Мария вышла из подъезда и присела на скамейку. Погода обещала испортиться — тяжелые, свинцовые тучи ползли с запада, предвещая холодный осенний дождь. Она нервно поправила платок на голове. Муж, Семен, ушел час назад за машиной из гаража и все никак не появляется. Они собирались ехать в деревню, на кладбище. Там лежали ее мать и отчим.
Ей самой уже стукнуло шестьдесят три. Родители умерли друг за другом с разницей в полгода. Годы текли странно — быстро и при этом тягуче, как густой сироп. Внезапно, сидя на холодной скамейке, она вспомнила отчима — Николая Степановича. Не мать, а именно его. Почему-то в последнее время память цеплялась сначала за него, а уже потом, будто выныривая из тумана, появлялся образ матери — усталой, вечно озабоченной, с ранней сединой в темных волосах.
— Странно, — прошептала Мария про себя, глядя на голые ветки клена. — Всегда сначала он.
Детство вспоминалось плохо, обрывочно, как старый, изъеденный молью половик. Невеселое.
Отец, Петр, исчез из их жизни, когда Машке было четыре с половиной года. Не просто ушел, а сбежал, как вор, тихо и подло, забрав свой патефон и новое пальто. Оставил мать, Анну, с ребенком на руках в ветхой избе на окраине поселка. Маша его почти не помнила. Помнила лишь ощущение: высокий, пахнущий махоркой и чем-то чужим, никогда не брал на руки, смотрел сквозь нее, будто она была пустым местом, прозрачной преградой между ним и дверью. Может, он и не был законченным подлецом, просто они с матерью были ему не нужны.
Мать тяжело переживала. Молодая еще, красивая, но сразу посеревшая лицом, она часто плакала по ночам, думая, что дочка спит. А Маша не спала, лежала, уткнувшись лицом в подушку, и слушала мамины всхлипы. Позже, став взрослой, она поняла, что мать безумно любила своего никудышного Петра. А тогда, в детстве, это казалось дикостью, предательством. Какая может быть любовь к человеку, который оставил тебя? У взрослых, решила девочка тогда, все запутано и безнадежно глупо.
Три года они прожили вдвоем. Бедствовали. Анна работала на консервном заводе, Машка болталась по двору. И вот, летом, перед самой школой, к ним нагрянул гость. Дядя Гриша.
Соседка, тетя Поля, привела, сказала: « Ань, познакомься, человек одинокий, руки золотые, хозяйственный».
Маша сразу его возненавидела. С первого взгляда. Он вошел, не стуча, распахнув дверь, будто хозяин. Невысокий, коренастый, в засаленной фуфайке, хотя на улице стояла жара. Лицо красное, потное, улыбка масляная.
— А вот и хозяюшки! — прохрипел он, и от него пахнуло перегаром и потом.
Он потрепал Машку за косу, та дернулась, как от ожога. Анна засуетилась, стыдливо улыбаясь.
— Проходите, Григорий Иваныч… Извините, у нас не прибрано…
— Да ладно, ладно, мы свои люди! — он громко расхохотался и плюхнулся на табурет, не снимая грязных, в засохшей глине, сапог. Машка смотрела на пол, мать только что вымыла его до скрипа, а теперь на светлых половицах расползались комья глины.
Он говорил громко, хвастался какими-то сомнительными подвигами, пытался похлопать Анну пониже спины. Та отстранялась, виновато поглядывая на дочь.
— Машка, сходи, дочка, поиграй во дворе, — попросила она, глазами показывая на дверь.
Машка вышла, но не ушла. Присела на крыльцо, обняв колени. Из избы доносился его громкий голос, потом — приглушенные слова матери, потом снова хриплый смех. Ей было обидно и страшно. Этот чужой, грязный человек в их доме.
Через час он вышел, уже заметно шатаясь. Увидел ее, подмигнул:
— Чего, красавица, скучаешь? Скоро дядя Гриша к вам переедет, будет тебе игрушки новые покупать!
Девочка промолчала, вжав голову в плечи. Он спустился со ступенек и пошел, насвистывая.
В следующий его приход разразился скандал. На этот раз он все-таки снял свои грязные сапоги и Машин рыжий кот Васька нагадил прямо в голенище. Дядя Гриша был пьяный и злой, орал на всю избу. Он пытался поймать кота, и неизвестно, что бы сделал с Васькой, если бы Анна не выпустила шкодника на улицу. От этого Григорий рассвирепел пуще прежнего. Машка пряталась за печкой, слушала его грубый голос и боялась, что он ударит мать. Но не ударил. Просто высказал все, что думал, и ушел, хлопнув калиткой так, что та слетела с петель.
Анна потом плакала, причитая:
— Ну что ж я за дура такая, доверилась… А ведь говорили, руки золотые, крышу бы починил… Ты же видишь, дочка, опять течь пошла в углу.
Но дядя Гриша больше не появился. Машка была только рада. Жили дальше с протекающей крышей. В углу стояла эмалированная миска, в нее с печальным перезвоном падали капли.
Маша закончила первый класс, получила похвальную грамоту. И вот, в один из июльских вечеров, когда они с матерью чистили картошку на крыльце, к калитке подошел мужчина.
Он был совсем не похож на дядю Гришу. Высокий, суховатый, в простой, но чистой синей рубашке, навыпуск. Лицо серьезное, со спокойными, внимательными глазами. В руках он держал невесть откуда взявшийся букетик полевых цветов — ромашки, колокольчики.
— Добрый вечер, — сказал он негромко. — Меня зовут Николай. А ты Маша? Мне мама твоя говорила.
Анна растерянно вытерла руки об фартук, смущенно кивнула. Машка уставилась на его ноги. На нем были простые ботинки, но чистые, и он уже снял их, аккуратно поставив на нижнюю ступеньку крыльца, еще не заходя в дом.
— Машка, поздоровайся с дядей Колей, — сказала мать.
Машка молчала, изучая его. Он не стал настаивать, протянул цветы Анне.
— По дороге нарвал, думал, порадуетесь.
Он пробыл недолго. Осмотрел дом снаружи, заглянул на чердак через люк в сенях, что-то постучал по стропилам, поморщился. Разговаривал мало, в основном слушал мать, которая, нервничая, тараторила о вечно протекающей крыше, о скрипучих половицах. Он ушел, так же тихо, как и пришел, лишь кивнув на прощание. Машка выскочила на крыльцо, его ботинки исчезли. Она почему-то вздохнула с облегчением.
— Не чета тому, — сказала она матери вечером.
— Какому тому? — притворно удивилась Анна.
— Ну, который в сапогах грязных. Этот… чистый.
Через неделю, в субботу утром, к их дому подкатил видавший виды грузовик «ГАЗ». Из кабины вышел Николай и пожилой, крепко сбитый мужчина с седыми, усами похожими на щетку для обуви.
— Это мой отец, Степан Игнатьич, — представил Николай. — Мы привезли кое-что.
Они молча, без лишних слов, разгрузили с кузова листы волнистого шифера, несколько смолистых бревен, доски. Работали быстро, слаженно, перебрасываясь редкими, короткими фразами: «Дай-ка», «Держи», «Ага». Маша, сидя на заборе, наблюдала. Ей нравилось, как двигался дядя Николай — без суеты. И отец его был под стать — молчаливый, сосредоточенный.
Растянулось это на несколько дней. Николай и Степан Игнатьич взялись основательно. С утра до вечера стучали топоры, звенели пилы, пахло свежей стружкой и смолой. Анна старалась кормить их досыта, хоть и скудно было. Они ели молча, благодарно кивая. А потом, в один прекрасный день, Николай сказал, спускаясь по лестнице с чердака:
— Все! Больше не потечет.
Пошел первый дождь после ремонта. Маша и Анна замерли в сенях, задрали головы, слушая. Ни привычного шума потока, ни зловещего бульканья в чердачном перекрытии. Только ровный, плотный стук капель по новому шиферу.
— Мам, — прошептала Маша, — сухо.
— Сухо, дочка, — Анна вытерла глаза уголком фартука. — Слава Богу.
А вечером пришел Николай.
— Спасибо за хлеб, за соль, Анна Васильевна.
— Да мы вам должны благодарить, Николай Степанович! Крыша — это же… — она замялась.
— Пустяки. Я... я… еще зайду, если позволите. Оконные наличники заменить надо, они совсем трухлявые.
— Конечно! — почти выкрикнула Анна.
Когда они ушел, в доме стало пусто и как-то очень тихо. Тише, чем обычно.
— Мам, а где он живет-то? — спросила Машка.
— В городе, с отцом. В коммуналке, говорят. Он на заводе фрезеровщиком работает.
— И жены у него нет?
— Нет, дочка. Жена умерла давно, чахотка. Детей не было.
— Жалко его, — неожиданно для себя сказала Машка.
Через несколько дней Николай вернулся один. Принес не торт, а большую, пахнущую дрожжами и корицей булку и банку сгущенки. Чай пили молча, но это молчание было не неловким, а спокойным. Он не лез с дурацкими расспросами к Маше, не пытался ее развеселить. Просто сидел, пил из блюдца, изредка поглядывал на Анну, и та под его взглядом как-то расправляла плечи, даже смеялась тихо.
Потом он ушел, и Анна призналась дочери, уже лежа в темноте:
— Я его, знаешь, где встретила? На рынке. Я картошку продавала, он покупал. Я мешок ему нечаянно на ногу уронила, извиняюсь. А он говорит: «Не беда». Помог донести не проданный мешок до автобуса. А потом пришел… и стал помогать.
— Он хороший, — сказала Машка в темноту.
— Хороший, — вздохнула мать. — Степан Игнатьич зовет нас на рыбалку в воскресенье. На озеро. Поедем?
— Поедем! — обрадовалась Машка, хотя рыбу она представляла себе только в виде консервов в томате.
Но в субботу Анна слегла. Поднялась температура, бил озноб, кашель рвал грудь. Когда в воскресенье утром под окном затрещал мотоцикл с коляской, Машка выбежала встречать Николая и Степана Игнатьича с заплаканным лицом.
— Мама заболела… У нее температура… Мы не поедем.
Мужчины зашли в дом. Степан Игнатьич, увидев Анну, сразу нахмурился, потрогал ее лоб ладонью, грубой, как наждак.
— Эх, дело-то дрянь. Лекарства есть?
— Есть, — слабо ответила Анна. — Простите, подвела… Дочка так ждала…
— А мы ее и возьмем, — спокойно сказал Николай. — Если, конечно, ты, Маш, не боишься с нами?
— Не боюсь! — тут же выдохнула Машка. — Мам, можно?
Анна, глядя в серьезные лица мужчин, кивнула:
— Только… берегите ее.
— Проследим, как за родной, — отчеканил Степан Игнатьич.
Тот день на озере запомнился навсегда. Тишина, прерываемая плеском воды и криками чаек, смолистый запах костра. Степан Игнатьич оказался суровым, но справедливым учителем. Показал, как насаживать червя, как закидывать удочку. Николай молча сидел рядом со своей, изредка перекидываясь с отцом короткими репликами. Поймали немного — несколько плотвиц да окуней. Но когда Степан Игнатьич, обваляв их в муке, зажарил на сковородке, поставленной прямо на угли, Машке показалось, что вкуснее этой хрустящей, пахнущей дымом рыбы нет ничего на свете.
Вернулись затемно. Идиллия кончилась у порога. Анна лежала в жару, бредила. Николай, не раздумывая, пошел в соседний поселок вызывать «скорую» — телефона в их доме не было. Машина приехала только через два часа. Диагноз — двустороннее воспаление легких. Ее увезли в районную больницу.
Николай остался в опустевшем доме с перепуганной, плачущей Машкой.
— Не реви, — сказал он сурово. — Мать поправится. А мы тут порядок наведем. Держись.
И она держалась. Он оказался неважным поваром. Суп варил так, что в нем ложка стояла, кашу либо подпаливал, либо не доваривал. Но Машка ела, заставляя себя. Они мыли посуду вместе, он чинил сломанный стул, потом взялся за крыльцо, которое скрипело. Он не болтал, не сюсюкал. Отнесся к ней, как к младшему товарищу по несчастью. Иногда ездил в район, навещал Анну, возвращался и докладывал коротко: «Температура спадает. Скучает. Велела тебе слушаться».
А однажды привез краску — не голубую, а темно-зеленую, цвета летней листвы.
— Наличники будем красить. Чтобы дом не хмурился.
Красили вместе. Он высокие части, она низкие. Руки, лицо, одежда — все в зеленых разводах. Она вдруг рассмеялась, глядя на него. Он улыбнулся в ответ, впервые за эти дни. Улыбка у него оказалась очень теплой.
Через три недели Анну выписали. Бледная, исхудавшая, вернулась она домой. Машка вцепилась в нее, не желая отпускать.
— Ох, доченька, родная… Справились?
— Справились, мам. Все хорошо. Папа Коля все починил.
Она сказала это не задумываясь. «Папа Коля». Николай стоял рядом. Он вздрогнул, губы его дрогнули. Анна посмотрела на него, потом на дочь, и глаза ее наполнились слезами, но уже другими — светлыми.
Вечером они сидели за столом, ели картошку с тушенкой, которую Николай припас «на праздник». Было тихо, уютно. Потом Николай стал собираться.
— Завтра на работу, вставать рано. Выздоравливай, Аня.
Он уже надевал свою поношенную куртку в сенях, когда Машка выскочила за ним. Схватила его за рукав, стиснула пальцы.
— Дядя Коля… Не уезжай. Останься. Ну пожалуйста. Останься с нами… мы тут одни…
Он медленно обернулся. В его глазах, обычно таких спокойных, бушевала целая буря. Он посмотрел на Анну, которая стояла в дверном проеме, прислонившись к косяку, беззвучно плача.
— Маш… — начал он хрипло.
— Останься, — просто сказала Анна. — Нам без тебя… пусто.
Он зажмурился, потом открыл глаза, посмотрел на Машку.
— Ладно. Остаюсь. Только я строгий. Будете слушаться?
— Будем! — хором ответили они, и Машка, забыв про всю свою осторожность, вцепилась ему в шею.
С тех пор он стал их якорем, их опорой, их «папой Колей». Он не усыновлял ее официально, но для всего поселка она стала «Машкой, дочкой Николая Степановича». Он учил ее жизни не нотациями, а молча: как забивать гвоздь, как разводить костер под дождем, как отличить съедобный гриб от поганки. Ругался редко, но метко. Когда она в четырнадцать лет нагрубила матери, он не кричал. Просто взял ее за плечо, вывел во двор, посадил на скамейку и сказал, глядя куда-то поверх ее головы:
— Мать у тебя одна. И у меня была одна. Пока она жива, ты под защитой. Когда ее не станет, ты осиротеешь. Запомни это. И больше никогда так не говори. Поняла?
Она поняла.
А в шестнадцать, на его юбилее, когда за столом собрались друзья с завода, соседи, Степан Игнатьич, уже совсем старый, но бодрый, наступила очередь Маши говорить тост. Она встала, все смолкли. Она видела, как мама с любовью и тревогой смотрит на нее, как отчим пригнулся к столу, вертя в пальцах стопку.
— Папа, — сказала она громко и четко. — Я не умею красиво говорить. Я просто хочу сказать спасибо. За то, что когда-то снял ботинки на крыльце, за сухую крышу, за ту рыбу на озере. За все. С днем рождения, папа.
Он поднял на нее глаза, и в них было столько гордости, столько немой, мужской любви, что у Машки перехватило дыхание. Он кивнул, поднял стопку.
— За дочку. Мою дочку.
...Грубый звук мотора вырвал Марию из прошлого. К подъезду подъехала их старенькая «Лада». За рулем сидел Семен. Она встала, отряхнула платок от первых капель дождя.
В машине пахло бензином и мокрой собакой.
— Чего так долго? — ворчала Мария.
— Да соседа по гаражу с его псом подвез.
Они выехали на трассу. Дождь забарабанил по крыше сильнее. В салоне было тепло и тихо.
— О чем задумалась? — спросил Семен, не глядя на жену.
— Об отце вспоминала. О Николае.
— Хороший мужик был, — отрывисто бросил Семен. — Настоящий. Не то, что некоторые… Тебе повезло.
— Да, — тихо сказала Мария, глядя на убегающие под колеса мокрые обочины. — Повезло. Он научил меня главному.
— Чему?
— Тому, что отец — это не тот, кто родил. Отец — это тот, кто снял грязные ботинки у порога, чтобы не наследить в твоей жизни. И кто остался в ней навсегда.
Семен молча кивнул. И они поехали дальше, под стук дождя, в сторону деревни, где на тихом кладбище под старой рябиной лежал человек, которого она до конца своих дней будет с гордостью и болью называть своим отцом.