Близится день рождения советского и российского писателя, киносценариста, общественного деятеля Даниила Александровича Гранина ((1 января 1919 – 4 июля 2017). Сегодня я размещаю свои методические разработки по его роману «Иду на грозу» для занятий со студентами и старшеклассниками. Они были написаны и изданы к столетию писателя (2019).
Бесспорно, роман «Иду на грозу» остаётся самым сильным произведением Даниила Гранина. Это роман проблем; производственный роман, представляющий тот самый реализм, по определению – социалистический, которым в своё время мы упивались, и который формировал наши читательские вкусы (совершенно не гурманские) определённым образом. Роман очень сложный и многоплановый. Поэтому будет нелишне структурировать его, например, по отдельно выделенным темам, которыми можно будет заинтересовать старшеклассников и подвигнуть их в прочтению книги. Темы эти по-прежнему актуальны: гений и бездарность, старость и юность (наставничество и ученичество), призвание (подвижничество) и обывательская мораль («моя хата с краю»), значение коллективного творчества в науке, жизнь и смерть (смерть и бессмертие), дружба и любовь, преданность и предательство…
1. Социально-политическая характеристика эпохи.
Стало немодным давать социально-политическую характеристику эпохи. Социально-политические кризисы в обществе были и в ХIХ, и в ХХ веках: в Европе кризис вылился в Парижскую Коммуну; в России – в революцию 1905 – 1907 гг., следом – Великая Октябрьская социалистическая революция 1917 года. Кризисы продолжались и в Первую мировую войну, и во Вторую мировую войну; кризис продолжается и сейчас [1, примечания даны в конце статьи под соответствующими номерами в статье, заключёнными в квадратные скобки]. Причём такие социально-политические явления характерны и для капиталистической системы, и для социалистической. Естественно, что зачастую при этом в обществе начинает складываться критическое отношение к предшествующим эпохам, к наследию. Это создает особую активность личности по отношению к обществу, желание непосредственного участия в событиях.
Роман «Иду на грозу» писался в конце 50-х – начале 60-х годов (закончен Граниным в 1962 году). Автор и сам отмечал, что и на него, и на всё поколение фронтовиков, огромное влияние оказал двадцатый съезд партии, заставивший по-новому посмотреть на прошлое, на войну, на себя. Роман Даниила Гранина рождён своей эпохой – эпохой развенчивания культа личности; эпохой оттепели, эйфории и уверенности, что следующее поколение будет жить при коммунизме. Хотя о социальных реалиях у Д. Гранина сказано скупо и вскользь. Например, о возвращении на завод реабилитированных, и их страшных и непонятных рассказах. «Все чаще без опаски, с уважением произносились имена людей, которых Крылов с детства привык считать врагами народа. Тулин вдруг рассказал, как его отца в тридцать седьмом году исключили из партии и выслали, у Гатеняна брата осудили как шпиона четырех государств; выяснялись затаенные обиды, трагедии, хранимые во многих семьях. Каждое такое открытие было болезненным, но вместе с тем росло чувство общего очищения. Пытались угадать, а что будет дальше, убеждали друг друга, что со старым покончено навсегда, строили планы, выдвигали проекты всевозможных реформ. …Гатенян припомнил дискуссию о языкознании – миллионы людей на всех предприятиях вынуждены были месяцами изучать проблемы лингвистики, в то время когда в колхозах творилось чёрт знает что, за хлебом стояли очереди. Крылов со стыдом вспоминал, как он сам, тогда уже вроде бы сознательный парень, находил какую-то высшую мудрость в этой статье Сталина» (с. 118 – 119) [Здесь и далее по тексту в круглых скобках даны ссылки на страницы по изданию: Д. Гранин. Иду на грозу / Предисловие В. Оскоцкого. – М.: Профиздат, 1988. – 368 с.].
Ещё одна обсуждаемая тема эпохи – открытие атомной энергии и проблема её использования не только на благо человеку, но и во вред ему. Уже есть возможность советскому учёному средней руки отправиться на научный симпозиум в Европу. Характерен диалог Крылова с французом Дюра, ещё недавно темпераментного, молодящегося толстяка, превратившегося печального, обрюзгшего, чем-то неизлечимо больного человека. Дюра рассказал, что недавно умер от лучевой болезни его сын. Он говорит Крылову: « Все бессмыслица. Как вы не видите! Мир сломался. В любую минуту нажмут кнопку – и за несколько минут все кончится. Вся наша наука вместе со всеми академиями и колледжами. Земной шар будет протерт дочиста. Леопарды, детские сады, кар тинные галереи, миссионеры… симпозиумы, и мы вместе с нашими внуками и правнуками, все мы станем нейтронами и электронами и будем носиться по законам Гейзенберга, и сам Гейзенберг будет тоже носиться по своим законам… Мир полон сумасшедших, подберется какой-нибудь сумасшедший – и мудрецы политики, которые строят прогнозы, – в пыль! Церковь святой Мадлен – в пыль!.. Вся история человечества кончается на этой кнопке, последняя точка истории... Современная религия. Все мы ходим под кнопкой. Молиться ей надо… Перед кнопкой все глупо – и ложь, и подвиг, и мужество, и даже цинизм. Как вы все можете спокойно жить? Я смотрю и не понимаю – вы что, слепые? глухие? …Будущее украдено…» Француз Дюра хочет постичь, откуда оптимизм у советских ученых, на чём он зиждется? Позиция Сергея Крылова – позиция советского учёного: «Трагедия в том, что наука открыла атомную энергию слишком рано, когда мир еще не освободился от капитализма. История общества не поспевает за историей науки. Наверное, лет через двести наши страхи покажутся смешными» (с. 365 – 367).
Определяющими приметами времени становятся споры перед полотнами Пикассо, выставка польских абстракционистов... Искусство тоже порождено эпохой революционных преобразований в обществе. Новый термин: «модернизм» возник в Европе в конце 80-х гг. ХIХ века; а в 20-е гг. ХХ века новое искусство называют «авангардизмом». По существу это одно и то же. «Авангард» – передовой отряд. После Великой Октябрьской социалистической революции, потрясшей весь мир, у художников появилось желание совершить революцию в искусстве. Но сводится она к отрицанию предыдущего искусства, к нигилизму. Так во всемирно известном «Интернационале», по существу, изложена программа такого отрицания: «Весь мир насилья мы разрушим / До основания, а затем / Мы наш, мы новый мир построим, / Кто был никем, тот станет всем». Автор знаменитого чёрного квадрата художник Казимир Малевич провозгласил: «Живопись давно изжита и художник есть никто» [2].
ХХ век – век войн и катаклизмов; трёх революций; век научно-технической революции. «Оттепель» осудила культ личности; рухнул «железный занавес» и приоткрылись границы, создав условия для научного и культурного обмена между странами. Известный у нас в Костроме учёный – политолог, социолог, эстетик – Леонид Борисович Шульц (к сожалению, покойный) говорил, что первой миной замедленного действия, подведённой под фундамент СССР, была выставка абстракционистов в Москве, которая произвела много шума. Это отражено в романе Д. Гранина. Чуждое и непонятное новое искусство находило своих сторонников только из готовности спорить, не соглашаться с общепринятым, навязываемым пониманием – и это тоже плата за годы страха и молчания: «Весной они пошли на выставку польской живописи. Возле картин абстракционистов шумели спорщики. Разумеется, Ричард немедленно вмешался, доказывая, что реализм устарел, передвижники устарели. Конечно, “правоверные” накинулись на него, потребовали объяснить, что изображают эти круги и кляксы, и он, конечно, отвечал, что ничего не означают, надо дорасти до понимания современного искусства, невозможно передать словами музыку, попробуйте объясните слепому, что такое цвет. Эта живопись отражает новую физику – для атома нет разницы между стулом и табуреткой, мир стал богаче, сложнее. Ему кричали: “А Репин?” И он кричал: “Ваш Репин – это примус!”
Когда вышли из музея, Женя робко призналась, что она ничего не поняла в абстрактной сумятице кругов и размытых линий.
– Я тоже, – сказал Ричард. – Бред!
– Чего ж ты защищал их?
– Бунт! А зачем их зажимают? Дайте мне самому разобраться» (с. 211).
Ещё один характерный для эпохи пример. Аспирант Ричард, много наслышанный о молодом талантливом учёном Тулине, при первом знакомстве забрасывает его вопросами… О чём бы Вы думали?... правильно! О его отношении к новому искусству! И это для Ричарда не менее важно, чем те проблемы физики, над которыми он работает:
– Вам нравится Гойя? А неореализм? А как вы расцениваете астроботанику? – Он забрасывал незнакомца вопросами, восхищаясь его пренебрежительными афоризмами. – А кто вы по профессии? Давайте познакомимся, – предложил он (с. 43).
Идея доступности искусства народу способствует Олегу Тулину самонадеянно отозваться о своих каракулях: «Тот, кто рисует, уже художник. Искусство – это не профессия, а талант» (с. 41).
Наконец, в романе затронута тема стиляг (у Гранина часто – пижонов). Студент Алёша говорит своей девушке Кате: «Я стиляга. Я не хочу на периферию. Я люблю бары. Я циник, и ты должна меня терпеливо воспитывать». Он отплясывает рок; по приезде на аэродром первым делом раздобыл летную фуражку, надел самодельные шорты и стал разыгрывать небесного бродягу: «Ему нравилось, что его считали способным, но ленивым, нравилось изображать циника, скептика, и обижало, когда в группе к нему переставали относиться всерьез» (с. 214). Для других чуждый стиль жизни оставался непривлекательным, а следование пижонству рассматривалось как упрёк (например: «не пижоньте. Вам это не идёт». Или: «Чего ты стиляешь? Лучше бы купил себе ботинки»).
Новый стиль жизни захватывал и молодых учёных: «По субботам приглашали девушек в кафе “Север” или Дом ученых, щеголяли узкими брюками, пестрыми рубашками: нравилось, когда их принимали за стиляг, – ворчите, негодуйте. Девицы дразнили чинных дам из Дома учёных своими туго обтянутыми юбками со скандальными разрезами. Под мотив узаконенных фоксов сороковых годов выдавали такую “трясучку”, что старички только моргали.
Из Дома ученых отправлялись к кому-нибудь, чаще всего к Тулину, который жил с матерью и тётками в большой петербургской квартире на Фонтанке, тянули вино, распевали блатные песенки, яростно обсуждали музыку будущего, живопись Пикассо. Слушали записанный на магнитофоне ультрасовременный джаз, но неизбежно к полуночи оказывалось, что они спорят о взаимоотношении микро- и макромира, радиоастрономии, кибернетике, о вещах, которые занимали тогда всех – и дилетантов и специалистов.
Для них были открытием только что переизданные рассказы Бабеля, очерки Кольцова; появились стихи Цветаевой, публиковали документы, неизвестные при Сталине. Больше всего волновали их вопросы, связанные с последствиями культа, и они горячо и самоуверенно перестраивали этот несовершенный мир. Вместе с Лангмюром, Нильсом Бором, Курчатовым и Капицей они владели важнейшей специальностью эпохи, от них, полагали они, зависит будущее человечества, они были его пророками, благодетелями, освободителями.
У всех у них были блестящие перспективы, незаурядные способности (двое были талантливыми, трое одаренными, остальные гениями), они подавали надежды, составляли “цвет” научной молодежи, служили примером и грозили “перевернуть”. Они были возмутительно молоды (на каждого приходилось в среднем 0,25 жены и 0,16 детей), зато средний теннисный разряд доходил до трёх с половиной, зимой они ходили на лыжах, летом говорили, что презирают футбол. Они могли стерпеть любое обвинение в невежестве, но смертельно обиделись бы, если кто-нибудь усомнился бы в их умении плавать с аквалангом. Все они печатали статьи в физических журналах, подрабатывали в реферативном журнале... Яростно защищали экспрессионистов, но никто из них толком не знал, что это такое. Они нахваливали конкретную музыку и в то же время аккуратно ходили в филармонию, стояли в очереди на концерты приезжих знаменитостей и восторгались Бахом. А когда под Новосибирском начали создавать филиал Академии наук, они первые подали заявления… писали оттуда письма о бараке в лесу с экспериментальной трубой, о новом их кумире Лаврентьеве, который мерз вместе с ними в дощатом коттедже, пока строился будущий город науки» (с. 134 – 135).
Совершающееся на глазах обновление жизни, открытие перед молодёжью новых горизонтов, поддержка смелых идей породили поколение романтиков-энтузиастов, в том числе и в сфере научного поиска.
2. Образы учёных в спектре проявления её Величества Науки
А теперь – самое интересное: герои романа.Но рассматривать их удобнее не по ходу романа, а по ходу эволюции самих героев. Это даёт возможность проследить содержательную сторону романа, особенно для тех, кто роман ещё не читал.
Строго противопоставить истинных ученых и функционеров от науки, героев положительных – отрицательным, белое – чёрному в романе «Иду на грозу» никак не получится, потому что Д. Гранин весьма неоднозначен в изображении характеров своих персонажей. С отрицательными героями определиться значительно легче: это Агатов, Лагунов, Денисов… К бесспорно положительным можно отнести Аникеева и Данкевича. А вот с остальными не следует торопиться.
а). Олег Тулин.
Стройный, загорелый, модный, милый и непосредственный Олег Тулин с первой встречи представлен читателю волшебником. Автор сравнивает его с полководцем, привыкшим завоёвывать и побеждать. Он талантлив и умён, энергичен и неутомим, прекрасный организатор и, конечно же, новатор. Тома экспериментальных трудов на стеллажах лаборатории он иронично называет «урнами с прахом обманутых надежд давно ушедших поколений»: «… Кладбище несбывшихся мечтаний… Сколько никчемной добросовестности!» (с. 41). А самое главное – он верит в свою удачу, и она его не обманывает. Однако эту веру всё же правильнее будет назвать самоуверенностью. Уж с каким трудом, едва ли не впав в отчаяние, он выбил у генерала Южина разрешение на рискованные исследования атмосферы с самолёта, однако вышел от него с ощущением, что «иначе и быть не могло… Он снова был победителем» (с. 71). Обаятельный и блистательный Тулин хвалится перед Адой: «Да, я все могу… Хотите, Адочка, я Вам открою секрет, как стать человеком, который все может, то есть всемогущим? Это совершенно просто. Для этого надо стать сильнее себя. Пересилить свои слабости. Тот, кто сильнее себя, тот сильнее остальных людей и, значит, обстоятельств». В разговоре с другом Сергеем Крыловым Тулин признаётся, что хотел бы «обрести полную власть над собой», с тем, чтобы получить власть над всеми, и чтобы устроить мир разумно (с. 87).
Научная идея молодого учёного Олега Тулина – и впрямь наполеоновская: обуздать грозовую стихию и заставить её работать на человека! Тулин способен увлечь, покорить воображение, подчинить: «Вдохновенными мазками набрасывал он картину будущих работ и тех работ, которые откроются после будущих работ, когда его группа превратится в Институт атмосферного электричества, а затем в Академию активных воздействий. Он выжимал облака, как выжимают мокрое белье. Дожди лились туда, куда он приказывал, обильные плодоносные дожди орошали пустыни, он обращался с облаками, как с водопроводным краном. Неурожаи, засухи исчезали из памяти человечества. Он размахивал пучками молний. О молнии, о грозы! Таинственный сгусток энергии, перед которой отступает мощь атомных двигателей. Да, к вашему сведению, одна гроза расходует энергию водородной бомбы. А сколько их, гроз, громыхает ежедневно над земным шаром, ежечасно, каждую минуту миллионы лет! О люди, зачем вы пробиваетесь с таким трудом в глубины ядра, когда вот она проблескивает над вашими головами, громыхает на расстоянии каких-нибудь двух километров, эта необузданная сила! А мы ухватим её, мы будем пробивать молниями горы, варить камни… Мы… мы…» (с. 85 – 86).
В соответствии со своими установками Тулин не особенно щепетилен в экспериментальной работе. Он не будет годами «по капельке, по капельке» проводить одни и те же опыты; его голова полна идей, а пробелы в научной картине мира он восполняет интеллектуальной интуицией. Олег Тулин способен на ходу перестроить работу в зависимости от благоприятной ситуации. И даже ещё не начав работы, а лишь заполучив разрешение на полёты, он уже мечтает забраться в эпицентр грозы: «Это первая ступень, первый прорыв, дальше пойдет, в конце концов тут важнее всего принципиальное согласие, а там все зависит от локатора, можно будет отрегулировать усиление, формально требование Южина будет выполнено, лишь бы все обошлось благополучно, победителей не судят, победители сами судят» (с. 71).
Приведём оценку Олегу Тулину, данную Дмитрием Померанцевым: «Подвижник, энтузиаст, фанатик науки, готовый ради нее на любые жертвы. Его решительность и смелость мысли не могут не импонировать ангелам. С другой стороны, Тулин – двурушник и приспособленец, ставящий результат превыше людей. И его всегдашняя готовность к маневру и компромиссу, его размытые и податливые принципы не могут не умягчить злые сердца демонов. Таким образом, в какой-то момент начинает казаться, что сующие ему палки в колеса недруги из стана темных не так уж неправы, и что пожалуй стоит притормозить этот разогнавшийся бронепоезд. Что, напротив, всячески потворствующие и благоприятствующие ему друзья из числа светлых делают не такое уж благое дело. И что со временем из этого душки вырастет такое чудовище, что често- и корыстолюбивый воинствующий профан Денисов в сравнении с ним покажется мудрым волшебником из страны Оз, добрым и щедрым покровителем гениев. По мне, так Тулин – тот еще мерзавец, и характеристика «авантюрист», выданная ему в самом начале карьеристом и интриганом Агатовым, это еще чересчур мягко сказано» [3].
У нас ещё будет возможность поспорить с Д. Померанцевым о Тулине, а поэтому не будем закрывать этой темы.
б). Сергей Крылов – полная противоположность своему другу. Мягкий, что говорится – бесхребетный, ничем не интересующийся посредственный студент считался малоспособным. Отличника Тулина прикрепили к Крылову для индивидуальной помощи. Их плодотворное сотрудничество вылилось не только в хорошие оценки подопечного и совместные опыты в лаборатории после занятий (закончившиеся взрывом), но в настоящую дружбу: «Со стороны Крылова это началось с поклонения таланту Тулина, а у Тулина – как потребность опекать, помогать и, может быть, служить объектом поклонения» (с. 109 – 110). Друзья решили посвятить свою жизнь науке: «Им нравилось сокрушать авторитеты. Кроме того, они убедились, что наука находится в зачаточном состоянии. Такая элементарная вещь, как кибернетика, лишь зарождалась, электроэнергию ещё получали, сжигая уголь, и даже энцефалограммы мозга не умели расшифровать» (с. 109 – 110). Ко всему у Крылова и впрямь появился интерес к науке: «…он сам начал придумывать ответы на свои “почему”, и постепенно он вошел во вкус, было приятно создавать собственные теории, критиковать авторитеты, подвергать сомнению все что попадалось на глаза, разрушать и строить заново по-своему. Тут сказывалось и природное упрямство, и недоверчивость к мнению старших» (с. 110 – 111).
Однако в конце третьего курса Крылова исключили из института из-за конфликта с преподавателем. Тулин назвал Крылова экстра-идиотом и свиньей, когда тот отказался попросить извинения у доцента. Тулин считал, что во имя большой цели человек обязан пожертвовать личным, и был раздражён неожиданным упрямством друга.
Благодаря старшей сестре Тулина, Крылов устраивается на завод контролером ОТК. В заводской среде ещё больше обнаруживаются его чудачества и неприспособленность к жизни. Сложилось всеобщее мнение, что Крылов лунатик, блажной и малость тронутый. Но и тут находятся доброхоты, опекающие его: главный конструктор Гатенян, первая красавица завода Ада и даже сам директор. Гатенян взял его в бюро и дал ему полную свободу: «Грех сажать его за доску. На такой большой коллектив не мешает иметь одного думающего. Это тот тип людей, которых незачем заставлять работать, они не работают, только когда спят, нужно лишь не мешать им» (с. 116). Крылов отремонтировал ультразвуковой дефектоскоп по проверке отливок, занялся ультразвуком и наладил установку. За малое время пребывания на заводе он уже окупил себя на несколько лет вперед. А когда его статью поместили в техническом журнале физики, Крылова с гордостью окрестили «главным теоретиком», а начальники цехов стали здороваться с ним за руку.
Казалось бы, счастье рядом: над Крыловым взяла шефство дочь профессора Ада, считающаяся в конструкторском бюро энергичным, серьезным инженером. Тулин её терпеть не мог и называл «мороженой щукой», а Крылов сравнивал с античной статуей: «Она была настолько красива, что никто не пытался за ней ухаживать. Рядом с ней любой мужчина чувствовал себя недостойным. В КБ были уверены, что у Ады полно блестящих поклонников, соперничать с которыми безнадежно. Из самолюбия она делала вид, что так оно и есть, и держалась еще надменней» (с. 118). Ада убедила Крылова, что он талантлив, не знает себе цены. А себя убедила в том, что он без неё просто пропадёт. Она заставила Крылова закончить институт, и распланировала его жизнь на пять лет вперёд. Она «приобщала» его, водила на выставки, в музеи, на концерты. «Если ты захочешь, ты сможешь стать начальником техотдела, – говорила она, – начальником центральной лаборатории, заместителем главного конструктора. Не ради карьеры, ради интересов дела производство надо ставить на научную основу» (с. 120).
Именно на заводе Крылов не только делает первые открытия, но и создаёт собственную теорию поляризации и пробоя в некоторых средах. Именно тут он получает поддержку. А главный конструктор лично договаривается с ведущим учёным Данкевичем, и Крылову разрешают доложить о своей работе на семинаре в Институте физики Академии наук. Как и следовало ожидать, выступление доморощенного изобретателя было провальным: «С отвращением он вспоминал, как, выпятив грудь, он взошел на кафедру, пижонски раскрыл кожаную папку, вытащил оттуда свои бумажки. Первые минут пять его слушали с любопытством. Потом перебили вопросом. Он только готовился приступить к выводу, а его уже спрашивали о конечной формуле, ещё не написанной на доске... Они спрашивали и сами отвечали, и он отставал от них все дальше и дальше... Он был игрушкой в их руках. За какие-то полчаса они распотрошили теорию, которую он вынашивал полгода, увидели там то, чего он до сих пор не мог понять, обогнали его, вволю натешились, а он стоял и моргал глазами, даже не в силах участвовать в их споре… самое унизительное заключалось в том, как медленно, тупо он соображал. Ржавые колеса, скрипя, еле поворачивались в его мозгу» (с. 125 – 126).
В институте физики Академии наук Крылов впервые понял, что такое настоящие таланты, кто такие настоящие учёные. Он чувствовал своё ничтожество перед ними, но не обижался. Ему хотелось быть рядом с этими великанами науки – такими обычными в жизни парнями в помятых рубашках с засученными рукавами, курящих обычные болгарские сигареты и сидящих верхом на стульях: «Юпитером среди них был Данкевич, боги звали его просто Дан, и он разрешал им: вероятно, среди богов все возможно» (с. 126). Данкевича он боготворил.
Теперь ничто не могло удержать Сергея Крылова на заводе: ни назначение его старшим конструктором, ни обещанная комната в новом заводском доме, ни путевка в дом отдыха. Он был на научном Олимпе, и теперь хочет служить богам науки. Сергей хочет быть рядом с ними, быть кем угодно: «Отныне Крылов принадлежал им» (с. 126). Мечта снова выступить, но выступить успешно, самоутвердиться в небольшой прокуренной аудитории с двумя рыжими досками и маленькой кафедрой, на которой он когда-то осрамился, становится навязчивой идеей.
Во второй раз Крылов круто меняет судьбу, проявляя, как и при уходе из института, твёрдость своего характера. С одной стороны Крылов – податливый и послушный, а с другой, как верно замечает Ада, «глина оказалась цементом». И это всё потому, что у Крылова есть два непреодолимых препятствия, через которые Крылов никогда не перешагнёт: это если он не согласен (как в случае с конфликтом в институте), или если он не может от себя отказаться (как в случае ухода с завода в науку). Именно такая мотивировка станет определяющей на всех судьбоносных поворотах научного пути Крылова.
Однако в обоих случаях два близких друга – и Олег Тулин, и Ада выносят Крылову одинаковый приговор: из него ничего не получится. Жалея собственные затраченные силы в «воспитании» Сергея, они не стремятся понять, что он уже вырос как учёный, окреп, и вышел из-под опеки. И Олег, и Ада оказались в какой-то мере правы: Данкевич не взял Сергея даже простым лаборантом. Но Крылов терпелив: он устраивается в институт подсобным рабочим. И со временем получает назначение старшим лаборантом в лабораторию Аникеева.
в). Просто Аникеев.
Автор счёл приемлемым обойтись только фамилией. Это право автора. Помимо Аникеева, читатель не найдёт в романе инициалов генерала Южина, физика Данкевича и некоторый других положительных героев. Одних допустимо называть только по фамилии в силу воинского звания (генерал Южин), других в силу высокой должности (академик Летов). Таким образом вокруг учёных-новаторов противостоящих засилью посредственной науки создаётся спасательный круг абстрактных покровителей, поддерживающих передовые идеи. Этот спасательный круг создаёт иллюзию, что положительных героев в романе больше. Но это не так. Более рельефно и убедительно выписаны герои отрицательные. Положительные герои (кроме Данкевича, но он умирает) всё время заставляют сомневаться в своей положительности. А к концу романа Крылов со своим новаторством остаётся один на один. И это отдельная тема.
Итак, Аникеев.
На первый взгляд, «требования Аникеева были просты и невероятны.
Экспериментатор должен:
1. Быть достаточно ленивым. Чтобы не делать лишнего, не ковыряться в мелочах.
2. Поменьше читать. Те, кто много читают, отвыкают самостоятельно мыслить.
3. Быть непоследовательным, чтобы, не упуская цели, интересоваться и замечать побочные эффекты.
И вообще поменьше фантазии и “великих идей”» (с. 128).
Как Вам?
Но это только на первый взгляд. Аникиев – крупнейший физик, «Аникеев – гений. Он самый настоящий гений, он маг, чародей, обыкновенный маг» (С. 129). Его имя окружено многочисленными легендами, и это не случайно. После войны он руководил работой над атомной бомбой; ему подчинялась группа институтов и заводов. Губительные вмешательства в работу Берия привели к конфликту. Аникеева перевели на север в пединститут; от расправы его спасла известность.
Несмотря на опалу, Аникеев знал себе цену, и с изменением политической ситуации в стране и возвращением в столицу, организовал себе лабораторию с отдельной мастерской и небольшим штатом исполнительных сотрудников. Он ничему никого не собирался учить: «Идей у меня самого девать некуда, – предупреждал он, – хватит на вас всех. Мне нужны люди, которые делают то, что мне надо» (с. 133).
Работа у Аникеева подняла Крылова даже в глазах Олега Тулина. Мечта исполнилась; душа Сергея преисполнена счастьем. Однако счастье недолговечно, а от поклонения, любви до ненависти – один шаг: «Постепенно он начинал испытывать угнетение от властной нетерпимости Аникеева. Сила ума Аникеева подавляла, связывала. Рядом с ним думать было невозможно. Все равно, думай не думай, он заставит всех мыслить по-своему. Он насильно вколачивал свои соображения, их убедительность исключала всякие другие поиски… Он ненавидел Аникеева. Зажимщик! Аракчеев! Солдафон! …Втайне он вызвал Аникеева на поединок, но тут же струсил. Слишком безошибочной всегда оказывалась интуиция Аникеева. Но, раз стронувшись, лавина разрасталась. Послушно выполняя все указания, он молча спорил, выискивал слабые места, он превращался в беспощадного врага собственной работы… Ему хотелось сразить Аникеева, покорить его…» (с. 139 – 140).
Крылов мучительно завидовал Аникееву. Сергею не хватало терпения возиться с приборами, он не имел многих практических навыков, необходимых экспериментатору. Его прямолинейность не нравилась начальству; он не умел ладить с коллегами, не доверял справочникам… Невозможно было ожидать от Крылова хотя бы юмора, фантазии, мягкости, твердости, смелости, осторожности… Коллеги воспринимали Крылова как-то неоднозначно, будто бы ожидая чего-то: «Его стычки с Аникеевым, назначение были приняты как свидетельство необычного характера. Его робость считали скромностью, замкнутость – сосредоточенностью и даже неумелость оценивали как свежесть ума. Он чувствовал себя авантюристом, шарлатаном, обманщиком, которого в любую минуту могут разоблачить» (с. 147).
Расчётным путём Крылов доказывает, что поправка, которой пренебрегал Аникеев, меняет на сорок процентов результаты измерений. Аникеев отказывается от такого прыткого лаборанта. Ведь ему нужны только исполнители его собственных идей. «Может быть, из вас что-то получится. Почему? Хотя бы потому, что мне вас ничему не удалось научить. Для меня главное – ничему не научить. Если это выходит, значит, из человека может что-то получиться», – говорит Аникеев, отпуская Сергея.
По распоряжению директора Сергея Крылова назначают научным сотрудником и дают самостоятельную тему. «Ты становишься человекоподобным», – иронично похвалил друга Тулин и дал совет: «Начинай высшую нервную деятельность. Теперь ты вышел на орбиту и дуй. Нельзя терять ни минуты» (с. 143).
г). А.Б. Голицын.
И вот Крылов попадает в лабораторию члена-корреспондента Аркадия Борисовича Голицына, которого безжалостный Олег Тулин характеризует следующим образом: «Твой Голицын – скелет, хватающий за горло молодые таланты, старый колпак, наследие культа» (с. 80). Однако в лаборатории своего шефа уважали: «Несмотря на все слабости Голицына, они почитали его. Что бы там ни говорилось, шеф по праву слыл одним из основоположников науки об атмосферном электричестве. Последний зубр, старая школа, он, как никто, знал проблему в целом, правда, скорее как метеоролог, а не как физик. Он обладал широтой, но ему не хватало глубины, которая требует узости» (с. 29).
Образ учёного А.Н. Голицына очень сложен. Его зачастую принято толковать едва ли не как отрицательный. Вот и Дмитрий Померанцев из Нижнего Новгорода даёт этому герою такую характеристику: «К “серым” можно отнести и пожилого академика Голицына. Честный ученый, умеющий, в принципе, по достоинству оценить и научную идею, и человека, он, вместе с тем, капризный, эгоистичный старик – обидчивый и падкий на лесть. И стоит возобладать темной компоненте его личности, как любые, даже самые благие его намеренья – идут прахом» [4].
Поначалу Крылов с Голицыным сработался. Надо сказать, с учителями Крылову вообще везло (Аникеев, Голицын, Данкевич, Тулин…). А Голицын как-то особенно сердечно опекал его на протяжении всего романа. Но и воспитывал, конечно же. Ругал за торопливость, учил осторожности, старался понять и поддерживал. Вот характерный диалог Голицына и Крылова. Начинается он на повышенных тонах. Голицын кричит:
« – Настоящий ученый не имеет права на такую торопливость. Накопит материал, тогда посмотрим. Пока у него одна самоуверенность.
– Сколько можно копить факты, когда-нибудь надо…
– Сто лет, тысячу лет, сколько потребуется!.. Зеленые яблоки рвать ума не надо. – Он успокоился. – Вы же знаете, Сергей Ильич, я не против любого метода активных воздействий. И его метод тоже во своевремении. Рано ещё, миленький вы мой. Слишком мало мы знаем. В данном случае нужна обстоятельная подготовка, чтобы не скомпрометировать… – Собственная терпеливость настраивала его на отеческий лад. Ведь все это когда-то было и с ним самим. Упрямо сведенные брови, опущенная голова, старый, осторожничающий профессор – как смешно повторяется жизнь!
– …Любопытно, кем я кажусь Вам сейчас? Окурок? Старая песочница?
– Почему ж окурок? – Крылов покраснел, и Голицын вдруг проницательно усмехнулся.
– Понимаю и ни в чем не виню. И даже Тулина готов понять. А знаете: понять – значит наполовину оправдать. Терпеть не могу ученых, которые никогда не ошибаются. Завиральные идеи полезны, но… – он наставительно поднял палец, – до той поры, пока они не мешают главному направлению» (с. 57).
Голицын всегда поддерживал Крылова, потому что изначально поверил в него, как в учёного. Но особенно важна была поддержка мэтра, когда прилетела комиссия по расследованию аварии самолёта. Позиция Голицына вызывает глубокое уважение. Голицын, бесспорно, боец. Но он одинок в своей защите, защите не Крылова – нет! – в защите научной идеи, в защите погибшего за науку Данкевича, в защите погибшего за эксперимент Ричарда... «Мне было бы легко, не поступаясь совестью, присоединиться к тем, кто требует наказания. Но в таких делах я не помощник. Я знаю, что у вас не было ни умысла, ни халатности, вы переживаете больше нас. Да и потом, ежели хотите знать, мы все по-разному отвечаем за гибель Ричарда. Убитый один, а убивают всегда многие. …Боюсь, что наша комиссия слишком большое значение придает формальным моментам. Я убедился, что и Крылов и… – он запнулся, но проговорил твердо, – да и Тулин даже в этом исследовании, несмотря на свои ошибки, показали себя способными людьми. Нельзя, чтобы их зря мытарили. – Взгляд его, устремленный на Лагунова, похолодел. – Это вам не разработка Денисова. Здесь совсем иной уровень. Нас тогда называли неверующими, рутинерами. Тогда принял на себя удар Данкевич. Слишком я стар, чтобы забывать такие вещи» (с. 302 – 303).
Возможно, в какой-то мере, Голицын видел в Крылове себя молодого. В этой связке «Голицын – Крылов» прорисовывается тема наставничества (учитель – ученик). Эта тема особенно пронзительно прозвучит в конце романа в контексте размышлений старого учёного о бессмертии.
Вот Голицын знакомится с самостоятельным научным трудом своего ученика: «Слабых мест было много, но, находя их, он почему-то досадовал не на Крылова, а на себя. Находить чужие ошибки – вот на что ты еще способен. Ты можешь следить за всеми журналами, возглавлять очередную конференцию, принимать делегации, читать книги. Что толку из того, что ты следишь за журналами, много читаешь, делаешь выписки! Посмотри на Крылова, он и десятой доли твоего не знает, зато у него рождаются идеи, не Бог весть что, но ты был бы рад и таким. … Никто еще не знает, что ты бесплодная смоковница. А что, если давно знают? Старая песочница! И вдруг он вспомнил, что когда-то так называли Волкова. И сразу ему вспомнился до малейших подробностей Петроград, Лесной, Волков в хорьковой шубе колоколом, весеннее кудрявое небо, колченогий стол на талом снегу, первые испытания радиозонда. Несмотря на все предсказания Волкова, зонд выполнил программу. И он вспомнил себя, сияющего, чубатого, в жилетке, прыгающего козленком у рации. Как злорадно размахивал он радиограммой перед Волковым! А у Волкова под красным носом висела мутная капелька. Каким же ты был безжалостным в ту минуту! Молодость всегда безжалостна. Теперь ты это понял на своей шкуре... Никто теперь не помнит Волкова, он жив только в твоей памяти. Молодым ничего не говорят имена твоих корифеев. …Покажи тот зонд Крылову – он рассмеется, если узнает, что за такую музейную рухлядь тебя сделали профессором. …Когда-то ты владел лучшим математическим аппаратом, сегодня такие уравнения решают студенты. Неужто ты всерьез рассчитывал на бессмертие? Его нет ни для кого. Помнишь в гимназии – Платон, Овидий… Кто их сегодня читает? Через сотню-другую лет никто не поймет, почему мы любили Блока и Врубеля… А все же Ньютон бессмертен. И Менделеев бессмертен. Но ты не принадлежишь к их числу» (с. 353 – 354).
Голицын не просто подводит итого жизни; он надеется передать не только свой научный, но и наставнический, жизненный опыт. Но как оказывается, при множестве выросших вокруг него учеников он оказывается одинок. Он позвонил Крылову, пригласил к себе домой, чтобы «поговорить не только про работу, но и о времени, когда жизнь оправдывается тем, что отдаёшь своим ученикам, остаётся опыт и надо распорядиться им как можно лучше» (с. 354). Однако краткая зарисовка встречи наставника с учеником не оставляет надежды, что последний нуждается в такого рода опыте: «Ну как? – с порога спросил Крылов и, выслушав отзыв, засмеялся, прикрыв глаза, подошел к окну, помахал кому-то рукой. И больше ничего не слышал. Голицын посмотрел в окно. На противоположной стороне улицы стояли Песецкий, лаборантка Зина и какая-то красивая девица. Они выразительно жестикулировали. Крылов нетерпеливо переминался с ноги на ногу. “Может, так и положено”, – подумал Голицын, усмехаясь над своей чувствительностью».
Многие учёные остались в истории науки потому, что оставили после себя свою научную школу, великих учеников. У Голицына таких учеников не было. На совещании комиссии по расследованию аварии Лагунов весело заметил ему, что и Крылов, и Гольдин были его воспитанниками (с. 303). Из материалов незаконченной диссертации Ричарда Голицын понял, что Гольдин пошёл против него, за Тулиным. Ричард ушёл навсегда не только из жизни, он ушёл и от него, он умер противником. И Крылов тоже ушёл. «Лучшие ученики уходили от него. В шестьдесят пять лет он остался один. Были люди, которые под его руководством защищали диссертации, считались его учениками, однако не было среди них ни одного, кто следовал бы за ним так, как, например, у Аникеева или у Дана. И Крылов, по сути, всегда оставался учеником Дана, поэтому он и ушёл» (с. 286).
Но Голицын незлопамятен. Не взирая ни на что, он едет с Крыловым к Южину. Южин принимает их настороженно (ещё не забылась авария с жертвой), язвительно упрекая Голицына, что он изменяет своим взглядам. Старый учёный отвечает с достоинством: «Существует процесс познания, мысль движется. Я не меняю взглядов, я их развиваю. Концепция Крылова смелая, рискованная и… законная! Её следует проверить. …В науке признание ошибки не позор». Они опять просят разрешения на полёты… (с. 356 – 357).
…ещё задолго до «полётов в грозу» с Тулиным, Голицын предлагает Крылову должность начальника лаборатории, на которую претендует Агатов. Агатов, по существу, и является правой рукой Голицына; шеф не любит заниматься канцелярщиной – отчётами, планами, заявками, и он берёт это на себя… Интригами Агатов добивается того, что Крылов отказывается от должности и расстаётся с Голицыным. Тулин приглашает своего друга работать в эксперименте по управлению грозой. Но грозовое облако – это не электрическая машина, не генератор, созданный человеком. Гроза неуправляема, опасна, а мечта Тулина – разрушать грозу, управлять грозой, использовать энергию грозы и обезопасить авиацию от грозы. Крылов колебался: многое в работе Олега казалось ему сырым и бездоказательным. С группой сотрудников в качестве куратора полетел на юг и Агатов.
д). Я.И. Агатов.
Присутствие Агатова всегда можно было узнать по запаху одеколона «Ландыш». Он был весь пропитан этим одеколоном. И ещё – по спичке в зубах... Нет, он не курит. Он спичкой в зубах ковыряет. Точную, как снайперский выстрел, характеристику Агатову выдаёт коллега Алтынов: «Агатов как вирус… он ждет подходящих условий, тогда он развернется. Чуть только среда будет благоприятствовать, он нам всем покажет кузькину мать. Вы молодые, а я навидался этих типов до войны» (с. 237 – 238). Да и другие коллеги не в восторге от Агатова: хороший организатор, но не творческий человек; аккуратен, исполнителен, но нет своих идей: «Он бесталанен. Это опасно, как гангрена. Недаром он рвется к этой должности» (с. 37, 39).
Яков Иванович Агатов «знал всё, что можно было знать о дирекции, о работниках главка, хитрости их взаимоотношений, списки трудов академиков, кто чем увлекается, знал, что с Лиховым проще всего встретиться на концерте в консерватории, что дочь секретарши Денисова работает в пятой лаборатории» (с. 39).
Трудно не согласиться с автором: далеко не все в науке гении. Что остаётся делать посредственностям? Классический сюжет противостояния таланта и бездарности, Моцарта и Сальери показан в романе противостоянием Данкевича, Крылова, Тулина – Агатовым, Лагуновым, Денисовым…
Не только исполнительностью и старательностью пробивает себе дорогу Агатов. С предельной откровенностью он объясняется с выбранным на должность Крыловым, по существу, склоняя Крылова отказаться от должности: «…для меня это больше должности… Мне важно признание… Кое-кто считает, что я не обладаю научными способностями. Вы, например, талант, а я нет… Что ж мне тогда? Чем я виноват? Не досталось соответствующих генов от родителей, так куда ж мне прикажете?» (с. 37).
Отказ от должности тоже стоил Сергею долгих размышлений. Крылов «словно обжегся, прикоснувшись к обнаженной душе этого человека. На какой-то миг приоткрылось самое сокровенное, в глубине расселины Крылов увидел трепещущее, ещё расплавленное, готовое отлиться в любую форму… Кто знает, где и когда совершается поворот человеческой души? Что-то бурлит, соединяется у вас на глазах, достаточно одного слова, и оно вдруг застывает судьбой: Крылов думал о том, что мы сами делаем людей плохими и хорошими. Разумеется, Бочкарев, и Ричард, и Голицын – они руководствуются самыми высокими принципами, а вот Агатову всё это предстаёт, наоборот, величайшей несправедливостью. Природа обделила его талантом, отсюда обиды, ущемлённость, зависть – все, что уродует человека. И как помочь ему? Неужели неизбежна такая несправедливость? Но и ребята правы: к руководству нельзя подпускать бездарных. Но и бездарные никогда не чувствуют себя бездарными. Они не мучаются, они завидуют и злятся. А ведь каждый в чем-то бездарен…» (с. 40).
Оказавшись в группе Тулина и участвуя в полётах, Агатов не оставляет интриг. Настраивая против Тулина молодого аспиранта Ричарда Гольдина (правда, безуспешно); он пускает в ход не только свою «предельную откровенность», но и шантаж: «…Миссия у меня тяжелая, что и говорить. Один против, всех. Я зажимщик, я консерватор. …Я отвечаю за разумность и безопасность исследований. В сущности, я забочусь о жизни Тулина, о вашей жизни. И вот за это меня выставляют злодеем, будто я против самой темы. …Хотя я делаю для вас больше, чем ваш Тулин. Думаете, я не знаю про вашу диссертацию? Вы самовольно изменили утвержденную тему. Я должен немедленно сообщить Аркадию Борисовичу и отослать вас. Пусть он там разбирается с вами. А я покрываю вас, рискую. …Вы за Тулина горой, а он? ...Он эксплуатирует вас. Нисколько он не заботится о вашем будущем. А от меня вы отворачиваетесь, хотя я забочусь о вас. …Ей-богу, Ричард, не знаю, чего я с вами цацкаюсь. Но мы можем быть друзьями. Вам это выгоднее, чем мне. Лезете вы очертя голову Бог знает куда. Они же вас обманывают» (с. 227).
То-то и удивительно, что Агатов, категорически запрещающий входить в грозовое облако, стал причиной трагической аварии. В полёте он обнаружил, что батареи его прибора сели, а потому отключил питание грозоуказателя, и вместо него подключил свой прибор. Видимо, такое не раз практиковалось. Грозы не предвиделось, синоптики обнадёжили хорошим прогнозом, заходить в грозовое облако не разрешалось, переключиться обратно всегда было можно, «да, кроме того, он не очень-то верил в этот грозоуказатель, так же как он не верил во всю работу Тулина. Он презирал всю эту рискованную, мудреную затею и ту серьезность, ту страсть, которую Тулин и его поклонники вкладывали в любую мелочь. За это время, с этими усилиями можно было сделать пять, десять выигрышных безопасных научных работ, опубликовать их, получить докторские степени» (с. 251). Но внезапно налетела гроза; указатель не работал, пилот не мог сориентироваться… А Агатов оказался перед нравственным выбором: «При нормальном полете, найди Крылов отключенный разъем указателя, Агатов не стал бы отпираться. Да, это он отключил питание указателя, установленного в кабине, и подключил свой прибор. Ничего особенного в этом не было… Ничего особенного, если бы они не попали в грозу. Но кто мог знать, что они попадут в грозу! Они не имели права, им было запрещено заходить в грозу, это нарушение всех правил и приказов. Он не виноват, что все так обернулось… Когда Крылов крикнул ему, что указатель не работает, Агатов хотел признаться, бежать к Ричарду, подключить разъём, теперь он верил, нет, не то чтобы верил, но вдруг этот проклятый указатель поможет ориентироваться, может, будь указатель исправен с самого начала, ничего бы не случилось. Мысль эта парализовала его. Он мгновенно представил себе, что произойдет там, на земле, все взвалят на него, не выкарабкаешься, они отыграются на нем одном: его затопчут, под суд, конец… Страх сковал его. Страх был отчетливей и сильнее чувства опасности. Может, через несколько минут угроза собственной гибели заставила бы забыть его об остальном, но он не успел ни о чем подумать. Самолет швырнуло, какой-то ящик ударил его по ноге, он видел летящее тело Крылова, и сам полетел куда-то, закричал, схватился за скобу» (с. 268 – 270). Люди стали выбрасываться с парашютами. Спасая кассеты с записями приборов, Ричард увидел отвинченный разъём питания указателя и всё понял. Агатов ударил Ричарда ногой и выбросился из самолёта.
…после похорон Ричарда прилетела комиссия по расследованию. Разбирательство изменило Агатова так, что, казалось бы, сгладило, растворило черты лица этого человека. Однако впереди – звёздный час карьериста, и даже внешне Агатов преображается: «По возвращении в Москву Лагунов рекомендовал его в управление — врио начальника отдела и секретарем оргкомитета международного симпозиума... Черты его бледного лица, когда-то еле видимые, словно стертые резинкой, со дня аварии проступали все резче и наконец теперь обозначились законченно, в мраморной твердости. Подбородок налился тяжестью и выдвинулся вперед, появились губы, даже волосы пышно поднялись над маленьким бледным лбом, прочерченным озабоченными морщинками. Происходило удивительное – за эти недели он прибавил в росте. Пиджак стал ему короток. “Мы рассчитываем на вас”, – напевал он фразу Лагунова. В этой фразе была мелодия, целая симфония, барабаны и трубы слышались в ней.
Он чувствовал себя на Невидимом пьедестале, с высоты которого открывался:
простор кабинетов, деловых и строгих, с отдельным столиком для телефонов, среди которых есть прямой, туда… и просторы длинных столов заседаний, крытых синим сукном, там был стук каблучков секретарши и стук карандаша по графину, и похлопывание по плечу, очередь в приемной и приемы с тостами, знакомствами и рукопожатиями;
мир планов, одобренных, новаторских, планов грандиозных, эффектных и эффективных, и перевыполненных, и встречных, планов, которые всем нравятся, нравятся президенту, и выше, и совсем высоко, мир академиков, далеких от жизни, нуждающихся в энергичных организаторах, которые умеют подобрать кадры, расставить кадры, прислушиваться к мнению, поддерживать инициативу, крепить связь с производством, поддерживать почин;
он будет участвовать в решении проблем, требующих коренной ломки, широты взглядов, борьбы с консерваторами, слияния институтов, перебазирования институтов, открытия новых институтов, улучшения руководства;
…он готов: посылать на периферию, составлять беспристрастные отзывы, отрицать чистую науку, защищать чистую науку, растить кадры, проводить симпозиумы, конгрессы, подписывать некрологи, находиться на высоте;
увы, как ученый он несколько отстанет, ничего не поделаешь, заедает текучка, кто-то должен жертвовать собой, он был согласен жертвовать собой и не только собой, согласен возложить на себя ответственность, сглаживать трения…
Нет, он не был ни честолюбцем, ни карьеристом, он не гнался за высоким окладом, ему хотелось лишь скорее уйти от этих гальванометров, формул, экстремальных зон, от этого рискованного мира опасных маньяков, которые кичатся какими-то кривыми и оценивают человека по тому, как он разбирается в их графиках. Он всего-навсего стремился туда, где нет неудачных опытов, и контрольных опытов, и загадочных результатов, где он будет недосягаем для выступающих на семинарах.
Недоступен для Крылова и подобных ему типов.
Они придут к нему на прием. Их можно не принять.
Или выслушать с приветливой улыбкой и пообещать что-то неопределенное.
Или переслать дальше и тут же позвонить: “К тебе явится один тип, так учти, он немного того, тяжелый случай”.
А если не придут, можно вызвать. Пусть посидят в приемной. Тридцать минут, сорок минут…» (с. 345 – 347).
И настал день, когда ненавистный Агатову Крылов пришёл, едва не пошатнув пьедестал Агатова. Крылова вызвал светило науки Летов. На встрече был и Агатов. Крылов отстаивал необходимость продолжения исследований, и вдруг обратился к Агатову. «А вы знаете, Яков Иванович, я установил, почему указатель не работал, – увлеченно сказал Крылов, роясь в своей папке. Агатов отвернулся. Губы его стали бледнеть, почти исчезая на белом лице.
– Почему… – послушно выдохнул он. Крылов поднял голову, и Лихов вскинулся прищурясь, и оттого, что они молча разглядывали его, он почти закричал, теряя осторожность: – При чем тут я! Почему вы ко мне… – Южин, Крылов, и вот уже и Лихов, и начальник отдела кадров – их становилось все больше, людей, которые могли его в чем-то подозревать» (с. 349).
На этот раз обошлось… Однако насколько сложно жить неправдой…
е). Генерал Южин.
Южин – фронтовик, боевой генерал, привыкший подшучивать над смертью, но не переносящий тыловиков, судящих тех, кто сражается в воздухе (с. 67). Его служба в мирное время не менее сложная, чем в войну. Ведь важно не просто соблюсти все параграфы, важно не ошибиться в людях, с которыми приходится работать. Он не обольщается рассудительностью молодого учёного Тулина, его умением убеждать, и отказывает в сотрудничестве. Летать в грозу опасно, а приближаться к эпицентру грозы (именно такие исследования важны Тулину) категорически запрещено. Нельзя, чтобы в мирное время гибли люди, пусть даже и во имя науки.
Чего проще – отказать, и все параграфы соблюдены.
Отчаявшийся Тулин отвечает на эмоциях: «Когда-нибудь вы убедитесь, что я был прав. Пока что мы обогнали заграницу, но теперь у них будет время. Они нащупают наш метод. Вот тогда вы сами разыщете меня; пожалуйста, товарищ Тулин, вот вам, товарищ Тулин, берите самолёты сколько хотите, торопитесь, навёрстывайте, опережайте. Вы станете смелым, ужасно смелым, щедрым… Нет, я вас не пугаю, – за то, что вы задержите наши работы на несколько лет, вы не получите никаких взысканий, за перестраховку вас не накажут…» (с. 70).
Сейчас речь Тулина может оказаться непонятной молодому поколению; но извечной мечтой советской действительности было догнать и перегнать заграницу и Америку! Однако не это настораживает в словах Тулина повидавшего виды генерала. Южин задумывается: «А вдруг то, что защищает Тулин, и есть истина?» (с. 70).
И с рядом строгих оговорок генерал всё-таки даёт разрешение на полёты. Безусловно, это большой риск. Если хотите – храбрость: «В полку его всегда считали храбрым. Но он-то знал, что храбрость – это не то, что, например, умение. Храбрым всякий раз приходится быть заново. И военная храбрость совсем не то, что гражданская» (с. 358).
После аварии на комиссии Южин удивляется Тулину: трагедия буквально раздавила его; он отступил и не борется больше за своё дело. Но втайне генерал симпатизировал Крылову, умеючи подавляя свою личную симпатию. Ведь именно Крылов, кругом виноватый, проявляет качества настоящего борца.
Люди науки всегда были интересны Южину: «какое-то удивительное сходство роднило их, у Голицына то же жадное любопытство, что и у Крылова, словно они были единомышленниками, а не противниками…. “Что заставляет их заниматься этими вещами, забывая обо всем на свете?”» – спрашивал он себя… он продолжал думать о таинственной силе, владеющей их помыслами и чувствами. Он испытывал к ней скрытое почтение. Это была та особая высота, с которой, вероятно, и Лагунов, и Южин со всей их властью, и судьба Крылова – всё представлялось малозначительным. Там царили свои ценности, своё понимание счастья. Не от мира сего, но для мира сего. Древняя неутолимая жажда познания, творения, которая лежала в основе жизни. Тот же Крылов – зачем ему это, что мешало ему свернуть на мирную дорогу прощения и даже признания и всяких благ?» (с. 336).
Несмотря на то, что по существу Крылов подвёл его, Южин начинает переживать за этого отчаянного парня, не умеющего ладить с начальством. Не поладил он и с генералом, несмотря на то, что пришёл к нему на поклон с авторитетным Голицыным. Теперь уже Южин отказывается брать ответственность на себя, отказывается обеспечить исследовательскую группу самолётами. И Крылов в своём дешёвеньком пиджаке из светло-зеленого твида, не поднимая глаз на туго стягивающий оплывшую фигуру мундир генерала, стойко принимает своё поражение. «Много у вас орденов. Все боевые. На войне вы, видно, держались храбро. А сейчас ведь не стреляют», – говорит Крылов вместо прощания. Эти слова Будто бы переворачивают привычные представления Южина, заставляют взглянуть на себя со стороны. «”Запустил я себя как личность”, – подумал Южин и вдруг сообразил, что думает о самом себе. Это его даже удивило. Никогда он этим не занимался. Думал о службе. Думал о детях, ещё о чём? Ну о друзьях, о жене, а вот о себе самом как-то не приходилось. Все было недосуг, вроде и ни к чему. Вот так и живём, живём и вдруг однажды обнаруживаем, что ни разу и не задумались, как же мы живём. С кем угодно сидим, болтаем, а для себя всю жизнь, бывает, не найдется времени. Времени, или охоты, или мужества…» (с. 358 – 359).
Южин показан в романе отнюдь не бюрократом, не служакой, для которого буква закона становится главнее дела и человека. Он способен выслушать и понять, рисковать и брать ответственность на себя.
ж). Ричард Гольдин.
Аспирант Ричард был единственным в институте, кто осмеливался спорить с Голицыным, предсказавшим ему, что он останется вечнозелёным деревом (с. 26). И предсказание сбылось: Ричард погиб… Хочется добавить: за науку…
Гольдин был очень способным, одержимым жаждой истины и жаждой жизни, юношей: «Бесконечное разнообразие жизни восхищало Ричарда и приводило в отчаяние. Повсюду возникали проблемы одна заманчивее другой»: принадлежит ли будущее кибернетике, или полупроводникам, или биотокам, термоядерной энергетике, теории наследственности… То он изобретал прибор для фотосинтеза, то делился со студентами-архитекторами идеями о городах, вписанных в пейзаж. «Он завидовал журналистам, разъезжающим по стране…, историкам, которые копаются в архивах…, медикам (нет ничего важнее средства против рака!). Он считал себя способным стать выдающимся шахматистом, авиаконструктором, может быть, даже писателем. …в детстве он был убежден, что от него ничего не уйдет. Жизнь не имела предела. Прошлого ещё не было, а ёмкость будущего была безгранична».
Ричард менял факультеты (геологический, электротехнический, инженерно-физический): «…его тянуло к основам основ. Лишь в аспирантуре он наконец понял, что уже не успеет стать ни классным баскетболистом, ни музыкантом, что не удастся доказать теорему Ферма и вообще сила и время – величины конечные. …Голицын утешил его всеобщностью подобной драмы. Всем хочется больше, чем они могут. … исследования требуют все более сложной аппаратуры и огромного времени, а жизнь остается такой же короткой. На него напало смирение – “буду как все”, “науке нужны солдаты не меньше, чем генералы” (c. 210 – 211). Конечно же, здоровое сомнение в себе присуще любому молодому учёному. И вряд ли Ричард был бы только лишь «солдатом науки». Хотелось бы верить, что этот то не в меру восторженный и открытый, то задумчивый юноша с цельным мировоззрением добился бы многого в жизни, если бы не смерть.
Нравственная позиция Ричарда выявляется споре студентов о смерти. Разговор затеяла Женя, в которую влюблён Ричард: согласился бы кто увидеть свою смерть?
«– Фу, я бы ни за что! – сказала Катя. – После этого нет смысла жить.
– Жизнь и так не имеет смысла, – небрежно изрек Алеша.
– А смерть тем более, – сказал Ричард. – Не знаю ничего – глупее смерти.
– Я думаю, что если бы люди могли видеть свою смерть, – сказала Женя, – они бы ничего не боялись. Они стали бы лучше. Они говорили бы правду.
Алеша растянулся на камнях, шумно зевнул.
– Кому нужна твоя правда? От неё одни неприятности.
– Надо и без этого сметь говорить правду, – сказал Ричард» (с. 214).
Ричард с трудом поступил в аспирантуру. Очевидно, что в команду Тулина он попал не случайно. Он изменил диссертацию «по убеждению» (Крылов ведь ушёл от Голицына тоже по убеждениям), и уверен: если человек поступает принципиально, он не жалеет об этом.
Посмотрев у Крылова материалы, Ричард решил связать диссертацию с возможностями воздействия на грозу по методу Тулина. Сделать это надо было втайне от Голицына (придётся многое перекроить, наверное, в срок не уложиться), но он шел на всё. С Крыловым договорились пока что Тулину ничего не сообщать, чтобы не взваливать на него лишнюю ответственность.
Ричард боготворил Тулина. Тулин готов рисковать жизнью ради науки: «Пусть он ошибается, такая ошибка в сто раз прекрасней трусливой осторожности посредственностей» (с. 227). Тулин был идеалом для Ричарда: «Тулин был тем, чем хотел стать сам Ричард» (с. 250). И как не «обрабатывал» бы Агатов Ричарда, тот остаётся верен Тулину: против Тулина он не пойдет; от него он не отступится.
В своих интригах Агатов пытается «раскрыть глаза» Гольдину, намекая на интерес Тулина к студентке Жене: «Нет у него нравственности. Эх вы, рыцарь в очках! Вы же слепец. Правильно говорят, что влюбленные слепы на оба глаза… И вы поймете, что вы для Тулина ничего: если ему будет надо, он перешагнет через вас, не задумываясь» (с. 228 – 229).
Вода камень точит. И намёки Агатова, и собственные наблюдения, наконец, отъезд Тулина вместе с Женей по делам, порождают в сердце Ричарда ревность. Он понимает, что два человека, которых он любил, предали его… Перед полётом объясниться ему с Женей так и не удалось.
В самолёте Крылов обратил внимание, что всегда подвижный Ричард смотрит на приборы безучастным, остановившимся взглядом, рассеян, опустошён, и даже парашют, попреки инструкции, оставил на кресле… Как сильный к слабому, как старший брат к младшему, Крылов почувствовал к Ричарду нежность. «Не следовало брать его в полёт, – подумал он. – В таком состоянии нельзя летать» (с. 249).
Взирая из окна самолета на квадраты полей, сбегающие с гор, ниточки дорог, правильные кубики посёлков и царящий на земле порядок, Ричард думает только о главном, большом. Он как будто поднялся над собственной жизнью: «Люди приходят и уходят. Что же остается от каждого на этой земле, кроме могильного холма, невидного и незаметного с высоты? Исчезает все – города, империи, целые культуры; устаревают машины, книги, сменяются науки. Остается лишь одно – стремление к истине. Оно передается от поколения к поколению, сквозь любые разочарования, катастрофы. Когда-то он размышлял над смыслом жизни. Ходил на диспуты. Писал записки докладчикам. Сколько споров было! Сколько цитат, ссылок! Может быть, то, к чему он пришёл сейчас, не открытие. Но для него это откровение и поддержка. Откуда взять сил? Сегодня вечером, когда он увидит Женю и Тулина, что он скажет? Что скажут они?» (с. 253).
И только когда самолёт попадает в эпицентр внезапно накатившей грозы, в её нутро, «в самые печёнки», Ричард очнулся от горьких раздумий и вдохновенно, яростно ухватился за работу: «Вот она, решающая проверка расчётов Тулина, его указателя, его метода. Неважно, что у меня с ним произошло, неважно, как я к нему отношусь. Все это ерунда. Идея его справедлива, и я служу ей, я иду за ней. Ведь редко бывает так, чтобы идея и её создатель были одинаково хороши. Да и какое дело науке до наших ссор? Главное – заполучить истину. Настал миг, когда к ней можно приблизиться, эта случайность нам поможет, наконец-то мы забрались в центр» (с. 266).
Но с грозою шутки плохи. Сбываются все самые мрачные предсказания Агатова. Приборы отказали. Но опытный лётчик знал, что внизу уже горы… По авиагоризонту он пытался удержать самолёт от сваливания; дать время всем покинуть машину. Гроза то теряла самолёт в этой кутерьме, то спохватывалась, настигала и принималась швырять, калеча людей: «Гроза забирала машину, и с каждым мгновением машина дичала, становилась чужой, страшной» (с. 270).
С нарастающим внутренним напряжением передаёт автор мысли и чувства покалеченного Ричарда: «Бесчувственное тело Ричарда ещё несколько раз с силой швырнуло о стенки. Острая боль заставила его очнуться. Он открыл глаза. В самолёте никого не осталось. Он почувствовал это сразу. Вязкая слабость окутывала его. Он не мог пошевельнуться. Он чувствовал, что самолёт кружится, несётся к земле. Его прижимало к стенке, давило к прохладной металлической панели, у самого пола между креслами. И в детстве-то он терпеть не мог карусели, у него всегда кружилась голова. У церкви, возле старых пушек, устраивали карусели. Продавали длинные конфеты… Женя спросила: согласились бы вы увидеть свою смерть? Что он тогда ответил? Какая разница! Сейчас важно думать о другом. Надо выскочить. Выскочить любым способом. Но он не мог пошевельнуться. Он не чувствовал своего тела. Оно болело где-то отдельно, рядом, боль была отдельной, и мысли его шли отдельно.
Никто не узнает про разъём, отвинченный Агатовым. Сейчас самолет грохнется, но я не умру. Будет очень больно, может быть, я потеряю сознание, но я не умру. Я очнусь, всё равно я очнусь. Рано или поздно я очнусь. Что бы ни было, я останусь. Куда же я могу деться?
Ничего я не успел сделать. Мама! Может, самолёт упадёт на деревья. Почему они меня бросили? Проклятая кассета! Все из-за кассеты. Мне надо было проверить питание. Крылов предупреждал. Как глупо! Если бы не Тулин!.. Самолёт может соскользнуть по откосу, так бывает.
Он почувствовал в руке кассету. Нужно не потерять кассету. Крылов просил. Только бы не умереть полностью. Глаза будут закрыты, а я буду лежать и думать. И слышать. Ну и паскуда же этот Агатов! Я не могу совсем умереть. А если воздействовать на центр грозы, можно её уничтожить. Полоса ясного неба прорезала тучи, и мы летели бы среди солнца и синевы.
Он зрительно видел эту фантастическую и прекрасную картину: чёрное грозовое небо, набрякшее молниями и громом, и спокойно летящий самолет, а за ним стелется сияющий шлейф чистого неба. Гроза съёживается, её уничтожают в зародыше, настигая в чреве сгущающихся облаков.
Он успел подумать о Жене, увидеть её улыбку и рядом с нею лицо своей матери.
Они будут ходить в больницу, кости быстро срастаются. Я стану жить совсем по-другому. Хотя бы начерно просчитать все схемы, мало ли что со мной случится! Надо будет сразу отползать от самолёта. Когда мы во дворе гранату взорвали, меня чуть царапнуло. Мама говорила, что я счастливый.
За несколько секунд можно многое понять, и о многом догадаться, и многое увидеть. Сделать ничего нельзя, вот что плохо. Нельзя уже ничего исправить или изменить» (с. 271 – 272).
Но вряд ли хотя бы что-то изменил Ричард, даже если бы смог, этот подвижник науки и служитель истины. Ведь тогда это был бы уже не он: «Это был бы другой. А если другой, значит, тебя нет, и, наверное, это хуже, чем смерть» (с. 272).
з). Дан (Данкевич).
Одно дело – рассказать, каким великим был физик Данкевич, или просто Дан, как называли его в институте, а другое дело показать, каким видели этого учёного его ученики, как это блестяще делает Д. Гранин.
Подруга Крылова – Лена, работающая на кинофабрике помощником кинооператора и знающая художников, композиторов, знаменитых артистов и кинорежиссёров, привела своего друга в Дом кино и познакомила с коллегами. И вдруг среди столичной богемы Крылов увидел своего шефа – известного учёного Данкевича. «Смотрите, смотрите, Данкевич! – восторженно зашептал он». И был потрясён, что в мире кино, оказывается, никто не знает великого физика Данкевича! Эрудицию самых просвещённых составляет дикая окрошка из Эйнштейна, Ферми, Денисова, атомной бомбы, античастиц и Тунгусского метеорита. «Крылов был потрясен… Знать Денисова и не знать Данкевича! Почему никто не видит сияющего нимба вокруг головы Дана? Люди должны расступаться и кланяться. Среди нас идёт гений, человечество получило от него куда больше, чем от всех этих кинодеятелей, вместе взятых.
– По-твоему, мы должны носить его портреты на демонстрациях? – сказала Лена.
– Может быть. Это справедливей, чем продавать фотографии киноартистов у каждого газетчика» (с. 151 – 152).
Для Крылова Дан – святой человек, гений. Дан умел всё: «Он умел разгонять поток ионов, собирать объёмные заряды, сводить электроны в тончайший пучок, заставлять их двигаться по любой кривой. Частицы, из которых состоял он сам, Дан, любой человек, Вселенная, – эти частицы подчинялись ему, он измерял их заряды, массы, скорость, он делал с ними всё, что хотел» (с. 154). Но несмотря на горячечную, великолепную речь Крылова о заслугах великого физика, киношники только запомнили, что «у твоего Дана шея как у ощипанного гуся» (с. 151 – 152).
С потрясающей любовью создаёт автор образ идеального учёного: «Молодёжь обожала его. Вечно за ним таскался хвост поклонников, подхватывая на лету его замечания, изречения. На семинарах ему принадлежало решающее слово. Не по старшинству, а в силу его редчайшей способности предельно упрощать любую запутанную проблему… В чём секрет таланта Данкевича? Были математики способнее его, были физики, которые знали больше… Аникеев отвечал на это с улыбочкой: “Очень просто, Дан видит всё немножко иначе, чем мы, вот и вся хитрость”» (с. 147).
Уже работая под началом Аникеева в институте физики Академии наук, Крылов избегает Данкевича, а семинары в небольшой прокуренной аудитории, где он некогда осрамился, подслушивал из хранилища. Он знал, что те, кто хотел работать у Данкевича, должны были сдать так называемый Дан-минимум: комплекс задач и вопросов, придуманных самим Данкевичем. За это не полагалось званий или дипломов, но каждый электрофизик считал честью выдержать этот добровольный экзамен. Данкевич не делал никому никаких льгот, что маститым не нравилось. И этот человек, живущий где-то на сияющей вечным снегом вершине, куда не доходили обычные людские страсти и тревоги, которого совершенно не волновали соображения о риске или удаче, согласился взять к себе Крылова (с. 153).
Даниил Гранин делает чрезвычайно важное открытие, напрочь забытое в современном мире. Он говорит не об отдельных гениях, а о гениальности коллективного творчества! Не в нём ли заключалась потрясающая эффективность советской науки? Вот характерный диалог двух друзей Сергея и Олега:
«– Аникеев – гений. И Дан – гений.
– А Капица нет, по-твоему? Капица, брат, ещё больше гений.
– А ты, Олежка, наверное, тоже будешь гением.
– Гении устарели. Гении в науке – всё равно что парусники во флоте. Романтика прошлого! Сейчас навалятся скопом и решают любую проблему. Коллективное творчество, вот тебе и есть гений! Мой шеф – почти гений, а что он без нас – единица. Пусть я ноль. Я согласен. По сравнению с ним я ноль. Но я тот ноль, который делает единицу десяткой» (с. 144 – 145). Подлинный патриотизм советских людей прошёл закалку в коллективистских формах – в этом суть русского менталитета. Это позволило нашему народу выстоять в Великой Отечественной войне 1941 – 1945 годов, восстановить, возродить из руин, из пепла свою страну и достичь в короткое время, в десять-пятнадцать лет, небывалых высот в науке, технике, культуре. Это СССР, спустя двенадцать лет после разрушительной войны, запустил первый искусственный спутник земли и тем открыл человечеству дорогу в космос. Это СССР, спустя пятнадцать лет после Великой Отечественной войны, вывел на орбиту космический корабль с человеком на борту. Этими и другими достижениями мы должны гордиться.
Но в науке бывают не только открытия и прорывы. Ежедневный кропотливый труд, отрицательные результаты и крушение гипотез зачастую обесценивают работу учёного. Дан учил находить способы «ущучивания» истины; «в хаосе полученных нелепостей из тысяч, миллионов возможностей он учил искать тот единственный, решающий вопрос, который следовало поставить природе. Следить за его мыслью было удовольствие, но изнурительное… Ничто не могло отвлечь его, заставить считаться с усталостью, неудачами, людские слабости проходили словно насквозь, не затрагивая его сущности. Он скорее удивлялся им, чем сочувствовал. Чего бы не дал Крылов, чтобы стать таким же… Требовательность Дана не знала предела. Поставить более тонкий эксперимент. Ещё тоньше. Отделить влияние магнитного поля, влияние фотоэффекта, рентгеновского излучения… По прошествии двух недель стало ясно, что подготовка методики займет не месяц, а полгода, затем Дан подбросит дополнительные условия, и тогда срок отодвинется лет на полтораста. После чего, окончательно установив ошибку, Дан преподнесет следующий гениальный вариант» (с. 158 – 159).
Работа рядом с гением – не для слабых. И как видно из дальнейшего повествования, коллективное творчество становится уделом стойких. По существу, все в команде Данкевича просто пожертвовали собой. Они отказались от всего ради Дана, вернее, ради работы. Получается, без фанатизма и веры в идею ничего великого в науке не создаётся… Что прикажете делать Крылову, вынашивающему свою идею, своего детёныша? Не отрекаться же от своих идей?!
А жизнь подбрасывает новые проблемы, и теперь уже иного – не научного плана. Данкевич тяжело заболел. Чувствуя, что времени у него осталось немного, он увеличивает темпы работы. «Болезнь повлияла на Дана. В нём появилось какое-то лихорадочное нетерпение. Он спешил, ни с чем не желая считаться, ничего не объяснял, гнал и гнал, нарушая прописанный врачами режим, словно боясь не успеть. Из-за горячки пороли глупости, участились неудачи. Крылов перестал понимать ход работ, никто не поспевал за мыслью Дана. Крылов с тоской убеждался в тщетности их усилий. Кому нужно то, что они делают? Да и что они делают? Все это впустую, впустую» (с. 181).
Не все способны устоять: «Савушкин грозился бросить всё к чёртовой бабушке. Он не может позволить себе роскошь мучиться два-три года, чтобы получить отрицательные результаты. Ему нужно защитить диссертацию. У него семья, дети. Ему нужна тема-верняк. Крылов не возражал ему» (с. 158). К Крылову достаточно быстро пришло тайное разочарование в Дане. Ему кажется, что работа зашла в тупик, и они никогда не добьются результатов. Вот и друг Тулин советует Крылову оставить Дана, пока не поздно, поскольку «успех и не брезжит. Дан занёсся и взялся за непосильную задачу, из-за него ухлопаешь лучшие годы впустую». Крылов обнаруживает, что не желал видеть Дана, зашедшего в тупик, когда придётся признаваться в полном провале (с. 178).
Через малое время верными Дану остались немногие, как например, Полтавский, принявший роль бессловесного исполнителя. «”Мне поздно отступать, – доказывал он, – я пойду до конца”. Он разыгрывал из себя солдата-служаку и не желал обсуждать действия Дана. Верить так верить. Дан – антенна, принимающая сигналы из будущего. Дан мыслит категориями, недоступными обыкновенным смертным… – Мне надоело верить! – негодовал Крылов» (с. 180 – 181)
Итак, работая в команде Данкевича, Крылов выносил свои идеи, и хочет заняться собственной работой. Вот и как тут игнорировать противостояние коллективного творчества и индивидуального, или – нет! – личностного пути в науке. Опираясь на дановскую теорию поля, Крылов мечтает исследовать природу грозы, заняться атмосферным электричеством… Как ни удивительно, он получает одинаковый ответ на свою затею от двух уважаемых им людей. Тулин советует: «Такой темой можно заняться и лет через пять… Держись-ка ты лучше за землю, парень» (с. 169). Дан отмахивается: «После, после, сейчас рано» (с. 172).
Крылов в отчаянии: «Что я такое для него – козявка… Я должен жить лишь его идеей. Он и знать не желает, что у меня появилось своё. День и ночь меня грызет это, надо сесть, продумать, просчитать, посоветоваться с ним, а я ничего не в состоянии: он захватил мой мозг, выжимает всё, до последней клетки, ни опомниться, ни передохнуть, тащит и тащит. Ведь мы выяснили потрясающую вещь: чтобы восстановить электричество в грозовом облаке, нужно в тысячу раз больше зарядов, чем уходит в молнию. Скудный паёк прежних теорий оказался недостаточным. В чем там дело? Что же там происходит? У меня десятки всяких соображений. Мелькнут – и пропали. Разобраться бы… Мимо, мимо! А я не хочу мимо! Я уже не могу без этого... Мне нужно заняться ими, иначе я засохну. Да я понимаю, что я всем обязан Дану, даже своими мыслями, замыслами… Я люблю его, он был для меня всем, а ему никакой любви не нужно, ему ничего не нужно, кроме своей работы. Что мы для него? …Может, ему так легче? Быть ещё и человеком – значит что-то прощать, признавать чьи-то слабости. Он не может себе этого позволить. Вероятно, он вполне искренне не понимает, что какой-то там Крылов смеет чем-то увлекаться. С его высоты все мои проблемы – ерундистика» (с. 172 – 173).
Можно подумать, что Дан совершенно чёрствый человек. Но это не так. Он прекрасно знает, что жить ему недолго, и не может разбрасываться, нянчиться с Крыловым, повернувшимся к нему спиной. Дан услышал Крылова. И ответил: «Не знал, что вас интересует быстрый успех… Что ж, раз так, то вы станете доктором. Вы будете писать толстые учебники. Вы будете читать лекции. Возможно, вы станете директором института». Он разочарован в Крылове. Его слова «значит, вы не верите?» – звучат как приговор (с. 182). Данкевич расстаётся со своим учеником, подписывая ему характеристику для кругосветной экспедиции на геофизическом корабле.
Данкевич отказался от руководства институтом, ссылаясь на здоровье (его одолевали сердечные приступы), и сосредоточился на работе. И как утверждал чуткий Полтавский, «если бы он не был уверен в ней, он не решился бы на такое (с. 178). Невозможно без боли читать, как угасал талантливый учёный, сконцентрировавший остатки сил и жизни на своей работе, пренебрегая пересудами, завистью и откровенной травлей: «За последнее время он ещё больше исхудал, остался только профиль… Часто схватывало сердце, он злился не из-за неудач, а оттого, что его отрывают от дела. Вскинув огромную голову с седеющей шевелюрой, он нетерпеливо и презрительно пофыркивал, напоминая загнанного оленя, сильный и в то же время беспомощный, как рыцарь в латах перед пулёметом… Пользуясь ситуацией, – наконец-то! – Дана наперебой принялись поучать те, кого он называл посредственностями, …чьи работы он высмеивал, – начальники отделов и лабораторий, которые годами занимались пустяками, но зато никогда не рисковали и не ошибались. В своё время Дан пытался избавить от них институт и не смог. “При нашей заботе о человеке, – говорил он, – легче не принять хорошего работника, чем уволить плохого”» (с. 176 – 177). «В конце зимы Дан слег. Немедленно последовали неприятности: урезали деньги, сократили часы работы на вычислительных машинах; заказы в мастерских – будьте любезны, в порядке очереди. Прикованный к постели, Дан нервничал, болезненно переживая малейшие помехи. Он был уязвим как слон, громадный, неповоротливый... Теперь масштабы замыслов Дана пришли прямо-таки в трагическое несоответствие с возможностями и средствами лаборатории, и самое ужасное, что Дан по-прежнему не желал ни с чем считаться (с. 178).
Человек-машина? Но почему же тогда именно Дану, этому учёному сухарю, звонит Лена, когда увлёкшийся эксперементальной физикой Крылов забыл про неё, и она уверенна, что Дан её понял (с. 158). Именно Дан устраивает коллегам небольшой отдых в Прибалтике, где о работе не говорится ни слова. Наконец, переживший два инфаркта, смертельно больной, работая по шестнадцать часов в сутки, он не забыл отшатнувшегося от него Крылова, и передал своему ученику с авторитетным Голицыным пухлый пакет с набросками плана работ, заметками о механизме грозы, о природе шаровой молнии, о центре грозы. Он был уверен, что ничем другим, кроме этой темы, Крылов заниматься не станет (с. 195 – 196). «Значит, Дан помнил о нём, помнил всё время, несмотря ни на что, Дан был выше обид, он думал прежде всего про дело, …он был прежде всего человек, настоящий человек» (с. 196 – 197).
ПРИМЕЧАНИЯ
[1] Например, этот кризис выражается в противоборстве Севера и Юга, «золотого миллиарда» и остального человечества; ислама как противостояния всему остальному миру.
[2] Малевич рисует свой чёрный квадрат на белом фоне. И зрители ломают голову: вдруг тут смысл есть? Может тут мировоззренческий тупик… А вот почему-то забывают ещё одну его картину: белый квадрат на белом фоне – по существу «платье голого короля». Такую картину «нарисует» любой: это чистый лист бумаги. В модернизме налицо струя нигилизма – голого отрицания искусства прошлого.
Теоретик искусства испанец Хосе Ортего-и-Гассет писал: «Суть этого искусства – негативное настроение издевающейся агрессивности, превращённое в фактор эстетического удовольствия». Он приводит пример: «Я могу нарисовать человека, нарисовать дом. Я могу этого не делать. Суть авангарда – нарисовать человека так, чтобы он как можно меньше походил на человека. А дом был не похож на дом. Художник авангарда не сколько умеет, сколько дерзает. Вся суть здесь сводится к разрушению». Любое искусство требует техники, ремесла, созидания, а в модернизме всё к разрушению сводится, и техника не нужна. Модернистом, авангардистом может стать любой.
Авангард можно сравнить с рисунком на стекле: вырисована каждая трещинка. А за стеклом – действительность. Но действительность не интересует авангардистов.
[3] См.: Дмитрий Померанцев. – https://books.academic.ru/book
[4] См.: Дмитрий Померанцев. – https://books.academic.ru/book
ВТОРУЮ ЧАСТЬ СТАТЬИ СМОТРИТЕ ЗДЕСЬ:
По тексту в круглых скобках даны ссылки на страницы по изданию: Д. Гранин. Иду на грозу / Предисловие В. Оскоцкого. – М.: Профиздат, 1988. – 368 с.
Автор: Татьяна Бурдина, кандидат философских наук