Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Налог на счастье

Я терплю его старческий запах и прикосновения только ради «трешки» в центре. Жду не дождусь, когда стану вдовой

Вы можете называть меня как угодно. Циничной стервой, хищницей, меркантильной тварью. Мне плевать. Я знаю, зачем я здесь, и знаю цену, которую плачу каждый день. Моему мужу, Борису Львовичу, 82 года. Мне — 27.
У него — роскошная трехкомнатная квартира в сталинском доме на набережной. Высокие потолки, дубовый паркет, антикварная мебель. Стоит она сейчас миллионов 40, не меньше.
У меня — прописка в общежитии и дикое, животное нежелание возвращаться в нищету. Мы живем вместе уже три года. Три года я работаю «любимой женой». И поверьте, это работа потяжелее, чем разгружать вагоны. Каждое утро начинается с запаха. Этот сладковатый, тошнотворный запах старости, лекарств и несвежего тела. Он не вымывается ничем. Он пропитал подушки, шторы, даже мои волосы.
Борис Львович просыпается, кряхтит и тянется меня поцеловать. Я задерживаю дыхание. Я научилась не дышать по минуте. Его губы сухие, шершавые, как пергамент. Его руки в пигментных пятнах гладят меня по плечу.
— Доброе утро, ласточка, — скр

Вы можете называть меня как угодно. Циничной стервой, хищницей, меркантильной тварью. Мне плевать. Я знаю, зачем я здесь, и знаю цену, которую плачу каждый день.

Моему мужу, Борису Львовичу, 82 года. Мне — 27.
У него — роскошная трехкомнатная квартира в сталинском доме на набережной. Высокие потолки, дубовый паркет, антикварная мебель. Стоит она сейчас миллионов 40, не меньше.
У меня — прописка в общежитии и дикое, животное нежелание возвращаться в нищету.

Мы живем вместе уже три года. Три года я работаю «любимой женой». И поверьте, это работа потяжелее, чем разгружать вагоны.

Каждое утро начинается с запаха. Этот сладковатый, тошнотворный запах старости, лекарств и несвежего тела. Он не вымывается ничем. Он пропитал подушки, шторы, даже мои волосы.
Борис Львович просыпается, кряхтит и тянется меня поцеловать. Я задерживаю дыхание. Я научилась не дышать по минуте. Его губы сухие, шершавые, как пергамент. Его руки в пигментных пятнах гладят меня по плечу.
— Доброе утро, ласточка, — скрипит он.
— Доброе, Боренька, — улыбаюсь я. А внутри меня скручивает от отвращения.

Я мою его. Я стригу ему ногти на ногах — желтые, твердые, как камень. Я выслушиваю его бесконечные истории про молодость, про партию, про завод. Я киваю, смеюсь в нужных местах, держу его за руку.
И каждый раз, когда он засыпает днем в кресле, я смотрю на его грудную клетку. Поднимается? Опускается?
Иногда мне хочется положить подушку ему на лицо. Просто чтобы прекратить этот скрип, это шарканье, это чавканье за столом.

Но я держусь. Я смотрю на лепнину на потолке и повторяю как мантру: «Это всё будет мое. Потерпи. Год, два, может, месяц».
Он переписал на меня всё. Детей у него нет, родня дальняя. Я — его единственный свет в окошке. Он искренне верит, что я полюбила его за «богатый внутренний мир». Наивный старик.

Подруги говорят: «Как ты можешь? Это же противно!».
А жить в коммуналке с тараканами не противно? Считать копейки до зарплаты не противно?
Я продала свою молодость и тело за квадратные метры. Это честная сделка. Я обеспечиваю ему комфортную старость, он обеспечивает мне богатое будущее.

Вчера ему стало плохо с сердцем. Я вызвала скорую, дала лекарства, сидела рядом, держала за руку и шептала: «Держись».
А сама думала: «Неужели всё? Неужели я свободна?».
Врачи откачали. Сказали: «Крепкий у вас дедушка, еще нас всех переживет».
Я улыбнулась врачу, а, выйдя в коридор, беззвучно завыла от ярости.

Я буду ждать. Я умею ждать. Я буду самой скорбящей вдовой на кладбище. Я закажу ему лучший памятник.
Но в тот день, когда я вернусь в ЭТУ пустую квартиру одна, я открою все окна, чтобы выветрить этот запах. И наконец-то вдохну полной грудью.

Кто я — чудовище или просто реалистка, которая хочет выжить? И стоит ли квартира в центре таких мучений?