «голод» не звучало в нашем доме так громко, как в тот вечер. Хотя вслух его никто не произносил. Мы сидели за кухонным столом, заваленным мелочью. Монеты шуршали по клеенке, как сухие листья. Муж водил пальцем по кучке, перекладывал туда‑сюда, а я вслух считала: — Это на гречку… Это на детские таблетки… Это на хлеб… От влажной тряпки подоконник пах хлоркой, из кастрюли на плите тянуло скупым куриным бульоном — я растянула одинокое крыло на целую семью. Дети в комнате шептались над раскраской, время от времени покашливали. Сухо, с хрипом. Врач велел не затягивать с лечением, но рецепт лежал на холодильнике, прижатый магнитом с видом моря, как насмешка. Телефон дрогнул на столе. Я машинально потянулась: думала, может, аптека прислала уведомление о скидках. Но на экране высветилось сообщение от банка. «Списание. Черная икра. Девяносто тысяч». Я перечитала несколько раз. Слова расплывались. Черная. Икра. Девяносто. Тысяч. — Что там? — не поднимая головы, спросил муж. Я, навер

Никогда слово «голод» не звучало в нашем доме так громко, как в тот вечер. Хотя вслух его никто не произносил.

Мы сидели за кухонным столом, заваленным мелочью. Монеты шуршали по клеенке, как сухие листья. Муж водил пальцем по кучке, перекладывал туда‑сюда, а я вслух считала:

— Это на гречку… Это на детские таблетки… Это на хлеб…

От влажной тряпки подоконник пах хлоркой, из кастрюли на плите тянуло скупым куриным бульоном — я растянула одинокое крыло на целую семью. Дети в комнате шептались над раскраской, время от времени покашливали. Сухо, с хрипом. Врач велел не затягивать с лечением, но рецепт лежал на холодильнике, прижатый магнитом с видом моря, как насмешка.

Телефон дрогнул на столе. Я машинально потянулась: думала, может, аптека прислала уведомление о скидках. Но на экране высветилось сообщение от банка.

«Списание. Черная икра. Девяносто тысяч».

Я перечитала несколько раз. Слова расплывались. Черная. Икра. Девяносто. Тысяч.

— Что там? — не поднимая головы, спросил муж.

Я, наверно, в тот момент выглядела смешно: рот приоткрыт, глаза круглые, в руках телефон. Но внутри меня что‑то хрустнуло.

— Твоя мама… — голос предательски дрогнул. — Сегодня купила черную икру. На девяносто тысяч.

Он наконец поднял глаза. Взгляд пустой, непонимающий.

— Чего ты придумала? — поморщился. — У нее голая пенсия, она… она там на сухарях сидит. Ты прекрасно знаешь.

Я молча развернула к нему телефон. Он прочитал. Лицо сперва побледнело, потом налилось красным.

— Может, ошибка! — рявкнул. — Может, ей там неправильно что‑то провели! Не делай выводов!

Я глубоко вдохнула. Пахло выдохшимся газом от плиты, чуть подгоревшим луком и чем‑то еще — обидой, что ли.

— Это не первая покупка, — сказала я тихо. — Я давно смотрю. Сыры, какие мы себе позволить не можем. Мясо по три раза в неделю. Торты. Теперь вот икра.

Он резко отодвинул стул, так что ножка скрипнула по линолеуму.

— Ты за ней следишь? — в его голосе прозвенел тот металл, который я раньше слышала только, когда он говорил о «чужих людях». — За моей матерью? Ты совсем берега попутала?

Слово «берега» больно полоснуло. Я посмотрела на нашу кучку мелочи. На пустую сахарницу. На детские кружки с отколотыми ручками.

— Я слежу не за ней, — ответила я. — Я слежу за нашим общим счетом. С которого мы сегодня не можем купить сыну лекарства. Потому что твоя «голодающая» мама ест черную икру.

Он дернул щекой.

— Не смей так о ней говорить.

Внутри меня поднялась волна — не ярости, а отчаяния. Я медленно поднялась, подошла к шкафчику, где лежали папки с бумагами, достала конверт с выписками, которые тайком просила делать в банке каждые несколько месяцев.

— Сядь, пожалуйста, — произнесла я уже другим голосом. Холодным, чужим даже для меня самой. — Посмотри.

Он сел, скорее от неожиданности. Я разложила перед ним листы. Черные строчки, цифры, названия магазинов. «Гастроном у набережной», «Дом деликатесов», доставка наборов из дорогих продуктов.

— Это за полгода, — пояснила я. — Это не случайность. Это система.

Он хватал листы, пробегал глазами, мял их в руках.

— Это ты виновата, — выдавил он. — Ты ее довела. Ей стыдно просить, она… она, наверно, к столу кому‑то что‑то купила. Ты представляешь, как ей живется одной? Старому человеку? Ты у нее все отобрала, ты…

Слово «все» ударило по ушам. Я вдруг отчетливо поняла: если сейчас не сделаю шаг — мы утонем. Не сегодня, так через месяц. Не в голоде, а в бесконечном унижении.

Я вернулась к телефону, открыла приложение банка и, не давая себе времени передумать, отключила все дополнительные карты.

Пальцы дрожали, когда нажимала кнопку. Казалось, я не цифры трогаю, а живые нервы.

— Что ты делаешь?! — он почти вырвал у меня телефон. Увидел сообщение о том, что доступ закрыт. И взорвался. — Ты с ума сошла?! Ты лишила голодную женщину последнего куска хлеба! Ты что, хотела, чтобы она умерла там одна? На сухой картошке?!

Я неожиданно рассмеялась. Смех прозвучал хрипло, уродливо.

— На черной икре? Не переживай, не умрет.

Он посмотрел на меня так, словно впервые увидел. В этом взгляде было отвращение.

— Ты жадная, — бросил он тихо. От этого тихого слова у меня заломило виски сильнее, чем от крика. — Ты предала мою мать. И меня. Если ты сейчас же не вернешь ей все как было… Мы поговорим о разводе.

Дети в комнате перестали шуршать. Я знала: они слышат. Их маленький мир хрупок, как стеклянная елочная игрушка, и сейчас по нему проходит трещина.

— А если я верну, — спросила я спокойно, — ты готов смотреть, как твои дети едят пустую кашу, пока твоя мама намазывает икру на белый хлеб?

Он отвернулся.

— Не смей ее обвинять. Ты ничего о ней не знаешь. Она всю жизнь на себе нас таскала. Она святая женщина.

Это «святая» я слышала от него с самого начала. С первой встречи с его мамой, когда она подала к чаю крошечные, почти прозрачные ломтики лимона и долго рассказывала, как ей тяжело одной. Я тогда искренне жалела ее. А теперь в груди поднималась странная смесь стыда и злости.

Вечер провалился в тишину. Мы разошлись по комнатам, как соседи по разным квартирам. Только стены одни.

Ночи стали длиннее. Он лежал рядом, повернувшись ко мне спиной, и переписывался с кем‑то в телефоне, прикрывая экран ладонью. Но мне и не нужно было видеть имя. Каждую ночь одно и то же: короткие глухие сигналы, его вздохи, иногда приглушенное: «Мам, не переживай… Мам, ну не плачь… Она не права, я разберусь…»

Я тоже разбиралась. Днем, пока дети были в саду, я перетряхивала наши бумаги. Нашла договор на его имя, о котором он мне никогда не говорил. Нашла какую‑то расписку с его подписью — неровной, как после бессонной ночи. Документы на машину вдруг исчезли из папки, где лежали всегда. Я перерыла весь дом и не нашла.

Каждая находка добавляла к раздражению новый слой — липкий, тяжелый страх. Это уже было не про справедливость к свекрови. Это было про выживание наших детей, про крышу над головой, про то, что завтра нам могут сказать: «Извините, но это теперь не ваше».

Попытки поговорить превращались в одно и то же.

— Давай вместе съездим к твоей маме, — предлагала я. — Посмотрим ее холодильник. Посчитаем, сколько уходит. Сядем втроем и решим, как жить.

Он отмахивался.

— Ты хочешь устроить ей допрос? Ты ее добить хочешь? У нее и так сердце шалит, а ты со своими проверками.

Параллельно его мать звонила ему по нескольку раз в день. Иногда я случайно слышала ее голос — жалобный, надломленный:

— Сынок, она меня ненавидит… Она хочет отнять у меня тебя… Я же не прошу ничего лишнего, мне просто… поесть что‑нибудь нормальное, а она… Она меня морит голодом, представляешь?

И он верил. Потому что с детства был приучен верить ее слезам. Я видела, как он после таких разговоров ходит по кухне из угла в угол, теребит край занавески, смотрит на холодильник, потом на детские тарелки и снова берет телефон: «Мам, я сейчас что‑нибудь придумаю».

Но придумать он мог только одно — вынуть из нашего кошелька и переложить в ее. Я же, став между ними, стала врагом.

Дни слиплись, как непросушенное белье. В доме стало холодно не от батарей — от взглядов. Мы почти не разговаривали. Обменивались только необходимыми словами: «Дети поели?» — «Да». «Аптеку не забудь» — «Помню». Ночью его половина кровати все чаще оказывалась пустой — он сидел на кухне, шептался по телефону, возвращался под утро, пахнущий дорогим мылом, которое я никогда не покупала.

В тот вечер все вспыхнуло сильнее обычного. Он вернулся с тяжелым пакетом.

— Это маме, — бросил он коротко, когда я посмотрела на аккуратные коробки с колбасой, сыром, сладостями. — Отдам ей завтра.

— На что ты купил? — я уже знала ответ, но спросила.

Он дернулся.

— Не твое дело.

Мы поссорились. Уже без крика — стесняясь детей, — но так, что каждое слово резало. Я сказала, что больше не позволю вытаскивать из нашего дома последнее. Он в ответ бросил, что жить с «таким человеком» не сможет.

— Тогда иди, — сказала я, сама пугаясь собственной решимости. — И реши наконец, с кем ты: с мамой или с детьми.

Он замер. На миг мне показалось, что сейчас подойдет, сядет, возьмет за руку. Но он отвернулся, схватил куртку.

Дверь хлопнула так, что в прихожей дребезнули крючки для одежды, а в комнате вскрикнула младшая — проснулась.

Я стояла посреди кухни, прижав ладони к столешнице, пытаясь унять дрожь. В квартире стало гулко, как в пустом подъезде.

Минут через десять зазвонил телефон. Звонок резкий, настойчивый, словно кто‑то дергал за колокольчик всем телом. На экране высветилось: «Свекровь».

Я на секунду замерла, но все‑таки взяла. В трубку ворвался истошный, захлебывающийся голос:

— Сынок, спасай! Меня убивают! Она совсем с ума сошла! Скорее приезжай, а то я до утра не доживу!..

Я слушала этот надрыв, и по спине побежали мурашки. Не от веры в ее слова — от понимания, что сейчас, в эту самую минуту, начинается уже не семейный спор. Что‑то гораздо большее, чем просто ссора между невесткой и свекровью, разверзло пасть и шагнуло в нашу жизнь.

Я молчала, прижав трубку к уху, и только слышала, как она захлебывается:

— Сынок, скорей… она меня… я уже вся… у меня давление… я не доживу…

Я не издала ни звука. В какой‑то момент она, видимо, поняла, что на том конце не он.

— Это ты? — голос мгновенно стал колючим, сухим. — Довольна? Доигралась? Ты хочешь, чтобы я умерла, да? Чтоб вас с голоду не морили, а меня — пожалуйста, пусть… Открой карту, тварь бессердечная…

Она перешла на визг, слова слиплись, я просто нажала на кнопку и отняла телефон от уха. В квартире было так тихо, что слышно, как тикают часы над дверью и шуршит по батарее засохший лист фикуса.

Через пару минут дверь хлопнула — он вернулся. Стоял в прихожей, растерянный, с тем самым пакетом, который так и не успел отнести. Я видела, как подрагивает у него уголок губ: слышал, наверное, ее крик в трубке из коридора.

— Это она? — спросил он хрипло.

Я протянула телефон. Он прижал к уху, даже не глядя на меня:

— Мам, что случилось?

И тут раздалось такое, что у меня волосы на затылке зашевелились:

— Сыночек, спасай! Меня убивают! Она… она позвонила кому‑то, на меня людей каких‑то натравила! Они тут вещи пересчитывают! Говорят, все заберут! Сыночек, быстрее, я не выдержу!

Он побледнел.

— Я сейчас приеду, мам. Держись.

Он сунул мне телефон обратно, даже не глядя в глаза, схватил куртку.

— Что ты сделала? — спросил уже на ходу.

— То, что должна была сделать давно, — ответила я, сама не веря, что говорю это так спокойно. — Езжай. Тебе пора все увидеть.

Дверь захлопнулась, в коридоре дребезнули стекла в старой раме с нашими свадебными фотографиями.

О том, как он ехал к ней, я потом узнала уже из его обрывочных ночных рассказов. Как ругался на светофоры, как тошнило от злости и страха, как в голове вертелось: «Зверь, а не жена… как она могла…» И параллельно — другие обрывки: странные суммы в выписках, чеки на черную икру почти на сто тысяч, которые он случайно увидел в ее сумке; ее легко вылетающее: «Она меня голодом морит», — будто заученная роль. И вот это его собственное «мам, я сейчас что‑нибудь придумаю», которое он повторял ей годами, как заклинание.

А я в это время уже стояла в ее квартире.

Запах ударил в нос с порога: тяжелый, жирный, с привкусом дорогих духов и рыбы. Ковер под ногами был усеян блестящими листами бумаги, мятыми чеками, конвертами с логотипами банков. На журнальном столике — гора банок с икрой, коробки с конфетами, колбаса, сыры, аккуратные свертки из дорогих магазинов, коробки с техникой, яркие пакеты с шелестящими лентами.

Моя свекровь металась посреди этой красоты в домашнем халате, растрепанная, но с аккуратным маникюром. У окна, склонившись над бумагами, стояли двое в строгих пиджаках — судебные приставы. Рядом — участковый, мужчина средних лет с усталым лицом, записывал что‑то в тетрадь. На стуле у стены лежала моя папка с документами, аккуратно раскрытая.

— Да вы поймите, — тихо говорил один из приставов, — на нем оформлено уже слишком много. Это не шутка. Решения суда есть, вот подписи…

Она, завидев меня, взвилась:

— А, явилась! Убийца! Ты меня в могилу гонишь! Сынок! — она в отчаянии огляделась, будто он уже должен быть тут.

В этот момент дверь распахнулась, и он влетел в комнату. Остановился, как вкопанный.

Не увидел ни капли крови, ни «умирающую от голода» старушку. Увидел мать, стоящую по щиколотку в собственных покупках. Мерцающая шуба, не распакованная даже, свисала с кресла. На диване — новенький телефон в коробке, еще один, часы в блестящем футляре. На полу — плотный коврик из расписок и уведомлений, по которым теперь предстояло пройтись.

— Сыночек! — она кинулась к нему, вцепилась в рукав. — Они меня убивают! Они все заберут! Эта… она настрочила на меня! Скажи им, чтоб ушли!

Пристав поднял голову и спокойно, даже сочувственно, произнес:

— Никто вашу маму не трогает. Речь идет об аресте имущества в счет долгов и о предотвращении попытки продать машину, которая записана на вас. Ваша жена обратилась с заявлениями, потому что дальше тянуть было нельзя. Посмотрите, пожалуйста.

Он, словно во сне, сделал шаг вперед. Шуршали под подошвами бумаги, как осенние листья. Он взял верхнюю, потом вторую, третью. Его фамилия. Подпись. Суммы. Договоры. Платежные требования. Чеки на покупку деликатесов, украшений, одежды. Банки, один, другой, третий — все на одно и то же имя.

— Это подделка, — выдохнул он, не на кого конкретно глядя.

— Сыночек, он сам меня уговаривал, — перебила мать, сбивчиво, захлебываясь. — Сам говорил: «Мам, бери, не стесняйся, я мужчина, я заработаю». Я же для себя ничего… Только поесть, да одеться по‑человечески… А она… она…

— Здесь везде ваша подпись, — мягко сказал второй пристав. — Скорее всего, кто‑то ею пользовался. Сейчас это предстоит разбирать. Но фактически все обязательства лежат на вас. А это, — он кивнул на меня, — единственный человек, который вообще поднял бумаги и попытался вас защитить.

Я почувствовала, как он смотрит на меня. В этом взгляде было все: обида, растерянность, надежда, ярость. И медленно‑медленно — понимание.

Свекровь уже не кричала о «голоде». Она яростно шептала:

— Продала меня, да? С потрохами сдала? Я тебя прокляну, понятно? Я вас обоих прокляну, будете по миру с протянутой рукой ходить…

Он дернулся, будто ее слова ударили физически.

— Мам, хватит, — неожиданно для самого себя сказал он. Голос сорвался, стал хриплым, взрослым. — Хватит.

Она замолкла, так и не закончив фразу. В наступившей тишине было слышно, как капает на кухне кран и где‑то на лестнице скрипит чья‑то обувь.

Он выпрямился. Я увидела, как у виска у него пробилась тонкая, почти белая прядь. Руки дрожали так, что он сунул их в карманы.

Тот день не закончился, когда мы вышли из ее квартиры. Он растянулся на долгие недели.

Бесконечные походы: отделения банков, кабинеты, куда нас вызывали давать объяснения, сухие голоса по телефону, угрожающие письма от людей, которые за деньги выбивают чужие долги. Ее истерики на лестничной площадке, крики в трубку: «Она украла у меня сына, я его родила, а она!..» Наши ночные разговоры, где мы больше молчали, чем говорили.

Наш брак висел, как тонкая нить. Он метался между привычкой защищать мать и теми бумагами, которые видел своими глазами. Пытался оправдывать ее:

— Ей страшно… Она одна… Она по‑другому не умеет…

Но каждый раз, когда он решался позвонить ей, в ответ слышал только:

— Неблагодарный. Ты мне жизнь сломал. Это все она, твоя… Уйди от нее, тогда поговорим.

В какой‑то момент он просто сел за стол, положил перед собой мои распечатки, решения суда, наши сбережения, которые еще можно было уберечь, и тихо сказал:

— Давай все перепишем. Так, чтобы она больше ни копейки не могла взять без нашего ведома. Хоть… хоть года два со мной не поговорит. Но я больше так не могу.

Мы пошли к нотариусу, закрывали старые доверенности, открывали новые счета, разделяли общие и личные деньги. Он сам звонил в банк, просил убрать ее изо всех возможных доступов. А вечером сидел, уткнувшись лбом в ладони, и шептал:

— Мам, мам… Зачем…

Мы стали жить скромнее. Без лишних покупок, без неожиданных «дырок» в бюджете. Я впервые за долгое время смогла спокойно открыть холодильник и не думать, что за этот сыр кто‑то расплатится нашими нервами. У него появились первые ровные седые пряди, особенно заметные на висках. Они напоминали о том дне, когда он шагнул по ковру из чеков и расписок и наконец увидел, на чем стояла его святая вера в мамину бедность.

Номер ее телефона теперь заблокирован не у меня, а у него. Он сам нажал эту кнопку и долго потом сидел с телефоном в руках, будто прощался не только с ней, но и с собой прежним.

Иногда по ночам я просыпаюсь от того, что он тихо шарит в тумбочке, достает старый альбом, включает настольную лампу. Сидит, листает: вот она молодая, с косой; вот он маленький на ее руках; вот они вдвоем у елки. Я слышу его тихие всхлипы, вижу, как он пальцем проводит по блесткой фотографии. Но утром он встает, умывается, идет на работу, собирает детей в школу, учится говорить «нет» там, где раньше молча соглашался.

Иногда, глядя на нас троих за столом — он, я и дети, — он вдруг произносит:

— А ведь тогда она кричала «меня убивают» не про себя. Это моя привычка не видеть правду умирала. Наверное, так и должно было быть.

Я молча кладу ладонь на его руку. Мне больше нечего добавить.