Я снова считала одни и те же деньги, как будто от этого цифры могли измениться. На кухне пахло пережаренным луком и мелом — на локтях засохли белые следы от доски, я даже переодеться после школы не успела. На столе лежали тетради, сверху — аккуратной стопкой квитанции по ипотеке и смятая бумага с суммой за предстоящую операцию Серёже.
Я провела пальцем по строчке: к концу месяца мы не вытягиваем. Совсем.
Гудела голова, в ушах звенели голоса моих учеников, а перед глазами всплывало одно и то же лицо — Павла мâtери, Натальи Петровны, с её мягкими глазами, которые умели моментально наполняться страданием.
Когда‑то, несколько лет назад, я отдала ей крупную сумму. Тогда у меня ещё были деньги после продажи бабушкиного домика в посёлке. Наталья Петровна прижимала мои руки к своей щеке и шептала:
— Доченька, я тебе всё верну, ты не пожалеешь. Мы такой дом купим, золотые горы будут. Ты же своя, не чужая.
Я поверила. Тогда ещё верила.
Сейчас я сидела над квитанциями и понимала: если я эти деньги не верну себе, Серёжу могут не взять на операцию вовремя, а банк… банк заберёт нашу маленькую двушку, в которой каждая трещина в стене уже как член семьи.
Павел ходил по кухне, шаркал тапками и делал вид, что очень занят телефоном.
— Паш, — сказала я, чувствуя, как внутри всё стынет, — мне нужны те деньги. Я поеду к твоей маме.
Он оторвался от экрана, нахмурился.
— Ты что, не понимаешь? Она лежит. Ей плохо. У неё давление, сердце, всё на свете. Сейчас не время.
— Паш, у Серёжи операция через месяц. Нам просто не из чего платить.
— Ты жестокая, Ань, — выдохнул он. — Она же больной человек.
Я усмехнулась так, что самой стало стыдно.
Больной человек… Сколько раз я слышала это за все годы брака. У мамы голова, у мамы спина, у мамы нервы, у мамы «меня едва не сразило». Стоит заговорить о чём‑то неудобном — у мамы приступ.
Но на этот раз мне было не до её приступов.
Утром, ещё в темноте, я вышла из дома. Воздух был колючим, от рта шёл пар. Автобус до посёлка гремел, как пустая кастрюля, на стёклах цвёл ледяной узор. Я сидела у окна, прижимая к животу сумку, и думала о бабушкиных словах: «Самое страшное — привыкнуть жить в долг, как в тепле. Тогда человек сам не захочет из него вылезать».
Серёжа утром крепко обнял меня, уткнулся горячим лбом в живот, но промолчал. Ему девять, он многое понимает, только делает вид, что нет. Ради него я и ехала.
Посёлок встретил меня тишиной и сизым дымом из труб. Снег был утоптан до серого, собаки лениво тянулись вдоль заборов. Дом Натальи Петровны я узнала сразу — новый, с блестящей крышей, за высоким забором. Когда‑то я смотрела на него с гордостью: вот, родителям мужа повезло, а теперь… теперь к этому дому в животе поднималась тяжёлая обида.
Внутри было жарко и душно. Пахло лекарствами, куриным бульоном и засушенными цветами возле икон. В гостиной, прямо посреди комнаты, стояла кровать. На ней — Наталья Петровна, утопшая под тремя одеялами. Щёки розовые, глаза закрыты, губы поджаты. На тумбочке — таблетки, пузырьки, рядом градусник.
Я наклонилась посмотреть:
тридцать семь и одна.
В этот момент в дверях вырос Павел. Не знаю, как он успел приехать раньше меня, но стоял уже тут, расправив плечи, как часовой.
Он заслонил собой проход к кровати и почти торжественно произнёс:
— Не трогай маму, она при смерти, у неё тридцать семь и одна!
У меня внутри что‑то хрустнуло.
— Паш, — тихо сказала я, — мне нужно с ней поговорить.
— Ничего тебе не нужно. Больные долги не возвращают! — воскликнул он, даже руку вскинул, будто печать ставит. — Уйдём, дашь ей спокойно отойти.
Я посмотрела на его мать. Та, казалось, спала, но веки у неё дрогнули. Слышит. Всё слышит.
Я сглотнула крик. Слова «стыдно», «совесть» и гораздо более резкие комом встали в горле. Но орать — значит проиграть. Я вдруг ясно это поняла, как на уроке, когда ловишь верный ответ.
— Я никуда не уйду, — спокойно сказала я. — Раз твоя мама такая больная, я останусь помочь по хозяйству. Бульон, стирка, всё как положено. Ты ведь сам в городе, тебе некогда.
Павел растерянно отступил. Такой реакции он явно не ожидал.
День тянулся вязко. Стоило разговору зайти о еде или пледе, Наталья Петровна оживала.
— Пашенька, принеси маме чаю, с мёдом, горячего, — звучал уверенный голос из‑под одеял. — И поставь мне этот… как его… пульт, у мамы руки не слушаются.
Но стоило мне осторожно начать:
— Наталья Петровна, помните те деньги…
как глаза её закатывались к потолку, губы бледнели.
— Ох, девочка, ты меня добиваешь… Сердце, сердце… где мои таблетки…
Через пять минут, получив нужное, она снова командовала бодрым тоном.
К вечеру мне стало ясно: тут не больница, тут храм. Храм великой неизлечимой болезни, вокруг которой годами кружат все родственники. У каждого — своя маленькая обязанность, и у каждого — свой маленький долг перед «страдалицей». Деньги, вещи, услуги — всё аккуратно прилипало к одной постели и исчезало там без следа.
На кухне, пока я мыла посуду, Павел рассказывал, как мама «спасала» их в тяжёлые годы.
— Ты не помнишь, — он резал хлеб так, будто рубил дрова. — В девяностые мы жили хуже, чем собаки. Мама по очередям стояла, доставала продукты, выбивала всё, что можно. Продала свои серьги, чтобы мне куртку купить. Мы ей обязаны всем. Как ты вообще рот открываешь насчёт каких‑то денег? Это её, понимаешь? Её!
Я вытерла руки о полотенце и вдруг вспомнила бабушку.
Она тоже жила в посёлке, сразу после войны. Рассказывала о соседке, тёте Марье, которая «умирала» при каждом удобном случае. Стоило попросить её помочь на сенокосе — Марья хваталась за сердце. Зато по ночам могла таскать мешки с мукой, если это было выгодно.
Бабушка тогда сказала странную фразу:
«Болезнь, которая приносит пользу, никогда не уйдёт сама. Надо сделать так, чтобы от неё одна головная боль оставалась, без выгод».
Старики в посёлке придумали простой способ: однажды собрались и оформили всё хозяйство на тётю Марью, объяснив, что раз она самая несчастная, пусть всё и тащит одна. Без скидок на её стенания. Через месяц Марья повеселела и как‑то быстро «выздоровела».
Сейчас, глядя на Наталью Петровну, я поняла: передо мной та же самая тётя Марья, только в новом доме и с другим набором оправданий.
Пока они суетились вокруг ужина, я тихо прошлась по дому. В старом буфете нашла пухлую папку с бумагами. Дом оформлен на двоих — Павла и его мать. Не только дом, ещё и участок. Всё аккуратно, с печатями.
Потом вышла во двор, будто просто подышать. Соседка, тётя Зина, стояла у калитки, закутавшись в пуховый платок.
— Приехала‑то, доча? — прищурилась она. — Опять они с тобой… это… не по‑честному?
Из её обрывков, вздохов и намёков вырисовалась знакомая картина: и племянник когда‑то отдавал сюда деньги, и внучка, и даже сосед по улице — кому ни прижмётся Наталья Петровна, все оказываются «должны навеки».
К вечеру внутри меня застыло странное спокойствие. Стало ясно: это не жадность. Это вера. Религия страдания, в которой моя семья числится слепыми прихожанами.
Я зашла в душную комнату, где грела воздух батарея и сопели одеяла.
— Наталья Петровна, — сказала я ровно, — раз вы у нас при смерти, так и жить в неопределённости нельзя. Завтра с утра я вызываю скорую и нотариуса. Пусть врачи зафиксируют ваше состояние, а нотариус оформит завещание. Дом потом продадут, деньги пойдут на лечение Серёжи. И вам легче — не мучиться долгами.
Тишина в комнате стала густой, как кисель.
Павел замер в дверях с кружкой.
— Ты… с ума сошла? — выдохнул он.
На кровати разом утихло шуршание одеял. Наталья Петровна не издала ни звука, только приоткрыла один глаз и уставилась на меня, прикидывая, шучу ли я.
Я подошла к окну и распахнула его настежь. В комнату ворвался ледяной зимний воздух, смёл запах лекарств, заставил дрогнуть свечи у икон.
Я глубоко вдохнула.
Завтра я доведу этот старый бабушкин метод до конца.
Утром дом был похож на чугунную кастрюлю, остывшую за ночь. Половицы ледяные, в коридоре пахло сыростью и вчерашней гречкой. Из комнаты свекрови доносилось её привычное придыхание, как тихое нытьё старых дверных петель.
Через час во двор въехала машина. Снег скрипнул под шинами так громко, что Наталья Петровна в своей норе наверняка всё услышала. Я уже стояла в прихожей, застёгивая куртку, когда в дверь постучали.
На пороге – участковый врач в стареньком полушубке, рядом фельдшер с потертым чемоданчиком. Чуть поодаль, аккуратно стряхивая снег с рукавов, частный нотариус с толстой папкой и кожаным портфелем. У всех на щеках румянец от мороза, у всех в глазах та самая деловая холодность, которую я и хотела привезти в этот дом.
Павел выскочил из комнаты, ещё в майке, с всклокоченными волосами.
— Ты что устроила? — прошипел он. — Мама спит, ей плохо…
— Я вчера сказала, — напомнила я негромко. — Если человек при смерти, нужно всё оформить. Чтобы вам с мамой потом не мучиться.
Врач вежливо кашлянул:
— Показывайте больную. Осмотр, заключение. Если действительно тяжёлое состояние, будем решать вопрос о дальнейшем наблюдении, опеке, возможно, признании недееспособной…
Слово «недееспособной» будто кольнуло Павла. Он шагнул в дверной проём и расправил плечи, как часовой.
— В комнату не заходить, — выдохнул он. — Мама слабая, ей нельзя волноваться.
Нотариус поднял глаза от папки:
— Молодой человек, если ваша мама не в состоянии распорядиться домом и денежными средствами, придётся подключать суд, опеку. Вплоть до продажи имущества в интересах внука. У ребёнка, насколько я понял, серьёзное заболевание, нужны средства на лечение.
Я специально заговорила вслух, чуть расставляя слова:
— Дом тёплый, участок хороший. За такую недвижимость можно выручить много. На операцию Серёже хватит, ещё и вам с мамой остаток останется на съёмную квартиру и лекарства.
Каждое моё слово звучало в тесном коридоре как удар молотка. Павел побелел.
— Ты не имеешь права… Это наш дом! Мамин!
— Вот поэтому я и позвала свидетелей, — спокойно ответила я. — Если Наталья Петровна действительно не в состоянии отвечать за свои решения, всё решит суд. Если в состоянии — пусть сама подпишет, что и как. И насчёт долга тоже.
Слово «долг» повисло в воздухе, как запах нашатыря.
Я обошла Павла и толкнула дверь комнаты. Окна, раскрытые с вечера, по-прежнему были настежь. Морозный воздух бил в лицо, шторы дрожали. На кровати неподвижная гора одеял.
— Наталья Петровна, — громко сказала я. — К вам пришли врач и нотариус. Будем оформлять завещание и опеку. Дом, скорее всего, продадут, деньги пойдут на лечение внука.
Под одеялом что‑то вздрогнуло. Один глаз приоткрылся, метнулся к окну, к людям за моей спиной. Я видела, как в этом взгляде бешено перебираются мысли: «шутка – не шутка», «обманут – не обманут».
Врач ступил вперёд, доставая тонометр:
— Попробуем измерить давление, оценить состояние…
Павел сорвался.
— Да пошли вы все, — хрипло выкрикнул он и бросился ко мне, к бумагам в моих руках.
Он схватил меня за запястье, дёрнул, пытаясь вырвать папку. Я инстинктивно отступила назад, ближе к окну. Подоконник был покрыт тонким слоем инея, доски под ногами сырые от талого снега. Павел сделал широкий шаг, не глядя, носком задел подоконник, поскользнулся. Всё произошло в одно мгновение — его широкие плечи налетели на открытую раму, штору выбросило ветром вместе с ним, и вдруг он уже исчез, оставив после себя только хриплый вскрик и сильный сквозняк.
Снизу, из двора, донёсся глухой удар в снег и чей‑то визг:
— Ой, батюшки!
Все рванули к окну. Внизу, в огромном сугробе, Павел барахтался, как выброшенный на берег карась. Руки-ноги целы, только глаза круглые, ошарашенные. Фельдшер с врачом кинулись вниз по лестнице.
И тут случилось главное.
— Сынооок! — разорвал воздух голос, в котором не осталось ни капли слабости.
Одеяла взлетели к потолку. Наталья Петровна, босая, в застиранной ночной рубахе, одним рывком соскочила с кровати. Без опоры, без охов. Молнией пронеслась мимо меня, хлопнула плечом о косяк так, что тот дрогнул, метнулась по коридору. Я только успела отскочить к стене.
Снизу застучали её пятки по деревянным ступеням, дверь во двор распахнулась с треском. Я вместе с нотариусом подошла к окну. Во дворе, по колено в снегу, уже толпились соседи. Наталья Петровна неслась к сугробу, перепрыгивая через сугробы и ледяные кочки так легко, будто тренировалась кросс по пересечённой местности. Ни тебе охов, ни жалоб, ни малейшего намёка на температуру.
Я тихо повернулась к врачу:
— Думаю, с завещанием можно не спешить. Человек, который так бегает, явно в состоянии не только жить, но и отвечать за свои решения.
Врач кашлянул, пряча улыбку:
— Осмотр, конечно, проведём. Но, по‑моему, она сейчас здоровее половины посёлка.
Мы спустились во двор. Павел уже сидел на лавке, фельдшер светил ему в глаза фонариком, соседи суетились, придвигая табуретки и подушки. У Натальи Петровны лицо было перекошено от ужаса и злости. Она держала сына за плечи так крепко, будто боялась, что его у неё отнимут.
— Цел, — сказал фельдшер. — Ушиб, испуг. Повезло, что сугроб под окном.
Я встала так, чтобы меня слышали все.
— Вот и хорошо, что всё обошлось. Теперь можно спокойно обсудить долг. И дом. При свидетелях.
Наталья Петровна вскинула на меня глаза. В них мелькнуло то самое, древнее, из глубины: «заслюнявить, заболеть, ускользнуть». Но вокруг стояли соседи, рядом врач, фельдшер, нотариус с папкой и печатью. Она стояла на собственных ногах, дышала полной грудью и только что продемонстрировала всему посёлку, как умеет бегать.
Отступать было некуда.
Разговор продолжился на кухне. За столом — я, Павел с синяком на лбу, Наталья Петровна, всё ещё в ночной рубахе и шерстяных носках, рядом нотариус и врач. Фельдшер пил горячий чай, отогреваясь.
— Итак, — сказала я, стараясь, чтобы голос не дрожал. — Несколько лет назад я отдала вам крупную сумму на лечение вашего внука. Деньги растворились. Сегодня, при свидетелях, вы либо признаёте долг и возвращаете его, либо я могу через этих же людей инициировать проверку, оформить опеку над вами, а дом выставить на продажу в пользу ребёнка. Мне ваш дом не нужен. Мне нужно вытащить сына.
Наталья Петровна выпрямилась, как ужаленная.
— Да как ты смеешь… Я больная, мне плохо… — начала она привычную песню, но сама осеклась, поймав взгляд врача.
Он спокойно заметил:
— По результатам осмотра я не вижу признаков тяжёлого состояния, лишающего вас возможности принимать решения. Вы ходите, бегаете, говорите чётко.
Эти простые слова прибили её сильнее любого приговора.
Тишина повисла, как мокрое одеяло. Потом она резко встала, стул скрипнул.
— Ладно, — прошипела она. — Хотите крови — будет вам кровь.
Она ушла в комнату, отодвинула тяжёлый ковёр, подняла край линолеума. Я впервые увидела в полу маленький люк. Из темноты вынырнул старый жестяной короб, перевязанный верёвкой. Наталья Петровна швырнула его на стол. Крышка отскочила. Внутри лежали аккуратные пачки денег, перевязанные резинками, и ещё какие‑то бумаги.
— На чёрный день, — тихо сказала она, уткнувшись в кулак. — Я всю жизнь собирала. На старость.
— Мой чёрный день наступил тогда, когда врач показал мне снимки Серёжины головы, — ответила я. — Но вы тогда сказали, что умираете и ничем помочь не можете.
Она всхлипнула, потом зло отбросила от себя одну из пачек.
— Забирай. Только отстань.
Нотариус попросил её подписать бумагу о добровольной передаче части суммы. Рука у неё дрожала, но подпись вышла ровная, привычная. Не умирающая, а очень даже живая.
Слух по посёлку разошёлся быстрее, чем мы доехали до города. Уже на остановке тётка в ватнике шепнула другой:
— Слышала? Наша‑то Наталья при смерти была, а как сын из окна бултыхнулся — так через весь двор, как молодая лань, помчалась. И деньги нашлись.
Я сидела в маршрутке с тяжёлым свёртком в сумке и слушала, как за спиной обсуждают «чудесное исцеление» свекрови. В этих смешках и охах рушилась целая вера: что если долго и жалобно стонать, можно ничего не отдавать и за всё не отвечать.
Павел утром стоял на крыльце. Синяк на лбу потемнел, глаза были детски растерянные.
— Я… приду, — только и сказал он. — Когда… разберусь.
— Разберись сначала с собой, — ответила я устало. — Я больше не буду жить за закрытой дверью, где вместо аргументов — вздохи и таблетки. Если захочешь быть мужем, а не сыном у мамы на шнурке, найди меня. Если нет — оставайся здесь.
Он так и остался на пороге, пока машина выезжала со двора. Маленькая фигура между домом и улицей, как знак вопроса, поставленный к нашей жизни.
Дома, в городе, я первым делом занесла деньги врачу и в кассу больницы. Когда расписалась в квитанции, внутри будто щёлкнул невидимый замок. Я поняла своё новое правило: я больше никогда не даю в долг тем, кто вместо того, чтобы лечиться или работать, прячется за своей болячкой, как за иконой. Жалость — не валюта.
Прошло немного времени, и тётя Зина звонком по старому проводному телефону рассказала:
— Твоя‑то уже по огороду бегает. Каждое утро. Грядки там чистит, снег сгребает. На лавке сидеть некогда. И охать что‑то перестала.
Я невольно улыбнулась. Вылетев из окна, Павел вынес с собой не только свои иллюзии. За ним вылетела и старая жизнь, где «болеющие» всегда правы и никому ничего не должны. Остались люди. Со своими слабостями, хитростями, но и со способностью подниматься на ноги и идти.
Я не считаю тот день жестокостью. Для меня это был акт освобождения. Из окна вылетела не любовь, а путы, которыми нас много лет привязывали к чужой постели.