Найти в Дзене
Рассказ на вечер

«В твой рай я не поеду»: почему мама выбрала нищету вместо моего особняка

Я думала, что покупаю нам старость с картинки — с верандой, пледом и чаем, а купила войну. Бетонную, холодную, с запахом штукатурки и корвалола, где победителей не бывает, а пленных не берут. Дом пах не лесом, как обещала риелторша с лисьим лицом, а деньгами. Моими деньгами.
Хрустящими, потными, заработанными на трех работах и одной язве желудка.
Я стояла посреди огромной гостиной, где эхо гуляло, как пьяный гость, и чувствовала себя всемогущей. Здесь будет камин. Настоящий, дровяной, чтобы трещал и плевался искрами.
А здесь — мамино кресло.
Она давно жаловалась, что в нашей «двушке» на пятом этаже душно, что соседи сверху топают, как стадо бизонов.
Вот я и решила. Спасти. Осчастливить. Насильно, если придется. — Ну, как тебе? — я обернулась.
Мама стояла у панорамного окна, маленькая, сухая, похожая на нахохлившуюся птицу.
В своем старом плаще, который я умоляла выбросить лет пять назад.
Она смотрела не на сосны, не на ровный газон, а куда-то вниз, на грязные следы своих ботин
Оглавление

Я думала, что покупаю нам старость с картинки — с верандой, пледом и чаем, а купила войну. Бетонную, холодную, с запахом штукатурки и корвалола, где победителей не бывает, а пленных не берут.

***

Дом пах не лесом, как обещала риелторша с лисьим лицом, а деньгами. Моими деньгами.

Хрустящими, потными, заработанными на трех работах и одной язве желудка.

Я стояла посреди огромной гостиной, где эхо гуляло, как пьяный гость, и чувствовала себя всемогущей.

Здесь будет камин. Настоящий, дровяной, чтобы трещал и плевался искрами.

А здесь — мамино кресло.

Она давно жаловалась, что в нашей «двушке» на пятом этаже душно, что соседи сверху топают, как стадо бизонов.

Вот я и решила. Спасти. Осчастливить. Насильно, если придется.

— Ну, как тебе? — я обернулась.

Мама стояла у панорамного окна, маленькая, сухая, похожая на нахохлившуюся птицу.

В своем старом плаще, который я умоляла выбросить лет пять назад.

Она смотрела не на сосны, не на ровный газон, а куда-то вниз, на грязные следы своих ботинок на стяжке.

— Далеко, — сказала она.

— От чего далеко, мам? От загазованного проспекта? От алкашей у подъезда?

— От жизни, Ленка. От жизни.

Голос у нее был такой, будто я ее не в загородный дом привезла, а на кладбище место выбирать.

— Тут воздух, мам. Тут тишина. Ты же сама говорила — давление.

Я говорила быстро, рубила фразы, как дрова. Мне нужно было забить ее сомнения, зацементировать их своим энтузиазмом.

Я уже продала нашу квартиру. Сделка прошла вчера. Назад дороги не было, только вперед, в светлое будущее с теплыми полами.

Мама молчала. Она умела молчать так, что хотелось выть или бить посуду.

Она провела пальцем по шершавой стене.

— А аптека где?

— В пяти минутах на машине. Я буду возить.

— А хлеб?

— Привезу.

— А если ты умрешь?

— Что?! — я поперхнулась воздухом.

— Если ты разобьешься на своей машине, пока будешь за хлебом ехать? Я тут сдохну, и никто не узнает. Собаки обглодают.

— Мама, прекрати! — крикнула я. Эхо радостно подхватило, разнесло по углам: «Прекрати-и-и».

— Не ори на мать. Я правду говорю. Ты себе игрушку купила, а меня — как мебель. В угол поставишь и пыль будешь стирать.

Мы ехали обратно в тишине.

Я сжимала руль до побелевших костяшек.

Она смотрела в окно, и в стекле отражался ее профиль — острый, упрямый, чужой.

Я везла ее в новую жизнь, а она упиралась всеми четырьмя лапами, как кошка перед ванной.

***

Сборы напоминали эксгумацию.

Мы не просто паковали вещи — мы выкапывали скелеты.

Каждая тарелка, каждая щербатая чашка была для мамы святыней.

Я выкидывала хлам черными мусорными мешками, а она по ночам доставала их обратно.

— Не трогай «Мадонну»! — взвизгнула она, вырывая у меня из рук сервиз.

Тот самый, гэдээровский, уродливый, с пастушками, из которого мы ни разу не пили.

— Мам, он в новый интерьер не впишется. Там лофт. Там минимализм.

— Там пустота! А это — память. Отец в очереди стоял за ним четыре часа!

— Отца двадцать лет нет! Сервиз пыль собирает!

Дзынь.

Крышка от сахарницы полетела на пол. Разлетелась на мелкие, острые брызги фарфора.

Мы замерли.

Мама посмотрела на осколки, потом на меня. В глазах стояли слезы, но не жалости, а ненависти. Чистой, дистиллированной.

— Ты и меня так разобьешь, — прошептала она. — Как эту крышку. В мусорный мешок.

— Мама, не начинай драму. Купим новый. Лучше.

— Мне не надо лучше! Мне надо мое! Мое говно, моя пыль, моя жизнь! Ты кто такая, чтобы решать?!

— Я твоя дочь, которая хочет, чтобы ты жила как человек!

— Как человек? — она криво усмехнулась. — Люди живут там, где у них корни. А ты меня как репку дергаешь.

Она села на табуретку, обхватила голову руками.

Квартира уже была полупустой. Эхо начало поселяться и здесь, вытесняя запах пирогов и старых книг.

— Я не поеду, Лена.

— Что значит не поедешь? Квартира продана. Новые жильцы въезжают в понедельник.

— Сниму комнату. У Вальки, у соседки.

— Ты с ума сошла? У тети Вали? В этой клоповнике? У нас дом двести квадратов!

— Зато там я сама себе хозяйка. А у тебя я буду приживалкой. В твоем дворце мне даже чашку поставить некуда, чтобы тебе «дизайн» не испортить.

Я схватила коробку так, что картон захрустел.

— Это старческий маразм, мам. Ты просто боишься нового.

— Я боюсь стать тебе не нужной. Там, в лесу, я буду только ждать, когда ты с работы придешь. А здесь я выйду — тут Люська, тут магазин, тут поликлиника. Я живая здесь.

Она встала и ушла в свою комнату, хлопнув дверью.

Дверь отозвалась жалобным скрипом.

Я осталась одна среди коробок.

Мне хотелось плакать, но я была слишком злая.

Я строила этот дом для нас. Для семьи.

А оказалось, что семья — это не стены, а то, что внутри. И внутри у нас была гниль.

***

День переезда.

Грузчики, потные мужики с запахом вчерашнего перегара, выносили диван.

Я бегала с планшетом, отмечая галочками пункты.

Все шло по плану. Кроме одного пункта.

Мамы не было.

Ее не было в комнате. Ее не было на кухне.

В ванной висело только мое полотенце.

Исчезла ее сумка. Исчезли ее лекарства.

И, что самое страшное, исчезла фотография папы в черной рамке.

Я набрала ее номер.

«Абонент временно недоступен».

Сердце ухнуло куда-то в район желудка и там застряло холодным комом.

Она не могла. Она просто не могла.

Это же детский сад.

Побег. В шестьдесят восемь лет.

Я помчалась к тете Вале, в соседний подъезд.

Дверь открыли не сразу. За дверью пахло кошками, жареной рыбой и старостью.

Валентина Сергеевна, грузная, в халате с пятнами, смотрела на меня исподлобья.

— Нет ее здесь.

— Тетя Валя, не врите. Я знаю, что она здесь. Позовите ее.

— Не выйдет она. Сказала — умерла для тебя.

— Что за бред?! Откройте дверь, или я вызову полицию!

— Вызывай! — гаркнула Валя. — Довела мать! Строительница хренова! Дом она построила! А душу ты построила?

Из глубины квартиры донесся голос мамы. Глухой, надрывный.

— Валя, гони ее!

— Мама! — заорала я в щель. — Мама, хватит спектаклей! Поехали домой!

— У меня нет дома! — крикнула она в ответ. — Ты его продала!

Меня затрясло.

Я стояла в обшарпанном подъезде, в дорогом пальто, с ключами от «Мерседеса» в руке, и чувствовала себя маленькой нашкодившей девочкой.

Соседи начали выглядывать.

— Что тут происходит?

— Да вот, — басила Валя, — дочка мать из дома выгнала, квартиру продала, а мать на улицу.

— Вы что несете?! — взвизгнула я. — Я ее в коттедж забираю!

— В тюрьму твой коттедж! — рявкнула Валя и захлопнула дверь перед моим носом.

Я колотила в обивку кулаками.

Потом ногами.

Потом сползла по стене и зарыдала.

Злые, горячие слезы текли по лицу, размазывая тушь.

Я все делала правильно. Почему я чувствую себя последней сволочью?

***

Я переехала одна.

Первая ночь в доме была страшной.

Тишина здесь была не просто отсутствием звука. Она была плотной, ватной, давящей на уши.

Я слышала, как скрипят половицы. Как гудит холодильник. Как стучит мое собственное сердце.

Мама жила у Вали неделю.

Я звонила. Она сбрасывала.

Я приезжала. Мне не открывали.

Потом я узнала через общих знакомых, что она ищет съемную квартиру. На свою пенсию.

Это было безумие.

Я перевела ей деньги на карту.

Она вернула их через пять минут.

В сообщении к переводу было одно слово: «Подавись».

Я сидела на кухне, пила дорогое вино из правильного бокала и смотрела на идеальный газон.

Все было так, как я хотела.

Стильно. Дорого. Пусто.

Я поняла, что ненавижу этот дом.

Каждый угол напоминал мне о том, что я одна.

Что я выиграла битву за комфорт, но проиграла войну за любовь.

На десятый день я подкараулила ее у магазина.

Она постарела лет на десять. Осунулась. Пальто висело мешком.

В руках — авоська с кефиром и батоном.

Самым дешевым батоном, «красная цена».

— Садись в машину, — сказала я тихо.

— Отойди.

— Мама, посмотри на себя. Ты живешь в бомжатнике. Ешь дрянь. Ради чего? Ради принципа?

Она остановилась. Посмотрела мне в глаза. Взгляд был тусклый, как оловянная ложка.

— Ради свободы, Лена. Тебе не понять. Ты свободу меряешь квадратными метрами. А свобода — это когда я могу пойти в туалет ночью и не бояться, что разбужу тебя скрипом двери. Когда я могу варить щи и вонять капустой, и никто не сморщит нос.

— Я никогда не морщила нос!

— Ты морщила душу. Ты терпела меня. А я не хочу, чтобы меня терпели. Я хочу дожить свое сама.

— Ты не сможешь сама! Ты старая!

Это вырвалось само. Жестоко. Прямо в лицо.

Ее губы дрогнули.

— Вот поэтому я и не поеду. Чтобы не видеть каждый день в твоих глазах, какая я старая и бесполезная.

Она обошла меня и побрела к подъезду.

Я смотрела ей вслед и понимала: она права.

Я действительно хотела ее забрать, чтобы контролировать. Чтобы не волноваться. Чтобы мне было удобно быть хорошей дочерью.

***

Звонок разрезал тишину, как скальпель.

Три часа ночи.

На экране: «Тетя Валя».

Я знала, что это, еще до того, как подняла трубку.

Такие звонки не бывают к добру.

— Ленка... — голос Вали дрожал. — Ленка, приезжай. Скорая у нас.

— Что?

— Упала она. В ванной. Говорить не может. Лицо перекосило.

Я не помню, как оделась. Не помню, как ехала.

Помню только спидометр: 140, 150, 160.

Фонари сливались в одну огненную линию.

«Только не умирай. Пожалуйста, старая дура, только не умирай».

Я молилась богу, в которого не верила, и материла светофоры.

В квартире пахло валерьянкой и мочой.

Врачи в синих робах суетились вокруг дивана.

Мама лежала маленькая, серая, с перекошенным ртом.

Глаза были открыты. В них плескался ужас.

Она увидела меня и попыталась что-то сказать.

Из горла вырвалось только мычание.

Из угла глаза скатилась слеза.

— Инсульт, — бросил врач, не глядя на меня. — Носилки давайте. Кто понесет?

Я несла. Вместе с водителем и врачом.

Она была тяжелая. Невыносимо тяжелая для такого маленького тела.

Это была тяжесть всех наших обид, всех несказанных слов.

В больничном коридоре, под мигающей лампой дневного света, Валя сунула мне в руку пакет.

— Это ее вещи. Она собрала. Вчера.

— Куда собрала?

— К тебе хотела ехать. Сдалась. Сказала: «Не могу больше, Валька. Сил нет. Поеду к Ленке, пусть командует. Хоть помру в тепле».

Я заглянула в пакет.

Там лежала ночная рубашка, тапочки и тот самый сервиз. «Мадонна».

Завернутый в газеты.

Она хотела привезти мне этот чертов сервиз.

Как белый флаг.

***

Ее выписали через месяц.

Левая сторона не двигалась. Речь вернулась, но тягучая, невнятная, как будто рот набит кашей.

Я привезла ее в дом.

Теперь она не спорила.

Она сидела в инвалидном кресле посреди гостиной и смотрела в окно.

Я наняла сиделку.

Купила функциональную кровать.

Дом превратился в филиал больницы.

Запах лекарств въелся в дорогие шторы.

Камин мы так ни разу и не зажгли.

— Мам, тебе удобно? Подушку поправить?

Она скосила глаза.

— У-о-б-но, — прошамкала она.

В этом «удобно» было столько покорности, что мне стало тошно.

Я получила то, что хотела.

Мама была рядом. Под присмотром. В тепле.

Безопасная. Тихая.

И абсолютно, безнадежно несчастная.

Я подходила к ней, садилась на корточки, брала ее здоровую руку.

— Прости меня, мам.

Она смотрела сквозь меня. На сосны.

— Я д-о-ма? — спросила она вдруг.

— Да, мамочка. Ты дома.

Она медленно покачала головой.

— Н-е-т. Д-о-м... т-а-м. Г-д-е... ж-и-з-н-ь.

Она подняла руку и показала на свое сердце.

— Т-у-т... п-у-с-т-о.

Я отошла к окну.

На улице шел снег. Красивый, пушистый, как в рождественском фильме.

Он засыпал идеальный газон, дорогую брусчатку, мою машину.

Скрывал следы.

Но я знала, что под снегом — бетон. Твердый, мертвый бетон.

***

Прошло полгода.

Мы привыкли. Человек ко всему привыкает, даже к аду, если в нем есть полы с подогревом.

Мама немного оправилась. Могла сама держать ложку.

Но она замолчала. По-настоящему.

Не из вредности, как раньше. А потому что ей нечего было сказать этому дому.

Она сидела днями у окна и смотрела, как птицы клюют зерно в кормушке.

Я поняла, что она ждет.

Ждет конца.

Она больше не боролась. Я победила, но эта победа была горше поражения.

Однажды вечером я достала коробку с сервизом.

Развернула газеты.

Пастушки и пастушки улыбались своими глупыми, розовыми лицами.

Я помыла чашки.

Поставила их на модный стеклянный стол.

Налила чай. Крепкий, с сахаром, как она любит.

— Мам, иди чай пить.

Я подкатила ее кресло к столу.

Она увидела сервиз.

Ее здоровая рука дрогнула. Она провела пальцем по золотой каемке.

Губы растянулись в подобие улыбки. Кривой, жалкой, но улыбки.

— П-а-п-а... — выдохнула она.

Мы сидели и пили чай из безвкусных чашек в доме за двадцать миллионов.

Я смотрела на нее и понимала: я построила стены, но разрушила мост.

Этот дом никогда не станет нашим.

Он останется моим памятником эгоизму.

А она — его пленницей.

— Вкусно? — спросила я.

Она кивнула.

Потом посмотрела на меня ясным, вдруг протрезвевшим взглядом.

— Л-е-н-а...

— Что?

— П-р-о-д-а-й... э-т-о.

— Что продать? Дом?

— Д-а. К-у-п-и... н-а-м... к-в-а-р-т-и-р-у. С... б-а-л-к-о-н-о-м. Ч-т-о-б-ы... л-ю-д-и...

Я замерла.

Продать мечту? Признать поражение?

Вернуться в муравейник, к шуму, к запахам, к тете Вале?

Я посмотрела на камин, в котором не было огня.

На стерильную чистоту кухни.

И вдруг почувствовала, как с плеч свалилась бетонная плита.

— Хорошо, мам, — сказала я. — Купим. С балконом. И чтобы трамваи звенели под окном.

Она закрыла глаза и впервые за полгода вздохнула полной грудью.

В тишине дома звякнула ложечка о фарфор.

Звук был тонкий, живой и настоящий.

Кажется, это был первый настоящий звук в этом доме.

Как вы считаете, успеют ли героини вернуться в «живую жизнь», или этот разговор — лишь иллюзия перемирия перед окончательным угасанием матери?

P.S. Спасибо, что дочитали до конца! Важно отметить: эта история — полностью художественное произведение. Все персонажи и сюжетные линии вымышлены, а любые совпадения случайны.