Найти в Дзене

ХОТИТЕ ЧТО БЫ С ВАШИМИ ДЕТЬМИ БЫЛО ТАК ЖЕ? НАДЕЮСЬ НЕТ! ЖУТКАЯ ИСТОРИЯ ЗАПАДНОЙ ИДЕОЛОГИИ.

Вера сидела у самого борта кузова, спиной к натянутому брезенту, и держала Катю так, будто этим могла заслонить её от всего, что творилось вокруг. Алина молчала напротив, на коленях, с руками, сжатыми в замок. Немецкий грузовик шёл рывками, тяжёлый, на рессорах, и каждый ухаб отдавался в ребрах так, что дыхание сбивалось. Внутри пахло мокрой мешковиной, соляркой и табаком. Село Коноевка осталось позади ещё в темноте, ещё с тем ощущением, когда тебя выдёргивают из привычной жизни в кромешный ад.
Вчера там уже были немцы. Катя уткнулась лицом Вере в плечо и шептала, не поднимая глаз. — Вера… они нас куда… домой-то мы вернёмся? Вера не ответила сразу. Она смотрела в узкую щель у борта, где между брезентом и досками мелькали стволы деревьев, небо и редкие серые полосы дороги. — Тише, Катюша, — сказала она наконец, и голос у неё вышел ровный, но в нём дрогнуло что-то живое. — Пока рядом держись. Слышишь. Алина дёрнула плечом, будто ей стало тесно от Вериного спокойствия. — «Пока». Ты сама

Вера сидела у самого борта кузова, спиной к натянутому брезенту, и держала Катю так, будто этим могла заслонить её от всего, что творилось вокруг. Алина молчала напротив, на коленях, с руками, сжатыми в замок. Немецкий грузовик шёл рывками, тяжёлый, на рессорах, и каждый ухаб отдавался в ребрах так, что дыхание сбивалось. Внутри пахло мокрой мешковиной, соляркой и табаком. Село Коноевка осталось позади ещё в темноте, ещё с тем ощущением, когда тебя выдёргивают из привычной жизни в кромешный ад.
Вчера там уже были немцы.

Катя уткнулась лицом Вере в плечо и шептала, не поднимая глаз.

— Вера… они нас куда… домой-то мы вернёмся?

Вера не ответила сразу. Она смотрела в узкую щель у борта, где между брезентом и досками мелькали стволы деревьев, небо и редкие серые полосы дороги.

— Тише, Катюша, — сказала она наконец, и голос у неё вышел ровный, но в нём дрогнуло что-то живое. — Пока рядом держись. Слышишь.

Алина дёрнула плечом, будто ей стало тесно от Вериного спокойствия.

— «Пока». Ты сама веришь, что нас не убьют как родителей? — она наклонилась вперёд, глаза блестели от злости и усталости. — Нас подобрали и еще не расстреляли значит будут выпускать, тогда побежим…

Грузовик тем временем свернул с накатанной дороги и пошёл в лес. Колея стала глубже, грязь чавкала под колёсами, и мотор натужно выл, вырывая машину из ям. В кузове их повело в сторону, Катя вскрикнула, уцепилась за Веру, а Вера инстинктивно пригнула её голову, будто сверху могло прилететь.

Потом водитель дал по тормозам. Машина встала так резко, что девочек качнуло вперёд, доски под ногами заскрипели, и на секунду в кузове стало тихо.

Снаружи заговорили по-немецки. Команды короткие, привычные. Лязг металла. Стук сапог о подножку.

Брезент у борта дёрнули, и в щель ударил холодный воздух, резкий, пахнущий сырой хвоей и выхлопом. Один за другим немцы посыпались с машины на землю. Кто-то сразу потянулся к котелку и фляге, кто-то расправил ремень, поправил каску, кто-то скинул вещмешок и, не глядя, пошёл в сторону деревьев, проверяя периметр. Двое остались у кабины, спорили над картой, тыкали пальцем, быстро, раздражённо. Ещё один открыл ящик в кузове, где лежали их вещевые мешки, что-то перебрал, отшвырнул в сторону пустую жестянку.

Фрицы устроили привал деловито, без разговоров. Один раскурил, прикрывая огонёк ладонью. Другой достал сухари, отломил себе и товарищу, жевал, не меняя выражения лица, будто это не еда, а обязанность. У самого края дороги, рядом с колеёй, кто-то присел на корточки и проверял оружие, подтягивал, дёргал затвор, слушал щелчок металла.

Девочек же вывели, как выводят лишний груз, и поставили возле борта.

— Raus, — коротко бросил один, махнув рукой.

Вера спрыгнула первой, ладонями цепляясь за доски, чтобы не упасть. Ноги ватные, в коленях дрожь от долгой тряски. Катя слезала за ней, цепляясь за Верин рукав. Алина спрыгнула последней, приземлилась жёстко и сразу выпрямилась, она была старше и выше всех.

Их поставили рядом с задним колесом, возле грязной, забрызганной кузовной стенки. Вера прижала Катю к себе так, что у девочки щека белела на её тёмном платке.

Катя вскинула голову, глядя на немцев, которые уже разошлись по своим делам и будто перестали замечать их существование.

— Они… про нас забыли? — прошептала она через час, и в этом шёпоте была надежда, что их вот отпустят.

***************
Но не тут то было.

К грузовику подошли двое. Шли прямо к девочкам, уверенно, как к вещам, которые надо проверить и разложить по местам. Старший был лет под сорок, сухой, жилистый, с серой щетиной на подбородке. Форма на нём сидел аккуратно, ремни затянуты, на поясе подсумки, фляга алюминиевая, хлебная сумка, круглая коробка противогаза болталась сбоку и постукивала о бедро при каждом шаге. От него тянуло табаком и кислым потом, как от человека, который давно спит где придётся и ест на ходу. Второй был моложе, лет двадцать с небольшим, с гладким лицом и белёсыми ресницами, будто его только вчера вытащили из казармы. Он улыбался коротко, неприятно, и всё время поправлял ремень.

Они остановились у колеса.. Просто посмотрели сверху вниз.

Катя, двенадцать лет, уже не ребёнок, но ещё и не взрослая, стояла прямо, как могла. Ладони были мокрые. Она не понимала, куда деть руки, то прижимала их к животу, то хваталась за край своей кофты. Рядом Алина, самая высокая, старшая, лет шестнадцать, держалась, будто сейчас толкнут и она обязана устоять. Подбородок вверх, взгляд жёсткий, губы в нитку. Вера, семилетняя, маленькая, узкая в плечах, в платочке, который сползал на ухо, пряталась за Катей, цеплялась за её рукав и дышала часто, как после бега, хотя стояла на месте.

Немцы что-то быстро проговорили между собой, оценивая их, как оценивают скот на ярмарке. Старший чуть наклонил голову, прищурился на Алину, потом на Веру, потом снова на Алину. Молодой хмыкнул, сказал пару слов, и в этих словах было спокойное, почти ленивое решение.

Алина сделала шаг вперёд, закрывая собой Катю и Веру, и тут же почувствовала на груди ладонь. Не удар, не толчок, просто чужая рука, которая показывает место.

Катя услышала свой голос и не узнала его.

— Не надо… мы вместе… пожалуйста…

Старший даже не посмотрел на неё. Он ткнул пальцем в сторону леса и что то бросил молодому. Тот подошёл и, не церемонясь, схватил Алину за локоть. Сжал так, что костяшки на его пальцах побелели. Алина дёрнулась, но не закричала. Только резко вдохнула, будто ей перехватили воздух.

Вера пискнула и попыталась спрятаться за Катю, уткнулась лбом ей в бок.

— Катя… Катя…

Катя обхватила её обеими руками, но Веру уже тянули. Молодой немец взял девочку под мышку, как мешок, и потащил следом, не торопясь, но уверенно, будто так и надо. Вера замахала ногами, у неё слетела туфелька и осталась в грязи возле колеи. Она тянула руки к Кате, пальцы дрожали.

— Катя, не отдавай… не отдавай…

Катя шагнула за ними, но старший поднял ладонь, и этого хватило. В его жесте было простое предупреждение. Ещё шаг и будет больно. Катя застыла.

Алина, уже в двух шагах от леса, резко обернулась. Их глаза встретились на мгновение. В Алине было всё сразу: злость, страх, просьба и такая горькая ярость, что Катя едва не закричала. Но Алина только кивнула один раз, коротко, как взрослый человек, который не хочет, чтобы младшие запомнили его слабым.

Их увели в лес.

Катя осталась у грузовика одна. Сначала она стояла, не двигаясь, будто её прибили к земле. Потом села на корточки у колеса, потому что ноги перестали держать. Она смотрела туда, где исчезли подруги, и ждала, что сейчас они выйдут обратно, что всё это было проверкой, что их просто напугали. Лес молчал. В лагере же продолжали жить, будто ничего не случилось.

Через какое то время из леса вернулся один из тех двоих. Тот, молодой, белёсый. Он шёл спокойно, поправлялся, будто просто сходил по нужде. Сказал что то старшему. Потом туда ушли ещё трое. Затем снова вернулся один, снова ушли другие. Так менялись, как сменяется караул, и это длилось, кажется, целый час. Катя перестала понимать время. Она только слышала иногда смех в лагере, стук котелка, щелчки оружейных затворов.

Вскоре из леса раздались два выстрела.

Катя вздрогнула всем телом. У неё будто подкосило ноги. Воздух стал плотным и тяжёлым. Она не закричала, не побежала. Просто сидела у колеса и смотрела на лес, как смотрят в яму, из которой уже ничего достать.

Про неё снова забыли.

До самого вечера никто к ней не подошёл. Подруги не возвращались. Немцы ели, пили, смеялись, кто то достал губную гармошку и заиграл. Не марш и не песню, просто бодрый мотив, от которого Кате стало физически плохо, потому что рядом был лес и два выстрела, а у них праздник. Они хлопали друг друга по плечам, делили что то из консерв, плескали себе в кружки. Несколько раз кто то проходил мимо Кати, даже не глядя, как мимо брошенного сапога.

Под вечер подъехали ещё три грузовика. Началась суета, крики, команды, разгрузка. Машины становились рядом, люди бегали, перетаскивали ящики, кто то ругался, кто то показывал руками, где ставить. Стемнело быстро, лес стал темнее, а лагерь, наоборот, ожил.

Катя пригнулась и поползла. Сначала к кустам, потом обратно, выбрала момент, когда возле неё никто не стоял, и нырнула под грузовик. Грязь была холодная, пахла маслом и сырой землёй. Она старалась не дышать громко, чтобы не выдать себя. Протиснулась между колесом и рамой, выползла с другой стороны и поползла дальше, в сторону леса, низко, как зверёк. Колючие ветки цеплялись за волосы, рвали рукава. Катя не замечала боли.

Когда она поднялась и пошла быстрее, она почти сразу наткнулась на постового.

Он стоял на тропке, чуть в стороне от костра, в тени, будто сам был частью дерева. На голове каска, на ремне подсумки, на ногах сапоги в грязи. Он увидел Катю не сразу, но когда увидел, не крикнул. Просто аккуратно снял с плеча карабин. Длинный, тяжёлый. Ремень скользнул по ладони. Он провернул затвор, металл щёлкнул тихо. Потом начал наводить оружие на Катю.

Катя замерла на одну короткую секунду. Они смотрели друг другу в глаза. У него лицо было каменное, без злости и без удивления, как у человека, который выполняет работу.

Катя рванула прочь.

Она бежала через лес, сначала не разбирая дороги, потом стала огибать немецкий лагерь, чтобы не выскочить прямо на огонь и людей. Ветки били по лицу, под ногами скользила мокрая листва, дыхание рвало грудь. Она падала на колено, вставала, снова бежала. Сзади ей мерещился топот, но она не оглядывалась. Только изредка всхлипывала.

Через несколько минут, когда кусты стали гуще, Катя споткнулась о что-то мягкое и тяжёлое. Упала грудью на землю, ладони провалились в мокрую траву. Сердце у неё било так, будто сейчас лопнет.

Она поднялась на локтях, глотнула воздух и увидела.

Тела подруг лежали в стороне от тропки, в низине, среди кустов, как будто их сюда просто бросили, чтобы не мешались. Алина, высокая, ещё недавно прямая, была теперь странно согнута, платок сполз, волосы прилипли к щеке. Вера, маленькая, лежала рядом, почти теряясь в траве, как забытая кукла изломанная кукла без одежды.

Катя смотрела и не могла себя заставить бежать дальше.

************

Василий Терентьев уже час полз и ковылял туда, где, по памяти, должна была быть сухая кромка леса и свои. Ляжку прострелило на разведке, когда он срезал по низине, думая обойти просматриваемый край. Выстрел пришёл откуда то сбоку, из кустов. Сначала ударило тупо, как палкой, потом ногу повело, и ткань на бедре мгновенно намокла, тяжелея. Он ещё успел упасть не на спину, а на бок, чтобы не торчать силуэтом всатвая, и отполз в осоку, пока в голове не стало светло и пусто.

Теперь болото брало его медленно, вязко. Под сапогами не было земли, была жижа, корни, мокрая трава, кочки, которые держали секунду и уезжали из под ноги. Он нашёл берёзовую палку, толстую, с сучком на конце, обломал лишнее. Палка стала ему костылём. Он ставил её перед собой, вжимал в ил, переносил вес, подтягивал раненую ногу и снова искал, куда поставить здоровую.

Кровь тянулась вниз. На каждом шаге ляжка отзывалась жгуче, будто в рану засыпали песок. От боли он начинал дышать чаще, и тогда сразу слышал, как громко он ведет себя в этом лесу, как шуршат камыши, как щёлкают где то птицы, как стрекочет в траве всякая мелочь. Он заставлял себя дышать тише, через зубы, несмотря на боль.

Лицо было мокрое, то ли от пота, то ли от сырости. Сапоги хлюпали. Время липло к нему так же, как грязь к подошве. Он несколько раз останавливался, чтобы послушать, нет ли сзади шагов. Тишина держалась ровная, настороженная. Враг мог быть где угодно, но сил на страх уже почти не осталось. Осталось только это простое упрямство. Дотянуть.

Василий вышел на место, где камыш стоял стеной. Камыши выше его головы, плотные, мокрые. Ветер шевелил верхушки, и казалось, что внутри кто то ходит. Он шагнул туда, и сразу почувствовал, как вода берёт до середины голени. Под ней было мягко и гадко, без опоры. Он вжал берёзовую палку глубже, нашёл корень, перенёс вес.

И тут впереди, прямо в этой стене камыша, что то шевельнулось.

Не так, как шевелит ветер. Ни волной, ни дрожью. Там было движение тяжёлое, живое, будто кто то проталкивался через стебли, ломая их плечом. Василий остановился. Палка замерла в руке. Он наклонился чуть вперёд, чтобы видеть, но сам себя тут же одёрнул, понял, что подставляет голову.

Сначала он увидел не человека. Он увидел тёмное пятно. Сгусток грязи и травы. Потом из этого пятна медленно вышла рука, тонкая, перепачканная, с ногтями чёрными от ила. Рука вцепилась в камыш, раздвинула стебли.

Василий поднял свободную ладонь, будто мог остановить это жестом. Сердце ударило сильнее, но не от паники. От того, что мозг ещё не успел решить, кто там. Немец. Свой. Местный. Или вообще нечто.

Ему почудилось, что сейчас из камышей выйдет солдат, высокий, с оружием, и всё кончится в одну секунду.

Но вместо этого показалась голова.

Девочка.

Она вышла медленно, как будто каждое движение давалось через боль и страх. Волосы прилипли к вискам и шее, в них торчали сухие стебли. Лицо было серое от грязи, будто её окунули в болотную воду. Глаза огромные, тёмные, не детские в этот момент. Она смотрела прямо на него, не моргая, и в этом взгляде было только желание выжить.

Плечи у неё дрожали, но она держалась. На ней висела какая то кофта, мокрая, тяжёлая. Ноги в грязи, колени в зелёной жиже. Она сделала шаг и споткнулась о кочку, едва не упала, но удержалась, ухватившись за камыш.

Василий не сразу поверил, что это ребёнок. Настолько не вязалось это место, этот час, и вдруг девочка из камышей.

Он сглотнул и почувствовал, как горло саднит от жажды. Он только хрипло выдохнул, пытаясь собрать мысль.

Девочка сделала ещё шаг навстречу и остановилась. Она боялась. Его, его формы, его лица, его раны. Боялась любого взрослого, который стоит в лесу и смотрит.

Василий, опираясь на берёзовую палку, стоял в воде и смотрел на неё, наконец понимая, кого он увидел. Девочку, живую, одну, вылезшую из болота, как из укрытия.

***************

Василий дополз до кочки и уже там рухнул боком, как мешок, не выбирая позы. Над ним криво распластался дуб, старый, с тяжёлыми ветвями, будто его выкорчевало когда то ветром. Ветвия держались кое как, мокрые, тёмные. Под стволом было чуть суше.

Он лежал и слушал, как кровь стучит в висках. Нога ныла. Боль не уходила, она просто меняла силу, то давила, то резала. Василий пробовал подняться на локте, но сразу потемнело в глазах, и он снова опустился. Земля пахла болотом и перегнившей листвой.

Катя стояла рядом, в двух шагах, и не решалась ни приблизиться, ни уйти. Грязь на ней подсохла пятнами, в волосах застряли стебли. Она смотрела на Василия так, будто ждала приказа.

Василий с трудом сунул ладонь за пазуху. Пальцы слушались плохо, будто чужие. Он нащупал твёрдое железо, вытащил маленькую коробочку. Невзрачную, вмятую, с потёртыми углами. Партсигар не партсигар, просто металлический футляр, какой носит солдат, чтобы табак не размок. Он открыл крышку ногтем. Внутри лежали две папиросы и записка, свернутая туго, в несколько раз, как делают, когда надо, чтобы бумага не расползлась от влаги.

Он взял одну папиросу, обжал пальцами, будто проверял, не размокла ли, и закрутил чуть плотнее край.

Катя проглотила слюну.

— Ты чего… сейчас?

Василий перевёл на неё взгляд. Лицо у него было серое, губы пересохли. Но глаза держались. Он кивнул на коробочку.

— Слушай сюда. Дальше я идти не смогу, спасибо что побыла со мной последний час.

Он развернул записку. Бумага была жёлтая, плотная, с немецкой печатью и карандашными линиями поверх. Там был набросан кусок пути и отметки. Мост, изгиб дороги, лесополоса, обозначение, где часовые стоят и где, судя по пометке, их нет. Рядом мелким почерком были цифры и время.

Катя наклонилась ближе. Василий прикрыл лист ладонью.

— Немецкий состав. Подвозят. Тут мост. Без охраны. Или охрана снята на время. Видишь.

Катя посмотрела и не сразу поняла.

— Это… поезд?

— Да. И где пройти написано. Обход. Вон тут тропа по канаве, — он ткнул пальцем, потом убрал палец, чтобы не размазать. — Нашим надо отнести. Поняла.

Катя подняла глаза.

— Нашим это кому?

Василий на секунду прикрыл глаза, как будто собирал в голове силы и слова.

— Командиру отделения. Савичеву. Он у нас в третьем отделении, второй взвод. Сейчас они держат кромку у сухой, там берёзы редкие, дальше старая просека. Ты как выйдешь с болота, держись правее. Там тропка будет. Увидишь наших, сразу скажешь от Терентьева. Поняла.

Катя кивнула.

— Я поняла. Только ты… ты сам вставай. Пойдём вместе. Ты не можешь тут остаться. Они тебя найдут.

Василий криво усмехнулся, но в этом не было веселья. Он посмотрел на свою ногу, на мокрую ткань, на грязь, которая уже смешалась с кровью.

— Я час ковылял. Дальше не пройду. Слушай, Катя, — он специально назвал её по имени, чтобы она держалась. — Ты должна. Нет, ты обязана помочь нашим...

Катя сжала губы. В ней поднималась злость, отчаяние, желание спорить, со взрослым, который делает глупость. Она шагнула ближе.

— Я не пойду, если ты тут останешься. Я не…

И тут лес ответил.

Где то совсем недалеко, на той стороне, раздался лай. Не одиночный, не случайный. Сразу несколько голосов, злых, рвущих воздух. Немецкие овчарки. Лай шёл волной, приближался, потом на секунду стих, и в эту паузу послышались выкрики. Короткие немецкие команды. Свист, снова лай.

Катя замерла. Лицо у неё стало белее белого.

Василий тоже замер. Он быстро сложил записку, сунул обратно в коробочку ,захлопнул крышку. Протянул Кате.

— Времени нет. Бери.

Лай стал ближе. Ветки где-то трещали. Голоса уже были не фоном, а угрозой, которая идёт в твою сторону очень и очень близко.

Василий схватил Катю за рукав. Сжал крепко, так, что ей стало больно.

— Катя. Слушай. Болото тебя прикроет. Они там вязнут, им по кочкам не пройти. Ты лёгкая. Беги. Не оглядывайся. Если увидишь людей, ничего не рассказывай. Покажи коробку только нашим.

Катя наконец взяла футляр. Спрятала его в за пазуху, прижала ладонью.

Она наклонилась к нему, обняла.

— Ты только держись. Ты не умирай тут. Я помощь приведу!

Василий коротко кивнул. Слова у него уже кончались.

— Давай.

Катя развернулась и побежала.

Сначала по кочкам, потом по жиже, туда, где камыши гуще. Она падала один раз, второй. Вставала, отряхивала ладони и снова бежала. Болото тянуло ноги, будто хотело оставить её себе. Кочки провалиались. Камыши резали по лицу. Она задыхалась, но не останавливалась. Ей казалось, что если остановиться, то лай окажется рядом сразу, в одной секунде.

Она пыталась держаться правее, как сказал Василий, но в сумерках болото стало одинаковым со всех сторон. Камыши, вода, кочки. Ветер менялся. Она потеряла ориентир. Несколько раз она сворачивала, думая, что обходит топь, и снова возвращалась в ту же зарослю. От этого внутри поднималась паника, но Катя давила её скрежеща зубами, заставляла себя идти дальше.

Потом камыши поредели. Перед ней открылась небольшая сухая площадка, низкая, с кустами. Катя вышла из зарослей, шатаясь, и остановилась, потому что ноги перестали бежать сами.

И сразу почувствовала взгляд.

Не звук. Не шаг. Просто кожей поняла, что она не одна.

Катя медленно обернулась.

В нескольких метрах, на кромке кустов, стояли немцы. Двое впереди, ещё двое чуть сзади. На ремнях у них висели пистолеты-пулемёты, стволы направлены вниз, но это ничего не значило. Рядом рвались на поводках овчарки. Морды мокрые, языки наружу, дышат скалятся. Один немец держал поводок коротко, другой свободной рукой поглаживал собаку по холке.

Они смотрели на Катю спокойно, как на пойманного зверька, который сам вышел из укрытия.

Один, высокий, шагнул на полшага вперёд и улыбнулся ровной, неприятной улыбкой.

— Komm, Mädchen. Komm.

Второй сказал по своему, мягко, почти ласково, и от этого стало ещё страшнее.

— Идти сюта, дефочка. Ити. Нитчего не пойся.

****************

Её увезли.

Сначала был лагерь у железной дороги: шатры, костры, запах дыма и сырого дерева, ящики у шпал, немцы и допросы. Катю гоняли по кругу вопросами, не пытаясь понять ответ. Её не раз раздевали и обыскивали, казалось что процедура была совсем не для того что бы что то найти, так как коробочку забрали сразу. Кто ты, откуда, сколько лет, есть ли документы. Она отвечала, сбиваясь, потому что от страха слова путались, а немецкие лица оставались одинаковыми, ровными, как маски.

Потом пришёл состав. Тяжёлый, гулкий, со скрипом тормозов и ударами сцепок. Её втолкнули в деревянный вагон, где уже стояли люди: женщины, подростки, старики. Воздух там был спертый от дыхания, от мокрой одежды и тесноты. Дверь захлопнули, задвинули засов, и поезд потянулся куда-то далеко, без остановок, с короткими рывками на стрелках.

Когда наконец открыли, в лицо ударил прожектор. Всех выгнали сразу, не давая прийти в себя. Катя, босая, в изорванной кофте, пошла по грязи, вдавливая ступни в размятый тысячами ног коричневый массив жижы. Попадающиеся камни резали пятки. Кто то рядом шептал молитву, кто то просто плакал. Сверху светили прожекторы. По сторонам тянулись столбы, сетка, колючая проволока. На вышках стояли часовые.

Коридор, который сначала казался прямым, дальше расходился. Там поток делили женщин и детей в одну сторону, мужчин в другую. Люди пытались держаться семьями, но это прекращали, били руками и прикладами. Один мужчина, когда его оторвали от жены и детей, долго кричал через решётку. Его оборвали двумя выстрелами. Тело упало у забора, и никто не остановился. Люди просто шагнули через него, потому что шли не они, их гнали.

Через двести метров начался новый отбор. Нескольких женщин и девочек выдёргивали из строя и усаживали в машины. Катю тоже. Её запихнули в кузов и машина тронулась.

Она ждала лагеря. Вышек, бараков, крика. Все в кузове молчали, и в этом молчании было понимание: плен, и дальше только то, что хуже.

Но привезли не к колючке.

Грузовик остановился у большого здания, массивного, серого, с широкими воротами и окнами высоко под крышей. Рядом темнели трубы и корпуса, где уже слышались дальние удары металла и ровный гул, как от огромной машины, которая не останавливается ни днём ни ночью. Это было хозяйство завода, того самого, что немцы считали важным для войны. Позже Катя услышит чужое слово, Фольксваген, и поймёт, что сюда свозят таких, как она, работать до изнеможения.

Их выгрузили быстро. Загнали внутрь, в длинный коридор, где пахло лекарствами, мокрой одеждой и чем то кислым, как в прачечной. По стенам лампы, по полу вода и грязь, которую никто не вытирал. Вдоль коридора стояли столы, за ними сидели люди в форме и в гражданском, с печатями, журналами, связками карточек. Работали быстро, без злости, просто как на конвейере.

Катю поставили в очередь. Перед ней женщина с впалыми щеками держала за руку девочку помладше, та дрожала. Сзади кто то всхлипывал тихо, утирая лицо грязным рукавом. Немецкий голос с конца коридора всё время подгонял.

— Schnell! Los!

Подвели к столу. Немец поднял глаза, посмотрел на Катю снизу вверх, словно проверял, годится ли она. Рядом стоял другой, с линейкой и мелом, отметил что то в списке. Спросили имя. Она сказала. Спросили возраст.

— Двенадцать, прошептала Катя.

Немец не уточнил и не переспросил. Он что то написал в карточке, и Катя увидела цифру, которую он вывел уверенно, четырнадцать. Она открыла рот, чтобы возразить, но рядом уже толкнули следующего, и Катю сдвинули дальше, не дав сказать ни слова.

Её повели к следующему столу, где выдавали тряпьё вместо одежды. Там стояла корзина с поношенными кофтами, юбками, чулками, деревянными башмаками. Всё было чужое, в пятнах, с заплатами, с вытертыми локтями. Катя получила тонкую кофту, серую юбку и деревянные колодки, которые жали сразу, как только она в них встала. Ей сунули в руки кусок ткани, который надо было носить на груди. На нём было крупно написано “OST”.

Потом ткнули пальцем в сторону бокового прохода. Там, за дверью, стояли две женщины в грязных фартуках и с иглами. Они молча пришивали этот знак к одежде. Нить рвалась, пальцы у них были в уколах. Катю подхватили за плечо, развернули, пришили быстро, грубо, так, чтобы было видно издалека.

И всё это заняло меньше часа.

Когда её снова вывели в общий коридор, у Кати на руках были бумаги, карточка с номером, и новая, жалкая одежда, которая делала её не свободной, а учтённой. Не девочкой. Рабочей единицей, которой уже нашли место на заводе и в бараке для “восточных” рабочих.

**************

— Привет. Меня Вера зовут, — шепнула девочка, присев на край нар рядом с Катей.

В бараке были только женщины. Днём они возвращались сюда как одна усталая толпа, и всё равно каждая жила отдельно, своим голодом, своим страхом, своей маленькой заначкой, если она вообще была. Сейчас барак уже осел, затих. Кто то кашлял в дальнем углу, кто то ворочался на соломе, кто то шептал что то себе под нос, будто считал, сколько осталось до утра.

Катя кивнула и, не поднимая голоса, ответила:

— Катя.

Она подвинулась, чтобы дать Вере место, и осторожно сунула руку под солому. Там, на доске, у неё лежал припрятанный кусочек хлеба. Маленький, плоский, подсохший. Катя вытащила его двумя пальцами и протянула Вере, как протягивают не угощение, а знак, что ты не одна.

Вера взяла. Сначала посмотрела на хлеб, потом на Катю. Улыбнулась, быстро, виновато. Спрятала кусок в ладони, как будто кто то мог вырвать даже это.

— Спасибо… Ты умная, — сказала она и сразу, без паузы, добавила, будто копила эти слова целый день. — Я видела, как на тебя смотрел тот фриц. Мастер из цеха. Он, по моему, что то в тебе углядел. Может, ты ему кого то напоминаешь. Может, просто понравилась.

Катю словно кольнуло изнутри. Она не любила, когда об этом говорили вслух, потому что воображение мгновенно дорисовывало всё, что может быть дальше. Перед глазами всплыло лицо мастера. Старый, седой, с жёсткими руками, которые пахли маслом и табаком. Он часто подходил к её станку, становился слишком близко, так что от него тянуло теплом и одеколоном. Брал Катю за плечи, разворачивал, как удобнее ему, и объяснял на ломаном русском, короткими словами, будто она не человек, а плохо настроенный механизм.

Её работа была простая, но простота здесь не спасала. Вытачивать металлические пальцы для подшипников. Заготовки шли одна за другой. Надо было вовремя подать, зажать, вывести в размер, снять, проверить. Станок гудел с утра до ночи. Руки у Кати быстро покрылись мелкими порезами от стружки. Пальцы жгло от эмульсии. Металлическая пыль садилась на кожу и въедалась под ногти, сколько ни мой. Если она чуть медлила, мастер появлялся сразу. Если резец начинал брать не так, он дёргал рычаг сам, резко, и смотрел на Катю так, будто она виновата уже заранее.

Вера, заметив её оцепенение, склонилась ближе. Голос стал тише и холоднее.

— Ты знаешь… это твой шанс выжить и переехать потеплее, — выдохнула она и на последнем слове прозвучала зависть, которую она попыталась спрятать, но не смогла.

Катя не ответила. Ей этот разговор был не интересен, потому что в нём не было выхода который она могла бы себе позволить. Там, где Вера видела шанс, Катя видела другую дверь, за которой всё решают без тебя и про тебя.

Она перевела взгляд в конец барака. Там на нижних нарах лежала женщина с большим животом. Лицо у неё было серое, губы сухие, волосы прилипли ко лбу. Она дышала тяжело, как после работы, хотя уже давно лежала. Рядом сидела другая женщина и держала её за руку.

Катя повернулась обратно к Вере.

— Слушай, Вер… а куда беременных девают?

Вера опустила голову. На секунду показалось, что она не услышала, но потом её руки медленно раскрылись. Она глянула на ладони, будто надеялась найти там ещё крошку. Ничего. Она сжала пальцы в кулак и только потом заговорила.

— Их работать заставляют до конца. Никто никуда их не отпускает, — сказала она тихо, без украшений, как факт, который за полгода перестал удивлять. — Некоторые рожать начинают прямо там. В цеху. На полу. Если упала и кровь пошла, мастер орёт, чтобы не пачкали и чтоб смена не вставала.

Катя сглотнула. В темноте этот звук прозвучал громче, чем должен.

Вера продолжила, и голос у неё стал ещё суше, будто она отрезала куски от самой себя, чтобы не чувствовать.

— Малышей потом уносят. В специальные бараки. Не сюда, — она мотнула подбородком в сторону стены. — Говорят, если ребёнок светлый, если подходит под их стандарты, могут забрать. Усыновить. Отдать в семьи. Только это редкость. В основном дети там долго не живут.

Она сделала паузу, набрала воздух, но вдох не принёс облегчения.

— Дизентерия, понос, рвота, голод. Вши. Холод. У матерей молока нет. Им самим нечего есть, — Вера выдавила последнее и резко провела ладонью по лицу, будто стирала с себя слова. — В общем… страшно. Но со временем привыкнешь. Я здесь уже полгода.

Катя лежала и смотрела в потолок, которого почти не было видно. Тьма давила, но в ней хотя бы не было лиц. Она медленно улеглась на своё место, подтянула колени, чтобы сохранить хоть немного тепла, и прижала ладонь к груди, туда, где под тканью оставалась её пустая, уже бесполезная заначка.

В бараке стало совсем темно. Те несколько минут, когда давали свет перед сном для пайки и чтобы никто не начал драку в открытую, закончились. Кто то шепнул молитву, кто то тихо заплакал и быстро заткнул себе рот рукавом, чтобы не услышали лишние.

Катя закрыла глаза.

Она знала, что скоро всё повторится. Снова подъём. Снова строй. Снова крик. Снова станок. Снова руки в масле и стружке. Снова голод, который не отпускает ни на минуту.

********************

Смена шла, как всегда, шумно, звуки металла. Катя уже не поднимала головы лишний раз, только ловила ритм станка. Подать заготовку. Удержать. Дождаться, пока резец снимет лишнее. Снять, проверить размер. Снова подать. От металла пахло маслом и горячей стружкой. Ладони саднило, пальцы были в мелких порезах, которые не успевали затянуться.

Когда мастер подошёл, Катя сразу почувствовала это спиной. Он не кричал, как другие, но рядом с ним воздух становился теснее.

Он наклонился к её уху и сказал на своём ломаном русском, осторожно, будто боялся, что слово застрянет.

— Катья. Ты… со мной. Сейчас.

Она выключила станок как учат. Пошла за ним, не оглядываясь, чтобы не встретится взглядом с Верой. Коморка мастера была прямо в цеху, сбоку, за перегородкой. Небольшая дверь, облупленная краска. Внутри тише. Не тишина, но хотя бы не этот гул, который целый день давит на голову.

Комната пахла чаем и табаком. На столе стоял железный чайник, две кружки. В углу шкаф. На гвозде висела его кепка. На стуле аккуратно сложена какая то бумага, он пытался делать вид, что это обычный кабинет, а не место для свиданий с заключенными которыми слыл мастер.

Мастер кивнул на табурет.

— Садись.

Катя села. Спина прямо, руки на коленях. Он суетливо налил ей чай, достал из ящика горсть сахара в кусочках. Настоящий сахар. Белый. Катя смотрела на него, и у неё в голове стало пусто, потому что тело сразу вспомнило, что такое сладкое.

Он положил два кусочка на край блюдца.

— Ешь. Пей. Не бойся.

Потом, будто решившись на подвиг, открыл другой ящик и достал конфету в бумажной обёртке. На обёртке были немецкие буквы. Яркие, чистые, как из другой жизни. Он протянул конфету Кате двумя пальцами, осторожно.

— Дас… Süßigkeiten. Для тебя.

Катя взяла. Не сразу развернула. Она держала её в ладони и чувствовала, как от этой мелочи хочется плакать. Не от радости. От того, что так легко человека можно купить крошкой.

Пока она пила чай, её взгляд сам ушёл к шкафу. Дверца была приоткрыта, и там висела его обычная одежда. Пиджак простой, тёмный, без нашивок. Брюки, ремень. Чистая рубаха. Всё то, что можно надеть и выйти на улицу просто человеком, без крика, без строя, без номера. Катю накрыло так, что на секунду она перестала слышать даже своё дыхание. Ей захотелось не одежды. Ей захотелось того, что за одеждой. Выйти. Идти. Не под чужой командой. Не по грязи в колонне.

Мастер уловил её взгляд. Он сел напротив, покрутил в пальцах ложку, потом сказал почти мягко, будто пытаясь быть добрым.

— Ты хочешь… туда, — он показал куда то в сторону, где был двор и забор. — Я могу. Иногда. Прогулка. Заводской двор. Ты смотришь… город. Через решётка. Ты устала. Конвой, барак, всё это плохо.

Катя молча пила чай. Она не показывала ни радости, ни благодарности. Она смотрела на кружку, потому что смотреть ему в лицо было опасно.

Он помолчал. Потом добавил, и голос у него стал совсем другим. Не начальственным. Нервным.

— Но у меня есть просьба. Маленькая, совсем как ты.

Катя подняла глаза. Она ждала. Внутри у неё уже всё сжалось. Она понимала, что сладкий чай и сахар не бывают просто так.

Мастер сидел, глядя на неё, и явно не мог собраться. Он смотрел так, как смотрят люди, которые хотят и одновременно боятся того, чего хотят. Будто ему самому стыдно, но остановиться он не умеет. Пальцы у него дрожали на ложке, совсем чуть чуть.

Катя не сказала ни слова. Допила. Поставила кружку ровно, как поставила бы деталь на стол станка. Поднялась.

Мастер тоже поднялся, будто хотел удержать её разговором, но слова не вышли.

Катя шагнула к двери и пошла обратно в цех. Резко, не оглядываясь. Она не побежала, потому что тут бегают только виноватые. Она просто ушла, как человек, который не принимает сделку.

В цеху висели плакаты. Свастика. Крупные лозунги. Картинки, где немецкий рабочий улыбается и будто строит счастливую жизнь. Катя уже знала, что для них, для немцев, формально любая связь с пленными запрещена. Но она также знала другое. На местах это часто нарушали. Кто то из любопытства. Кто то из власти. Кто то потому что уже не различал, где закон, а где удобство. И от этого было ещё страшнее. Запрет не защищал. Запрет делал тебя ещё более беззащитной, потому что любое слово против превращалось в твой же приговор.

Катя вернулась к станку и продолжила работу. Заготовка. Резец. Размер. Снять. Снова. Она заставила руки жить в ритме, чтобы не думать о коморке и просьбе, которую он так и не произнёс.

Вечером их загнали в общий барак. Там, где были самые нечеловеческие условия. Катя знала, что есть и другие бараки. Там жили чуть свободнее, если можно так сказать. Заключённые из других стран, арестанты, те, кого держали иначе. Но здесь, в этом бараке, всё было хуже. Теснее. Грязнее. Жестче.

Когда пришли кормить, никто не строил и не раздавал по рукам. Дверь распахнули, и охрана просто высыпала на землю посреди барака куски хлеба и разные ошмётки. Большая часть уже была с плесенью. В воздухе сразу пошёл кислый запах. Люди рванулись, как рвутся те, у кого давно нет сил держать достоинство. Колени, локти, шёпот, сдавленные ругательства, тихие всхлипы.

Катя смотрела и понимала, что это остатки обедов из других рабочих зон. На заводе были и обычные немецкие рабочие, их было меньше, но еда у них была другая. А сюда летело то, что не доели там, что уже нельзя было назвать едой, но всё равно становилось жизнью, потому что другого не дадут.

************

На следующий день бомбёжка пришла внезапно. Первая за эти два месяца.

Сирена завыла сверху, на территории, протяжно. По цехам пробежал немецкий крик, короткий, злой. Немцы зашевелились сразу. Те, кто обычно ходил по линии как хозяева, исчезли из проходов, как будто их сдуло. Кто то рванул к дверям, кто то в сторону укрытий, кто то в свою конторку.

Работу не остановили. Станки продолжали гудеть. Ремни ходили, резцы снимали металл, а у станков остались только пленные. Без мастеров, без привычных окриков которые могли остановить смену одним движением. Катя стояла на своём месте и работала так же, как вчера, только теперь рядом было пусто.

Где то далеко, за стенами, в небе хлопнуло. Потом ещё. Цех дрогнул, будто его толкнули плечом гиганта. С потолка посыпалась пыль.

Через какое то время немцы вернулись. Лица у них стали другими. Не уверенными. Уставшими. Кто то матерился, кто то молчал, кто то ходил по линии и делал вид, что всё как прежде, но глаза бегали. В этот день мастеру было не до Кати. Он не подходил. Не говорил. Не трогал её за плечи, не наклонялся к уху. Он только один раз прошёл мимо, быстро глянул на станок и отвернулся.

И это было первое изменение. Маленькое, но заметное.

Потом начали меняться дни.

Через две недели стало ясно, что происходит что то ряд вон выходящее. Бомбёжки усилились. Уже не одна тревога, а снова и снова. Иногда ночью, иногда днём. Иногда сирены едва успевали выть, как земля уже отзывалась ударом. Прожекторы на территории вычерчивали небо длинными полосами. Зенитки били где то рядом, сухо, с металлическим дробным звуком.

В бараке стало пустеть. Рабочие стали пропадать пачками. Вчера человек лежал на нарах, сегодня его место пустое. Одни говорили, что немцы заметают следы и гонят людей дальше, чтобы не оставлять свидетелей. Другие шептали, что их отправляют на баррикады, на земляные работы, на какие то срочные укрепления.

— Говорят, войну фашисты почти проиграли.

Катя не знала, чему верить. Надежда давалась тяжело. Она поднималась и тут же обжигала страхом, потому что надежда здесь всегда была ловушкой. Но всё равно внутри появлялось ощущение, будто воздух стал другим. Фрицы стали меньше кричать. Охрана реже лезла в бараки. Меньше показательных наказаний, меньше уверенности в каждом деле. Даже плакаты со свастикой на стенах казались не такими крепкими, потому что рядом с ними стали появляться свежие следы от осколков и трещины, которых никто не спешил чинить.

А потом случилось невозможное.

Это произошло тогда, когда Катя уже перестала ждать и заставляла себя жить одним днём.

В тот день на территории было странно тихо. Немцы бегали с самого утра, но не по работе. Они таскали ящики, бумаги, спорили у ворот. В цехах гул стоял, но нервный, рваный, как будто машина ещё крутится производства еще крутится но уже надрывно харкает кровью перед смертью что не минуема. К обеду охраны стало меньше. На вышках кто-то остался, но они смотрели не на бараки. Они смотрели в сторону дороги.

Сначала донёсся звук моторов, чужой. Не немецкий грузовик, не знакомый рёв. Потом где то вдалеке хлопнули одиночные выстрелы, коротко, быстро, и сразу всё затихло. Женщины в бараке поднялись с нар, притихли, как перед ударом.

И вдруг, снаружи, прозвучала речь, которую Катя не понимала. Но она узнала главное. Это был не немецкий язык.

Кто то распахнул дверь. Не ударом приклада, не криком. Дверь просто открылась. На пороге стоял солдат. Он смотрел на них и говорил что то своим товарищам.

Женщины не двинулись сразу. Они ждали подвоха. В лагере любая “милость” могла оказаться проверкой.

А потом кто-то снаружи крикнул на понятном русском:

— Всё. Конец. Вы свободны.

Катя не сразу поверила. Она стояла и чувствовала, как у неё дрожат колени. Как будто тело готовилось упасть, потому что держаться больше не было сил...

НРАВЯТСЯ МОИ ИСТОРИИ, ПОЛСУШАЙ БЕСПЛАТНО ИХ В МЕЙ ОЗВУЧКЕ.

Я НЕ ТОЛЬКО ПИШУ НО И ОЗВУЧИВАЮ. <<< ЖМИ СЮДА