Коробка пахла чердаком и чем-то ещё. Чем-то горьковатым, хвойным, почти забытым. Я стояла посреди маминой комнаты с картонкой в руках и не могла решить — открывать или сразу на помойку.
На крышке мамин почерк: «ЁЛКА». Буквы выцвели, но я узнала бы их где угодно. Мама всегда писала так — аккуратно, с нажимом, словно каждое слово важное.
Три недели прошло с похорон. Я приехала из своего города разбирать вещи и застряла здесь, в этой квартире, где выросла. Каждый день собиралась уехать. И каждый день находила причину остаться ещё на день.
За окном моросил декабрьский дождь. До Нового года оставалась неделя.
Телефон зазвонил. Сын.
- Мам, ты как там?
- Нормально, Серёжа. Разбираю.
- Ну ладно. Звони, если что.
И отключился. Двадцать секунд. Я посчитала. У него своя жизнь, своя семья, свои заботы. Я не обижалась. Просто было пусто.
Потом позвонил Аркадий. Младший брат. Ему пятьдесят пять, а голос всё такой же — резкий, нетерпеливый.
- Ты там заканчивай уже. Квартиру продавать будем. Риелтор спрашивает, когда смотреть можно.
- Я разбираю.
- Что там разбирать? Выкинь всё и приезжай.
Я промолчала. Он вздохнул и положил трубку.
Выкинуть. Легко сказать. Это же мамина жизнь. Восемьдесят два года — в шкафах, в ящиках, в коробках на антресолях.
Я посмотрела на картонку в руках. Ёлочные игрушки. Мама каждый год сама наряжала ёлку. Даже когда ей было за восемьдесят, даже когда руки уже плохо слушались. Не подпускала никого.
«Оставлю себе пару штук на память», — подумала я и открыла коробку.
Внутри лежали шары, завёрнутые в старые газеты. Я разворачивала их один за другим. Красный с золотыми звёздами — помню его с детства. Зелёный с белым инеем — появился позже, кажется, в восьмидесятых. Серебряная сосулька — у неё откололся кончик, но мама всё равно вешала.
А потом я достала его.
Большой шар, тёмно-синий, с серебряной росписью. Морозные узоры на стекле. Этот шар мама всегда вешала первым. Всегда. Сколько себя помню.
Я взяла его в руки — и почувствовала, что внутри что-то есть. Не блёстки. Что-то другое.
Я поднесла шар к свету. Внутри была бумага. Свёрнутая в тонкую трубочку.
Сердце ударило быстрее. Я осторожно вытащила бумажку через отверстие для нитки. Развернула.
Детский почерк. Кривые буквы. И слова:
«Дед Мороз, верни папу».
Подпись: «Тамара».
Дата: 31 декабря 1974 года.
Мне тогда было восемь лет.
Я смотрела на записку и не понимала. Совсем не понимала. Я не помнила, чтобы писала это. Не помнила, чтобы папа куда-то уходил. Он умер, когда мне было двадцать пять. Тридцать три года назад. Мама всегда говорила: «Мы всегда были втроём».
А тут — «верни папу».
Куда верни? Откуда верни?
Я посмотрела на первое слово. «Дед». И вздрогнула.
Буква «Д» была написана зеркально. Задом наперёд. Так писала только я. В первом классе учительница заставляла меня переписывать целые страницы из-за этой буквы. Я никак не могла запомнить, в какую сторону она смотрит.
Это мой почерк. Это я написала.
И тут накатило.
Не воспоминание даже — вспышка. Холодный пол под босыми ногами. Ночь. Я стою у окна и плачу. Жду кого-то. Мамин голос сзади: «Иди в кровать, простудишься».
Я вздрогнула. Записка выпала из пальцев.
Это было. Это на самом деле было. Я стояла у окна и ждала. Кого?
***
Я позвонила Аркадию.
- Слушай, — сказала я. — Ты помнишь, чтобы папа куда-то уходил? В семьдесят четвёртом году?
- Чего? — он явно не понял.
- В семьдесят четвёртом. Тебе тогда пять было. Папа — он уходил куда-то?
- Тамара, ты о чём вообще? Какой семьдесят четвёртый? Это пятьдесят лет назад.
- Я нашла записку. В ёлочном шаре. Я написала её, когда мне было восемь. «Дед Мороз, верни папу».
Пауза. Долгая.
- И что?
- Как — и что? Я не помню, чтобы папа уходил. Ты помнишь?
- Нет. И не хочу помнить.
- Аркаша, это важно.
- Для кого важно? — он повысил голос. — Мама умерла. Папа умер тридцать три года назад. Зачем ты ковыряешь? Выброси эту записку и забудь.
- Я не могу забыть.
- Можешь. Мама хотела, чтобы мы не знали — значит, не надо знать. Она нас берегла всю жизнь. Уважь её хотя бы сейчас.
Он бросил трубку.
Я сидела с телефоном в руке и слушала гудки. В голове звучал мамин голос из того воспоминания. «Иди в кровать, простудишься». Мягкий голос. Уставший.
Мама знала. Конечно, знала. Она ведь хранила этот шар пятьдесят лет. Каждый год вешала первым. С моей запиской внутри.
Почему?
На следующий день я поехала на дачу. Там тоже нужно было забрать вещи. Старый дом, шесть соток — родители купили его ещё в семидесятых. Мама ездила туда каждое лето до самой смерти.
Я открыла калитку и увидела соседа. Геннадий Фёдорович. Высокий, грузный мужчина за шестьдесят. Вдовец. Он жил на соседнем участке столько, сколько я себя помнила.
- Тамара Павловна, — он подошёл, снял шапку. — Соболезную. Хорошая была женщина, Людмила Ивановна. Светлая память.
- Спасибо, Геннадий Фёдорович.
Он переминался с ноги на ногу. Не знал, что ещё сказать. Я тоже молчала.
А потом спросила. Сама не знаю, почему.
- Вы же папу знали. В семидесятые. Вы вместе на заводе работали?
Он замер. Лицо стало неподвижным.
- Знал. Хороший был человек, Павел Андреевич.
- А вы не помните — в семьдесят четвёртом году — ничего такого не было? Ничего особенного?
Он смотрел на меня долго. Потом отвёл глаза.
- Давно это было, Тамара Павловна. Не помню.
Врал. Я видела — врал. По тому, как дёрнулся кадык. По тому, как он отвернулся.
Я достала из кармана записку.
- Посмотрите.
Он взял бумажку. Развернул. Прочитал. Лицо побледнело.
- Откуда это у тебя?
- Из ёлочного шара. Того самого, синего. Мама хранила его.
Геннадий Фёдорович тяжело опустился на скамейку у забора.
- Значит, она хранила, — сказал он тихо. — Пятьдесят лет.
- Вы знаете, что это значит. Расскажите мне.
Он молчал.
- Пожалуйста.
- Я не могу, Тамара.
- Почему?
- Я твоей матери слово дал. Перед смертью. Она просила — никогда не говорить тебе.
Внутри всё оборвалось.
- Какое слово? О чём не говорить?
- О том, что было тогда. Она не хотела. Она тебя берегла.
- Она мертва, — сказала я. — А я жива. И мне нужно знать.
Он посмотрел на меня. В глазах была боль.
- Я пятьдесят лет молчал, Тамара. Пятьдесят лет. Это последнее, о чём она меня попросила. Как я могу?
Он встал и пошёл к своему дому. Дверь закрылась.
Я осталась одна. Стояла у забора, и ветер трепал полы куртки. Мама умерла — и всё ещё меня контролировала. Всё ещё решала, что мне можно знать, а что нельзя.
Но Геннадий сказал: «Она хранила». Значит, мама знала про записку. Видела её. И всё равно прятала в шаре. Пятьдесят лет.
***
Я вернулась в квартиру и начала искать.
Фотоальбомы. Перебирала страницу за страницей. Вот я маленькая, года три-четыре. Вот день рождения — семь свечек на торте. Значит, семьдесят третий год. А дальше — сразу школа, первый класс, семьдесят пятый.
Между ними — ничего. Ни одной фотографии. Целый год — как вырезан.
Я полезла в шкаф. Мамины документы, бумаги, старые письма. И нашла тетрадь. Обычная тетрадь в клетку, потрёпанная. Мамин почерк на обложке: «Дневник».
Я открыла.
Записи начинались в семьдесят втором. Короткие, бытовые. «Сегодня посадили помидоры». «Тамара получила пятёрку по чтению». «Аркаша первый раз сам завязал шнурки».
Я листала дальше. Семьдесят третий. Семьдесят четвёртый.
Записи обрывались в октябре семьдесят четвёртого.
Следующая запись — март семьдесят пятого.
Между ними — пустые страницы. Пять месяцев — и ни слова.
Но на одной странице я увидела следы. Бумага была волнистой, буквы размыты. Кто-то плакал над этой страницей. Давно. Очень давно.
Я закрыла глаза.
И снова накатило. Как тогда, с запиской.
Мне восемь лет. Новый год. Я стою у ёлки с синим шаром в руках. Мама говорит: «Загадай желание и положи записку внутрь. Дед Мороз прочитает».
Я пишу. Старательно вывожу буквы. Мама не смотрит — отворачивается к окну. Я сворачиваю бумажку и засовываю в шар.
Я помню, о чём думала тогда.
«Пусть папа вернётся. Пожалуйста. Я буду хорошей. Только пусть вернётся».
Он ушёл. Отец ушёл. И я ждала его. Каждую ночь стояла у окна на холодном полу и ждала.
А мама молчала. Пятьдесят лет молчала.
***
На следующее утро я снова поехала на дачу. Постучала к Геннадию. Он открыл не сразу. Когда открыл — я увидела, что он не спал. Красные глаза, серое лицо.
- Я не уйду, — сказала я. — Расскажите. Пожалуйста.
Он стоял в дверях и молчал. Потом отступил в сторону.
- Заходи.
На кухне пахло застарелым табаком. Геннадий Фёдорович налил чаю, поставил передо мной чашку. Сам сел напротив.
- Ты три месяца не ела, — сказал он наконец. — Почти не спала. Мать тебя на руках носила. Ты каждую ночь стояла у окна и ждала.
Я молчала.
- Он ушёл к другой? — спросила я.
- Да.
Одно слово. Короткое. Как удар.
- К кому?
- К женщине с завода. Молодая, незамужняя. Он влюбился. Ушёл к ней в октябре.
- А мама?
- Мама осталась. С тобой и Аркашей. Аркаше пять было, он мало что понимал. А ты — всё поняла.
Я вспомнила холодный пол. Ночь за окном. Слёзы на щеках.
- Почему он вернулся?
Геннадий Фёдорович помолчал.
- Потому что ты заболела. Ты так его ждала, что заболела. Не ела, не спала, только плакала. Врач приходил, сказал матери — если ребёнок не успокоится, будут последствия. Нервы, сердце, бог знает что.
- И мама ему написала?
- Написала. Он пришёл через два дня. Стоял на коленях три часа. Она не хотела пускать. Потом — пустила.
- Ради меня, — сказала я.
- Ради тебя.
Я смотрела в чашку с чаем. Поверхность дрожала. Нет. Это у меня тряслись руки.
Мама простила его. Не потому что любила. Потому что я заболела. Потому что я не могла без него жить.
- Она сказала мне тогда, — продолжил Геннадий Фёдорович. — «Никогда не говори Тамаре. Она и так еле оправилась. Если узнает, что отец уходил из-за другой женщины — не простит. Ни его, ни меня».
- А потом?
- А потом отец умер. Тридцать три года назад. И мать пришла ко мне. Сказала: «Если я умру раньше — молчи. Но если она сама спросит. Если сама найдёт. Тогда — можно».
Я подняла глаза.
- Она знала, что я найду записку?
- Она хранила этот шар пятьдесят лет, Тамара. Каждый год вешала первым. Думаю — ждала. Ждала, когда ты будешь готова.
Я молчала. В голове было пусто и звонко.
Мама не скрывала. Мама хранила. Для меня. На тот день, когда я вырасту достаточно, чтобы понять. Чтобы простить.
Не её. Не отца.
Себя. За то, что так и не спросила. За то, что позволила молчанию стать стеной.
- Она тебя любила, — сказал Геннадий Фёдорович. — Больше всего на свете. Всё, что она делала — ради тебя.
Я встала.
- Спасибо, — сказала я. — За правду.
Он кивнул.
- Она бы хотела, чтобы ты узнала. Раз уж нашла.
***
Канун Нового года.
Я стояла посреди маминой комнаты. Но теперь это была не «мамина комната». Это был дом, где я выросла. Где меня ждали. Где меня любили.
Я достала ёлку. Маленькую, искусственную — мама купила её в девяностых. Поставила в угол. Включила гирлянду.
Потом открыла коробку с игрушками. Достала синий шар. Он лежал на ладони — тяжёлый, гладкий, холодный.
На дне коробки я нашла бархатную тряпочку. Тёмно-зелёную, вытертую по краям. Мама каждый год протирала ею шары, прежде чем повесить. Я помнила её руки — как она осторожно проводила по стеклу, будто гладила что-то живое.
Я взяла тряпочку. Провела по шару. Тот же жест. Те же движения.
Мамины руки. Теперь — мои.
Потом я села за стол. Взяла листок бумаги. Ручку.
И написала:
«Мама. Я поняла. Прости, что так долго. Я тоже тебя люблю».
Посмотрела на первое слово. «Мама».
Буква «М». Нормальная.
Потом взгляд упал ниже. «Прости».
Нет, не то.
Я написала ещё одно слово. «Дочь».
И замерла.
Буква «Д» вышла зеркальной. Как в детстве. Как тогда, в записке Деду Морозу.
Я смотрела на эту кривую букву — и улыбалась. Сквозь слёзы.
Не стала исправлять.
Свернула записку в трубочку. Осторожно опустила в синий шар. Туда, где пятьдесят лет лежала другая записка — от восьмилетней девочки, которая ждала папу.
Теперь там две записки. Одна — просьба. Другая — ответ.
Я повесила шар на ёлку. Первым. Как мама делала каждый год.
Из шара пахло хвоей. Старой, выдохшейся, едва уловимой. Пятьдесят лет в стекле — а всё равно пахло.
Я стояла у ёлки и думала: прощать мёртвых труднее, чем живых. Живой может ответить, объяснить, попросить прощения. Мёртвый — молчит.
Но иногда молчание — тоже ответ.
Иногда молчание — это «я верила, что ты поймёшь».
Я поняла, мама.
За окном падал снег. Первый в этом году. Крупный, мягкий, тихий.
Новый год. Первый без неё.
Но я больше не была одна. В синем шаре на ёлке — её голос. Её любовь. Её прощение, которое она хранила для меня пятьдесят лет.
Я выключила свет. Осталась только гирлянда — мигала красным, синим, зелёным.
И синий шар. С запиской внутри.
С двумя записками.
Одна — «верни папу».
Другая — «я тоже тебя люблю».
Круг замкнулся.