– Что?.. – голос у меня дрогнул, хотя я пыталась держать себя в руках. В тесной нотариальной конторе пахло старой бумагой и кофе из автомата. За окном моросил ноябрьский дождь, и капли тихо стучали по подоконнику, будто тоже хотели послушать, что скажет нотариус дальше.
Свекровь, Тамара Ивановна, сидела рядом и всё ещё улыбалась той самой улыбкой, которой улыбалась последние месяцы: снисходительной, с лёгким оттенком превосходства. Она пришла «поддержать», как выразилась по телефону утром. Поддержать. Я тогда чуть не рассмеялась в трубку, но сдержалась. После всего, что было сказано за последние годы, её поддержка звучала особенно трогательно.
– Продолжаю, – спокойно сказал нотариус, перелистывая страницу. – Квартира в центре Москвы, трёхкомнатная, сто двадцать два квадратных метра. Дача в Подмосковье, участок пятнадцать соток, дом двести пятьдесят метров. Депозит в Сбербанке на имя Елены Викторовны Морозовой… – он сделал паузу, будто сам удивился цифре, – двести восемьдесят семь миллионов рублей. Плюс ценные бумаги на сумму примерно семьдесят миллионов.
В комнате стало так тихо, что я услышала, как у Тамары Ивановны щёлкнула челюсть – она открыла рот и забыла закрыть.
Я тоже молчала. Просто смотрела на нотариуса и пыталась понять, правильно ли расслышала. Двести восемьдесят семь миллионов. Это было больше, чем я могла себе представить даже в самых смелых мечтах.
– Простите… – наконец выдохнула Тамара Ивановна, наклоняясь вперёд. – Это… это точно моей невестке? Елене Викторовне Морозовой? Дочери Виктора Петровича и Ольги Сергеевны?
Нотариус вежливо кивнул.
– Да. Завещание составлено три года назад, заверено, всё в порядке. Елена Викторовна – единственная наследница.
Я почувствовала, как у меня задрожали пальцы. Мама с папой никогда не говорили о деньгах. Никогда. Мы жили скромно: обычная двухкомнатная квартира на окраине, дача, которую папа сам достраивал каждое лето, старенькая «Лада», которую он ласково называл «ласточкой». Я знала, что папа когда-то занимался бизнесом в девяностые, но он всегда говорил: «Всё прогорело, Леночка, ничего не осталось». И я верила.
Оказывается, он просто не хотел, чтобы я росла с мыслью, что деньги решают всё.
А Тамара Ивановна… Она знала только одну версию – ту, которую сама себе придумала. Что мои родители «вечно в долгах, что мама до пенсии работала уборщицей в поликлинике, что папа брался за любые подработки, лишь бы свести концы с концами. И каждый раз, когда мы приходили в гости, она не упускала случая уколоть:
– Ну ничего, Леночка, главное – здоровье. А то у некоторых родителей только долги детям оставляют…
Или:
– Вот у нас с отцом всё честно: что заработали, то и имеем. А некоторые любят жить не по средствам…
Я терпела. Потому что любила Диму. Потому что не хотела скандалов. Потому что думала: ну что взять со старшего поколения, у них свои понятия.
А теперь она сидела рядом, белая как мел, и смотрела на меня так, будто я внезапно выросла на глазах в три раза.
– Леночка… – начала она осторожно, когда мы вышли из конторы под дождь. – Ты… ты прости, если я что не так говорила раньше… Я ведь не знала…
Я остановилась под козырьком и посмотрела на неё. Дождь стекал по её новому пальто – она всегда одевалась дорого, «чтобы люди видели, кто мы такие».
– Не знали чего, Тамара Ивановна? – спросила я спокойно.
Она замялась.
– Ну… что у твоих родителей… такие средства были. Я думала…
– Вы думали, что я вышла за вашего сына из-за денег, – закончила я за неё. – Только денег-то у нас и не было, по вашим словам. Получатся, я вышла просто так? Из большой любви к вашей семье?
Она покраснела. Впервые за все десять лет нашего знакомства Тамара Ивановна покраснела.
– Леночка, милая, я не то имела в виду…
– То самое, – мягко сказала я. – Вы именно то и имели в виду. Каждый праздник. Каждый день рождения. Каждый раз, когда я приносила домашние пирожки, а вы говорили: «Ой, Леночка, в магазине сейчас такие хорошие продают, не надо себя утруждать». Помните?
Она молчала.
– Или когда я в декрете сидела, а вы мне: «Ничего, потерпишь, у нас тоже тяжело было, но мы не ныли». А потом добавляли, что мои родители мне, видимо, помочь не могут, раз я на детское питание жалуюсь.
Тамара Ивановна опустила глаза. Дождь усиливался, и мы обе стояли под козырьком, как две чужие женщины, случайно оказавшиеся рядом.
– Я правда не знала, – тихо сказала она наконец.
– А если бы знали? – спросила я. – Если бы знали, что у моих родителей есть деньги, вы бы по-другому себя вели?
Она не ответила. И в этом молчании было всё.
Я поехала домой одна. Дима был на работе, дети в школе и садике. В квартире было тихо. Я села на кухню, поставила чайник и впервые за долгое время позволила себе заплакать. Не от горя – я уже оплакала родителей. А от какого-то странного, горького облегчения.
Они всё предусмотрели. Даже это.
Вечером позвонила Тамара Ивановна.
– Леночка, – голос у неё был непривычно мягкий, почти робкий. – Я тут подумала… Может, мы с тобой встретимся? Поговорим? Я ведь… я правда хочу извиниться. И… может, ты мне расскажешь про родителей? Я так мало о них знала…
Я посмотрела на телефон и вдруг вспомнила, как на прошлой Пасхе она громко, чтобы все слышали, говорила за столом:
– Ну ничего, Леночка, главное, что дети здоровые. А то некоторые думают, что деньгами можно всё купить…
Тогда я улыбнулась и промолчала.
Сейчас я тоже улыбнулась. Только по-другому.
– Тамара Ивановна, – сказала я спокойно. – Спасибо за звонок. Но, знаете… я сейчас очень устала. И мне нужно время. Чтобы всё осмыслить.
– Конечно, конечно, – заторопилась она. – Когда тебе будет удобно…
– Я позвоню, – пообещала я и положила трубку.
На следующий день приехал Дима. Я рассказала ему всё. Он сидел напротив, слушал и молчал. А потом тихо сказал:
– Лен, я знал, что мама… строгая. Но я не думал, что настолько…
– Ты не виноват, – я взяла его за руку. – Просто… теперь всё по-другому.
Он кивнул.
– Ты решила, что будешь делать с наследством?
Я задумалась.
– Пока ничего. Сначала похороны до конца оформить, сорок дней… А потом… потом буду думать.
Он помолчал.
– Мама звонила мне сегодня утром. Просила, чтобы я с тобой поговорил. Говорит, хочет всё исправить.
Я посмотрела в окно. За стеклом шёл всё тот же дождь.
– Пусть попробует, – сказала я. – Но я ничего не обещаю.
Через неделю Тамара Ивановна появилась на пороге с огромным букетом роз и коробкой конфет, которые мы с Димой когда-то дарили ей на день рождения – она всегда говорила, что дорогие, не по карману.
– Леночка, – начала она, и голос у неё дрожал. – Я всю жизнь… я не так воспитана была. У нас в семье всегда считалось, что, если человек скромно живёт – значит, неудачник. А если богато – значит, вор. Я… я не умела по-другому.
Я молчала.
– Я твоих родителей почти не знала. А когда узнала, что они… простые люди… я решила, что ты за Диму из расчёта вышла. Прости меня, дуру старую.
Она впервые назвала себя дурой. Я даже растерялась.
– Я не за Диму вышла, – сказала я тихо. – Я за человека вышла. Который меня любит. И я его люблю.
– Я знаю, – она кивнула и вдруг заплакала. Прямо в прихожей, с букетом в руках. – Я всё испортила. Всё.
Я смотрела на неё и вдруг вспомнила, как мама говорила: «Леночка, никогда не держи зла. Оно тяжелее денег.
– Проходите, – сказала я. – Чай будете?
Она подняла на меня заплаканные глаза и кивнула.
Мы пили чай на кухне. Она рассказывала про своё детство в коммуналке, про то, как в молодости мечтала о большом доме, а потом всю жизнь доказывала всем, что не хуже других. А я слушала и понимала: она не злая. Она просто очень боялась оказаться «хуже».
Когда она ушла, Дима спросил:
– Ты её простила?
– Пока не знаю, – честно ответила я. – Но злиться больше не хочу. Устала.
Прошёл месяц. Тамара Ивановна приходила ещё несколько раз. Приносила пироги, спрашивала, как дети, осторожно интересовалась, не нужно ли помочь с внуками посидеть. Однажды даже сказала:
– Леночка, а можно я у тебя рецепт борща возьму? Твой мама готовила – просто объедение был.
Я дала рецепт. И даже улыбнулась.
Но каждый раз, когда она уходила, я вспоминала её смех в тот день, когда умерли мои родители.
– Ну ничего, Леночка, – говорила она тогда по телефону, едва скрывая радость. – Главное, что ты не одна осталась. А то ведь одни долги небось…
Я вспоминала этот смех. И понимала: простить можно. Но забыть – нет.
А потом пришло письмо. От маминой подруги, которую я едва помнила. В конверте лежала записка, написанная маминым почерком.
«Леночка, если читаешь это – значит, нас уже нет. Мы с папой всегда хотели, чтобы ты жила так, как сама захочешь. Без оглядки на чужое мнение. Без страха, что подумают люди. Деньги – это просто бумажки. Главное – ты. И твои дети. И человек, которого ты любишь. Мы гордимся тобой. Всегда гордимся.
Целуем. Мама и папа».
Я сидела и плакала. А потом поехала на дачу. Ту самую, которую теперь принадлежала мне. Включила свет, открыла окна, чтобы проветрить. И долго стояла на террасе и смотрела на заснеженный сад.
И вдруг поняла, что хочу здесь жить. Не продавать, не сдавать – жить. Чтобы дети бегали по этим дорожкам, где я когда-то бегала маленькой. Чтобы Дима чинил забор, как папа когда-то чинил папа. Чтобы по выходным жарить шашлыки, и чтобы никто, никто не говорил, что мы «не по средствам» живём.
Я позвонила Диме.
– Переезжаем, – сказала я.
– Куда? – удивился он.
– На дачу. Будем жить там. Постоянно.
Он помолчал.
– А мама?
– А мама… пусть приезжает в гости. Когда захочет. Но жить будет в своей квартире.
Он вздохнул с облегчением.
– Ты уверена?
– Уверена.
Через полгода мы переехали. Тамара Ивановна приезжала по воскресеньям. Привозила внукам игрушки, мне – цветы. Иногда оставалась на ночь в гостевой комнате. Мы пили чай на террасе, и она рассказывала про своё детство, а я – про своё.
Однажды она сказала:
– Знаешь, Леночка… Я ведь завидовала. Всей душой завидовала. Тому, какие у тебя родители были. Добрые. Спокойные. А я думала – бедные. Оказывается, самые богатые люди – те, кто умеют любить. Без условий.
Я посмотрела на неё и улыбнулась.
– Вы тоже умеете, Тамара Ивановна. Просто поздно поняли.
Она кивнула и впервые за всё время не стала спорить.
А я поняла: деньги действительно просто бумажки. Главное – не дать им решать, кого прощать, а кого – нет.
Но я всё равно не забыла тот смех по телефону. И никогда не забуду. Просто теперь он звучит уже не так больно.
– Леночка, ты серьёзно собралась продавать квартиру в центре? – голос Тамары Ивановны в трубке звучал так, будто я только что объявила о намерении сжечь Эрмитаж. – Это же золотое место! Сто двадцать два метра на Тверской! Да ты за них…
– Я не собираюсь продавать, – спокойно перебила я. – Я собираюсь туда переехать. С детьми. И с Димой, конечно.
Повисла пауза такая плотная, что я услышала, как у неё чашка о блюдце звякнула.
– Но… а как же дача? Вы же там обжились… И школа у детей… И вообще…
– Дача остаётся дачей, – ответила я. – А жить мы будем в маминой квартире. Там три комнаты, высокие потолки, окна на две стороны. Детям будет просторно. И школа рядом – одна из лучших в районе.
Она молчала. Я буквально видела, как в голове у неё крутятся шестерёнки: как бы так повернуть разговор, чтобы и не обидеть, и своё получить.
– Леночка, милая, – наконец начала она заговорила сладким голосом, который я на дух не переносила. – А может, вы сдадите эту квартиру? Сейчас аренда в центре – бешеные деньги. Положите себе на депозит, а мы… то есть вы… будете жить спокойно, без забот. Я даже знаю надёжных арендаторов, очень приличная семья, дипломаты…
Я чуть не рассмеялась.
– Тамара Ивановна, я уже взрослая девочка. И решение приняла.
– Но ведь это нерационально! – почти воскликнула она. – Стоять пустой такая недвижимость!
– Она не будет стоять пустой. Там будем жить мы.
– Вы – это кто? – вдруг напряглась она.
– Мы с Димой и дети. А вы, если захотите, сможете приезжать в гости. Как и раньше на дачу.
Снова тишина. Потом тихое, почти шёпотом:
– А я… я думала, ты мне предложишь там комнату. Всё-таки я уже не молодая, спина болит, лифт в моём доме вечно ломается… А у вас там… просторно.
Я закрыла глаза. Вот оно. Началось.
– Тамара Ивановна, – сказала я так мягко, как только могла. – У нас с Димой трое детей. Им нужны отдельные комнаты. Нам с Димой – своя. Плюс кабинет, потому что я теперь работаю из дома. И ещё гостиная большая, чтобы всем было где собираться. Свободных комнат нет.
– Но я же не чужая! – в голосе уже слышались слёзы. – Я бабушка! Я могу помогать с детьми, готовить, убирать…
– Вы и так помогаете, – ответила я. – И мы очень ценим. Но жить вместе… нет. Мы уже проходили это, помните? Когда вы после операции у нас два месяца жили. Помните, как тяжело всем было?
Она всхлипнула.
– Я тогда болела… Я не мешала…
– Вы мешали, – тихо, но честно сказала я. – Вы каждое утро будили детей в семь, потому что «в моё время все вставали рано». Вы перекладывали мои кастрюли, потому что «так удобнее». Вы говорили старшей дочке, что она толстая, хотя ей одиннадцать. Помните?
Молчание. Потом жалкое:
– Я хотела как лучше…
– Я знаю. Но «как лучше» по-вашему – это не всегда «как лучше» для нас.
Она заплакала уже в голос.
– Леночка… я одна совсем… Дима редко звонит… А ты теперь… с деньгами… Я думала, ты мне поможешь…
Вот тут я почувствовала, как внутри всё сжалось. Не от жалости – от злости. Чистой, холодной.
– Помогу, – сказала я. – Обязательно. Мы оформим вам надёжную сиделку-медсестру на дом, чтобы спина не болела. И будем приезжать каждые выходные. И на праздники – всегда. Но жить вместе – нет. Никогда.
Она рыдала так громко, что я отдалила телефон от уха.
– Ты жестокая… – выдавила она сквозь слёзы. – После всего, что я для вас сделала…
– Вы ничего для нас не сделали, Тамара Ивановна. Вы делали для Димы. А мне всю жизнь напоминали, что я «не из вашего круга». Помните, как на свадьбе громко говорили тёте Клаве: «Ну ничего, главное, что Дима счастлив, а то мы уж боялись, он на какой-нибудь официантке женится»? Я стояла в трёх метрах и всё слышала.
Она замолчала. Даже всхлипы прекратились.
– Я тогда пошутила… – прошептала она.
– Пошутили. А потом десять лет напоминали, что мои родители «простые люди». А когда они умерли – смеялись, что одни долги остались. Помните?
Тот звонок? Я вам тогда трубку не бросила только потому, что в шоке была.
– Леночка… прости…
– Я простила, – сказала я. – Правда. Но забыть не могу. И доверять снова – тоже не могу.
В трубке послышались чьи-то шаги, потом голос Димы:
– Мам? Ты чего плачешь?
Я услышала, как она быстро шмыгнула носом и бодро ответила:
– Да ничего, сынок, просто пыль в глаз попала…
Дима взял трубку.
– Лен?
– Привет, – сказала я устало.
– Что случилось?
– Твоя мама хотела переехать к нам в мамину квартиру. Я отказала.
Он долго молчал.
– Понятно… – наконец выдохнул он. – Она мне ничего не сказала.
– Теперь сказала. И ты ей перезвони, ладно? Ей плохо.
– Лен… прости. Я не знал, что она…
– Знаешь, Дим, – перебила я. – Я не виню тебя. Но я устала быть удобной. Устала притворяться, что всё нормально. Теперь я хочу жить так, как хочу я. И дети мои хотят.
Он помолчал.
– Ты права, – сказал тихо. – Я с ней поговорю.
– Поговори. А я пошла детей из школы забирать.
Я положила трубку и впервые за долгое время почувствовала – легко дышу.
Через два дня Тамара Ивановна появилась на пороге маминой квартиры с чемоданом. Без звонка. Просто приехала.
– Я на пару дней, – объявила она с порога. – Пока ремонт у меня в ванной. Трубу прорвало.
Я посмотрела на чемодан. Большой. На колёсиках. Тот самый, с которым она когда-то приезжала «на неделю», а жила два месяца.
– Тамара Ивановна, – сказала я. – У нас ремонт. Мы только въехали. Всё в коробках.
– Ничего, я не помешаю! – она уже снимала сапоги. – Я тихонько, в уголочке…
Старшая дочка Маша выглянула из комнаты и шепнула:
– Мам, она опять?
Я кивнула.
– Тамара Ивановна, – я взяла её за локоть и мягко, но твёрдо развернула к двери. – Нет.
– Но я же…
– Нет. И точка.
Она посмотрела на меня так, будто я её ударила.
– Ты меня на улицу выгоняешь?
– Я вас домой отправляю. Там у вас трубу починят. А если денег не хватит – скажите, я переведу.
Она побледнела.
– Ты… ты мне деньги предлагаешь?
– Предлагаю. Чтобы вы жили у себя. Комфортно. И чтобы мы могли приезжать к вам в гости. Как нормальная семья.
Она стояла в дверях, держась за косяк, и вдруг заплакала – тихо, без театральности.
– Я просто хотела быть нужной… – прошептала она.
– Вы нужны, – сказала я обняла её – осторожно, но искренне. – Просто не так. Не вместо нас. А рядом с нами.
Она кивнула и вышла. Чемодан так и остался в прихожей – я потом отвезла его ей сама.
С тех пор прошло полгода. Мы обжились в маминой квартире. Дети в восторге – у каждого своя комната, огромная кухня, где мы все вместе лепим пельмени по воскресеньям, и даже балкон, где я теперь пью кофе по утрам и смотрю на Тверскую.
Тамара Ивановна приезжает каждую субботу. Привозит пирожки с капустой, которые я научила её печь по маминому рецепту. Сидит с детьми, пока я работаю. Иногда остаётся ночевать – в гостевой. И уходит утром, не дожидаясь, пока я проснусь, чтобы не «мешать».
Однажды, в июне, она пришла с огромной сумкой.
– Это вам, – сказала она, краснея. – Я продала свою дачу. Купила вам машину. Чтобы детям удобно было в школу ездить.
Я посмотрела на ключи от новенького кроссовера и не знала, плакать или смеяться.
– Тамара Ивановна… зачем?
– Затем, что я хочу, чтобы вы знали – я всё поняла. Правда поняла. И хочу хоть как-то… загладить.
Я взяла ключи. Потом обняла её.
– Спасибо. Но в следующий раз – просто приезжайте. Без подарков. Просто так.
Она кивнула и впервые улыбнулась – по-настоящему, без тени горечи.
А вечером, когда она уехала, я нашла в бардачке машины конверт. Внутри – записка её дрожащим почерком:
«Леночка, прости, что так долго не понимала. Ты самая лучшая невестка, о которой я могла мечтать. Спасибо, что дала мне шанс стать лучше. Люблю вас всех. Бабушка Тома».
Я сидела в новой машине и плакала. Не от обиды. От того, что иногда даже самые горькие слова могут стать началом чего-то нового.
Но в глубине души я всё равно знала: тот смех по телефону я не забуду никогда. Просто теперь он звучит уже не как приговор. А как напоминание – кем я не хочу быть. Никогда.
Прошёл год.
Мы уже совсем обжились в маминой квартире. На стенах появились новые фотографии: дети на горных лыжах в Красной Поляне, Дима с рыбой на том самом озере у дачи, я с подругами на моём сорокалетии. И, конечно, общая фотография на Пасху, где мы все пятеро, плюс Тамара Ивановна в ярко-голубом пальто, которое я ей подарила на день рождения. Она стоит в центре, обнимает младшего Сашку и улыбается так, будто выиграла в лотерею. А может, и выиграла. Только не деньгами.
В тот день, когда я впервые решилась пригласить её на Новый год, она приехала за три часа до боя курантов и сразу пошла на кухню.
– Леночка, я салат «Мимозу» сделала, как ты любишь, без лука, – сказала она, осторожно ставя кастрюлю на стол. – И гуся запекла. С яблоками и черносливом. Помнишь, ты говорила, что в детстве мама так готовила?
Я кивнула, чувствуя ком в горле. Помнила. Ещё как.
Весь вечер она была тихой, почти незаметной. Помогала накрывать стол, играла с детьми в «Монополию», даже позволила Саше накрасить ей ногти ярко-розовым лаком. А когда пробило двенадцать, и мы все чокались детским шампанским (я за рулём была), она вдруг подняла свой бокал и сказала:
– За моих девочек и мальчиков. И за Леночку. Спасибо, что не прогнали старуху. Я вас очень люблю.
И заплакала. Тихо, без всхлипов, просто слёзы текли по щекам. Дима обнял её, я обняла, дети полезли целовать. И в тот момент я поняла: всё. Мы правда стали семьёй. Не идеальной, но настоящей.
После Нового года она стала приезжать чаще. Не навязчиво – просто звонила по утрам: «Леночка, у меня творог свежий, привезти?» или «Я пирожков напекла, Сашенька любит с вишней». И я больше не напрягалась. Потому что знала: она не придёт с чемоданом. Придёт с пакетом и уйдёт домой, когда скажет «спасибо за вечер».
Однажды, в апреле, она позвонила и голос был странный, будто простуженный.
– Леночка, можно я сегодня к вам? У меня… новости.
Я сразу почувствовала неладное.
– Конечно. Приезжайте.
Она пришла бледная, с папкой в руках. Села за стол, положила папку передо мной и сказала:
– Вот. Почитай.
Я открыла. Там были медицинские заключения. Онкология. Третья стадия. Прогноз не очень.
У меня всё внутри оборвалось.
– Почему вы молчали?
Она пожала плечами, пытаясь улыбнуться.
– Не хотела портить вам жизнь. Думала, успею… А потом поняла: не успею. И решила всё по-честному.
Я взяла её за руку. Она была холодная и дрожала.
– Мы вместе. Слышите? Вместе.
Она кивнула и впервые за всё время заплакала по-настоящему, прижавшись ко мне, как ребёнок.
Мы прошли всё. Химию, облучение, бесконечные больницы. Дима брал отпуск, я работала удалённо, дети рисовали бабушке Тоне открытки. Она слабела на глазах, но держалась из последних сил, но ни разу не пожаловалась. Только однажды, когда мы сидели в палате, она тихо сказала:
– Леночка… прости меня. За тот смех по телефону. За всё. Я тогда правда думала, что ты… не пара моему сыну. А оказалось, это я вам не пара была.
Я гладила её руку и шептала:
– Тихо. Всё давно прощено.
Она слабо улыбнулась.
– Знаешь… я теперь понимаю, почему твои родители так жили. Просто и тихо. Они были счастливы. А я всю жизнь бежала за счастьем, а оно рядом было. В вас.
В июле её не стало.
Мы хоронили её в закрытом гробу – она просила не смотреть. На поминках я стояла у окна и смотрела на дождь, тот самый, что шёл в день, когда нотариус озвучил сумму. И вдруг поняла: всё вернулось на круги своя. Только теперь я не злюсь. И не жалею.
Через неделю после сорока дней я нашла в её квартире коробку. Старую, картонную, с надписью «Леночке. Внутри – письма. Десятки писем, написанных её аккуратным почерком за последние месяцы. Каждое начиналось одинаково:
«Дорогая моя Леночка! Сегодня я снова пекла твои любимые пирожки и думала о тебе…»
Я читала их ночами и плакала. А потом собрала детей, Диму и поехала на кладбище.
Мы посадили у её могилы куст сирени – она любила, когда цвела. И я сказала, глядя на фотографию на памятнике:
– Тамара Ивановна, вы всё-таки стали нам родной. Спасибо, что успели.
Дима обнял меня за плечи, дети положили цветы. И мы долго стояли под тёплым июльским солнцем, пока сирень тихо шелестела над нами.
А вечером, когда дети уснули, я открыла мамину записную книжку – ту самую, где мама записывала рецепты и важные телефоны. На последней странице я нашла новую запись. Почерк Тамары Ивановны:
«Если меня не станет – отдайте Лене. Она поймёт».
Под записью – ключ. От сейфа в банке.
Я поехала туда на следующий день. В сейфе лежала ещё одна коробка. В ней – золотые серьги с бриллиантами, которые я видела на ней только раз, на нашей свадьбе. И письмо.
«Леночка, это тебе. Я хотела подарить на свадьбу, но тогда побоялась – думала, не поймёшь. А теперь дарю. Носи на здоровье. И знай: ты была мне дочкой. Самой настоящей. Прости, что поздно поняла.
Люблю тебя. Бабушка Тома».
Я надела серьги и долго смотрела в зеркало. Потом подошла к окну, открыла его и вдохнула тёплый вечерний воздух.
Где-то там, наверху, наверное, смеются трое: мама, папа и Тамара Ивановна. Смеются не зло, а тепло. Потому что наконец-то поняли друг друга.
А я стою у окна в маминой квартире, в серьгах свекрови, и думаю: жизнь – странная штука. Иногда она даёт тебе миллионы, чтобы ты поняла, что главное богатство – это люди, которые рядом. И те, кто успел стать родными, пусть и через боль, через слёзы, через долгие годы непонимания.
Я закрыла окно, выключила свет и пошла к детям. Они спали в своих комнатах, а Дима читал в гостиной книгу. Я присела рядом, положила голову ему на плечо.
– Всё хорошо? – тихо спросил он.
– Всё хорошо, – ответила я. – Просто… я счастлива. По-настоящему.
Он поцеловал меня в макушку.
– И я.
За окном цвела сирень. Та самая, что мы посадили у могилы. И мне показалось, что я слышу тихий смех – не злой, не горький. А лёгкий, как летний ветер.
Тот самый, который бывает, когда всё наконец-то становится на свои места.
Рекомендуем: