Перрон. Толпа. Ёлки, пакеты, мандарины. Кто-то уже открыл шампанское прямо у вагона — пробка улетела под колёса, девчонка завизжала, все засмеялись.
А я стояла с билетом в руке и не могла заставить себя войти.
Полезла в сумку — проверить, всё ли взяла. Пальцы наткнулись на шерсть. Красная вязаная шапка. Мамина. Я не надевала её уже года три, но всегда таскала с собой. Зачем — сама не знала.
Мамы нет три месяца. Я узнала через неделю после похорон.
Вошла в вагон. Нашла купе. Нижняя полка, у окна. Пусто. Может, так и поеду одна.
Семь часов. Приеду около двух ночи. Вера будет спать. Или не откроет. Восемь лет мы не разговаривали. Она мне не позвонила, когда мама умирала. Я ей — тоже. Ни разу за восемь лет.
Кто виноват? Обе. Или никто. Уже не важно.
Я села, уставилась в окно. Там обнимались, махали руками, кричали что-то уезжающим. Нормальные люди с нормальной жизнью.
У меня всё было по-другому.
***
Дверь открылась минут за пять до отправления. Мужчина. Лет под сорок, может, чуть больше. Куртка, рюкзак, лицо усталое. Кивнул, сел напротив. Достал телефон.
Я отвернулась к окну.
Поезд дёрнулся, поехал. Огни перрона поплыли назад. Всё. Теперь семь часов в железной коробке. С чужим человеком напротив.
Молчали.
Он смотрел в телефон. Я — в окно. Там темнота, редкие огни. Потом пришла проводница — пожилая, в очках на цепочке.
— Чай будете? Печенье есть, вафли.
— Чай, — сказала я.
— И мне, — сказал он.
Она принесла два стакана в подстаканниках. Поставила на столик.
— С наступающим вас.
И ушла.
Мы пили чай молча. Он убрал телефон, смотрел в окно. Я грела руки о стакан.
Прошло, наверное, полчаса. Или час. Не знаю. В поезде время тянется иначе.
— Домой едете? — спросил он вдруг.
Я не сразу ответила. Не хотелось разговаривать.
— Типа того.
Он кивнул. Понял, что я не настроена. Отвернулся.
Ещё минут двадцать молчали.
Потом он сказал:
— Я вот тоже. Типа того.
Я посмотрела на него. Он смотрел в окно, но видно было — не на огни смотрит. Куда-то внутрь.
— К дочери еду, — сказал он. — Четыре года не видел.
Четыре года.
Я не стала спрашивать почему. Не моё дело.
Но он сам продолжил. Тихо, будто не мне, а себе:
— Ушёл из семьи. Думал, так лучше будет. Им — без меня. Деньги переводил. А приезжать...
Он не договорил. Махнул рукой.
— Понятно, — сказала я.
Он посмотрел на меня. Усмехнулся криво.
— Ничего не понятно. Мне самому не понятно. Просто... не мог. Приехать, посмотреть ей в глаза и... Не мог.
Мы замолчали.
За окном проплыла станция — маленькая, пустая, один фонарь горит. Поезд не остановился.
— Я к сестре, — сказала я.
Зачем сказала — не знаю. Вырвалось.
— А-а, — он кивнул.
— Мы восемь лет не разговариваем.
Он молчал. Ждал.
— Мама умерла. Три месяца назад. Я не успела. Сестра не сообщила. Узнала случайно, через неделю после похорон.
Он смотрел на меня. Не жалостливо — просто смотрел.
— Жёстко, — сказал он.
— Да.
— За что она так?
— За восемь лет молчания. Я уехала, хлопнула дверью. Не звонила. Она тоже. А потом мама...
Я замолчала. Горло перехватило.
Он не стал ничего говорить. И хорошо. Терпеть не могу, когда лезут с утешениями.
***
Прошёл ещё час. Может, полтора. Проводница заглянула — предложила ещё чаю. Мы отказались.
В соседнем купе кто-то смеялся, звенели стаканы. Праздновали. А мы сидели в полутьме и молчали.
Потом он сказал:
— Илья.
— Что?
— Меня зовут. Илья.
— Рита.
Он кивнул.
— Рита. Красивое имя.
— Маргарита на самом деле. Но все зовут Рита.
— Понял.
Опять замолчали. Но уже по-другому. Не как чужие в одном купе. Как... не знаю. Как двое в зале ожидания. Когда ждёшь чего-то страшного и рядом кто-то тоже ждёт.
— Сколько дочери? — спросила я.
— Девять. Соня.
— Маленькая ещё.
— Да. Когда уходил — ей пять было. Она... — он потёр лицо. — Она, может, уже и не помнит меня толком. Четыре года — это... Для ребёнка это вечность.
— Помнит, — сказала я. Не знаю, почему так сказала. Просто сказала.
Он посмотрел на меня.
— Думаете?
— Дети помнят. Даже если не хотят.
Он помолчал.
— Полгода назад она перестала отвечать на звонки. Я звонил — раз в месяц, по воскресеньям. А она... То занята, то спит, то ещё что-то. Настя — бывшая — говорила: не хочет.
— А сейчас?
— А сейчас Настя позвонила сама. Неделю назад. Сказала... — он сглотнул. — Сказала, что Соня спрашивает. Папа жив или умер. И ей не говорят.
Я молчала.
Девятилетняя девочка думает, что отец умер. Потому что он четыре года не приезжал.
— Она на день рождения просила наушники, — сказал он. — Год назад. Беспроводные, розовые. Я хотел привезти. Купил даже. Но не приехал. Они так и лежали. А сейчас везу.
Он похлопал по рюкзаку.
— Год опоздал. Может, она уже и не хочет никаких наушников. Может, вообще меня видеть не хочет.
— Но вы едете.
— Еду. А что ещё делать? Сидеть и ждать, пока она вырастет и спросит — где ты был?
Я достала шапку из сумки. Положила на колени. Красная, вязаная, петли крупные — мама вязала небрежно, как умела.
— Мама связала, — сказала я. — Перед тем как я уехала. Это было последнее. Мы поругались, наговорили друг другу... всякого. Я собрала вещи, выбежала. Шапку эту схватила — она на вешалке висела. Зачем — не знаю. Схватила и всё.
— Давно?
— Девять лет.
Он смотрел на шапку.
— Девять лет носите?
— Не ношу. Вожу с собой. Как... талисман, что ли. Глупо звучит.
— Не глупо.
Я провела пальцами по петлям. Шерсть кололась — мама брала дешёвые нитки.
— Я думала — позвоню. Через месяц. Через полгода. Когда успокоюсь. А потом... Потом уже столько времени прошло, что не знала, что говорить. И ждала. Что она первая.
— Мама?
— Да. Глупо, да? Мне тридцать четыре, а я ждала, что мама попросит прощения.
— За что?
— За то, что была права.
Он не понял. Я объяснила:
— Я уехала к мужику. Он был женат. Мама сказала — ты разрушаешь чужую семью, пожалеешь. Я сказала — это моя жизнь, не лезь. Хлопнула дверью. Через два года он вернулся к жене. А я осталась в Питере.
— Одна?
— Одна. Но не вернулась. Потому что тогда пришлось бы признать, что мама была права. А я...
Я замолчала.
— Гордая, — сказал он.
— Дура, — поправила я.
Он усмехнулся. Не обидно, по-доброму.
— Мы все дураки. Когда дело касается своих.
***
За окном мелькали огни. Где-то далеко взлетали фейерверки — проезжали какой-то город. Наверное, уже полночь прошла.
— С Новым годом, — сказал Илья.
— С новым годом.
Не очень получилось празднично. Да мы и не праздновали.
— Можно вопрос? — спросила я.
— Давайте.
— А если она... Ну, если не захочет вас видеть? Дочь?
Он долго молчал. Смотрел в окно.
— Тогда буду знать. Что хотя бы попытался.
— И всё?
— А что ещё? Заставить её нельзя. Простить — она сама решит. Или не простить. Я могу только... прийти. И сказать. Что был неправ. Что скучал. Что...
Он не договорил.
— Понимаю, — сказала я.
— Вы к сестре за тем же?
— Да. Наверное. Не знаю, что скажу. Может, она дверь не откроет. В два ночи, первого января — нормальный человек не откроет.
— Откроет.
— Почему вы так думаете?
— Потому что вы — сестра. Даже если она злится. Даже если восемь лет. Сестра есть сестра.
Я хотела сказать — вы не знаете Веру. Но не сказала. Может, он прав. Может, нет. Через два часа узнаю.
— А вы своей что скажете? — спросила я. — Дочери?
— Не знаю. Правду, наверное. Что испугался. Что не справился. Что был... плохим отцом.
— А она поймёт?
— Ей девять. Наверное, не поймёт. Но когда-нибудь вырастет — может, тогда. А сейчас... Сейчас просто хочу, чтобы она знала — я живой. И я её не бросил. То есть бросил, но... не насовсем.
Он потёр глаза.
— Хреново звучит, да?
— Нормально. По-честному.
Мы помолчали.
— Знаете что, — сказал он. — Странно это. Сидим тут, в поезде, рассказываем друг другу... такое. Чужие люди.
— Чужим легче.
— Почему?
— Потому что завтра разойдёмся. И всё. Не надо будет смотреть в глаза, объяснять, оправдываться. Сказал — и забыл.
Он кивнул.
— Да. Наверное, поэтому.
— Своим — труднее. Своим — всегда труднее.
— Это точно.
***
Поезд начал тормозить около двух ночи. Я узнала станцию — те же часы на башенке, те же скамейки. Только фонари другие, раньше жёлтые были.
Встала. Надела куртку. Достала шапку.
И надела. Впервые за долго время — на голову, а не в сумку.
Илья смотрел.
— Идёт вам.
— Спасибо.
Поезд остановился. Проводница открыла дверь. Холодный воздух ударил в лицо.
Мы вышли на перрон. Пусто. Тихо. Город спит.
— Вам куда? — спросила я.
— В другую сторону. Настя у родителей живёт, на Заречной.
— А мне на Комсомольскую.
— Ну. — Он помолчал. — Удачи вам. С сестрой.
— И вам. С дочкой.
Мы стояли. Странное чувство — будто надо ещё что-то сказать, а слов нет.
— Слушайте, — сказал он. — Напишите, а? Ну, как там. С сестрой.
— Зачем?
— Не знаю. Просто... Чтоб знать, что не один такой.
Я поняла. Это было не про романтику. Не про «давайте встретимся». Просто — двое людей, которые едут просить прощения. И обоим страшно. И хочется знать, что у кого-то получилось.
— Ладно, — сказала я.
Он достал телефон. Я продиктовала номер.
— Илья. Поезд, — сказал он, сохраняя. — Так запишу.
— А вы мне свой скиньте. Напишу — если откроет.
— А если не откроет?
— Тогда тоже напишу.
Он кивнул. Закинул рюкзак на плечо.
— Ну, давайте. С Новым годом ещё раз.
— Давайте. С новым годом.
Он пошёл в темноту. Я смотрела, пока он не скрылся за углом вокзала.
Потом пошла сама.
***
Снег скрипел под ногами. Улицы пустые, окна тёмные. Редко где горит свет — догуливают.
Я шла по городу, в котором выросла. Мимо школы. Мимо двора, где мы с Верой в детстве играли. Мимо магазина, куда мама ходила за хлебом каждое утро.
Всё то же самое. И всё по-другому.
Дом Веры — пятиэтажка на краю микрорайона. Третий подъезд, третий этаж. Код домофона — год рождения Веры. Мама когда-то сказала: «Запомни, вдруг пригодится». Я запомнила. Не думала, что пригодится вот так.
Набрала код. Дверь щёлкнула.
Поднялась по лестнице. Лампочка на втором этаже не горит, пахнет кошками и старым деревом. Ничего не меняется в этих подъездах.
Третий этаж. Дверь. Коричневая, дерматин местами вздулся.
Сняла шапку. Помяла в руках.
Стояла.
Что я скажу? «Привет, это я»? «Прости, что не приехала на похороны»? «Я не знала»?
Всё звучало глупо. Всё звучало как оправдание.
А может, и есть оправдание. Может, я и приехала — оправдываться. Перед Верой. Перед мамой, которой уже нет. Перед собой.
Нажала звонок.
Тишина. Долго.
Потом — шаги. Щелчок замка.
Дверь открылась.
Вера.
Постарела. Морщины, седина. Халат домашний, тапочки. Смотрела на меня — и не могла поверить.
— Рита?
— Привет.
Молчание. Секунду. Две. Три.
— Два часа ночи, — сказала она.
— Я знаю.
— Первое января.
— Знаю.
Она смотрела на меня. Я — на неё.
— Восемь лет, — сказала она. — Ни звонка. Ни письма. Даже когда мама...
— Ты не сообщила.
— А ты не спросила.
Правда. Я не спросила. Ни разу за восемь лет не позвонила узнать — как мама.
— Я... — начала я. И замолчала.
Что сказать? Что я дура? Что гордость сожрала восемь лет? Что я каждый день думала позвонить — и не могла?
Вера смотрела на меня. Потом — на шапку в моих руках.
— Это мамина?
— Да. Она связала. Перед тем как я уехала.
Вера протянула руку. Потрогала шерсть.
— Помню. Она всю ночь вязала. Ты уезжала утром. Она хотела успеть.
— Успела.
— Да. Хоть что-то успела.
Мы стояли. Дверь открыта, холод из подъезда. Соседи, наверное, проснутся.
— Заходи, — сказала Вера. — Чаю поставлю.
Я переступила порог.
Дверь за мной закрылась.
В кармане куртки лежал телефон. Пока шла — пришло сообщение. «Дошёл. Стою у подъезда. Страшно. Илья».
Я написала в ответ: «Открыла. Чай пьём».
Отправила.
Убрала телефон.
Вера стояла в коридоре, смотрела на меня.
— Что? — спросила она.
— Ничего. Так. Знакомый написал.
— Какой знакомый? В два ночи?
— В поезде познакомились. Тоже едет... к своим. Тоже страшно было.
Вера помолчала. Потом кивнула.
— Понятно. Идём на кухню. Расскажешь.
И я пошла.
Шапку так и держала в руках. Красную. Колючую. Мамину.