Я вышла на крыльцо, потому что наш Барон зашелся в каком-то странном, захлебывающемся лае. Это не был лай на чужого или на проходящую мимо кошку. Старый пес как будто жаловался или просил о помощи.
В сумерках я сначала не разглядела ничего странного. Пустое ведро, старые галоши у входа, миска Барона. А потом я увидела это. Маленький, грязный комок шерсти и тряпок, забившийся в угол между ступенями и стеной дома.
— Барон, фу! — прикрикнула я, подходя ближе.
Комок зашевелился. От него пахло так, что я невольно прикрыла нос рукой: гремучая смесь застарелого пота, перегара и почему-то сырой земли. Из кучи тряпья на меня глянули два огромных, совершенно нечеловеческих по глубине страха глаза.
Мальчик. Совсем крохотный. Он сидел на корточках и быстро, лихорадочно запихивал в рот сухие гранулы собачьего корма, которые рассыпались из миски Барона.
— Господи... — выдохнула я. — Ты кто такой?
Мальчишка замер. Он не плакал, не просил о помощи. Он просто сжался, пытаясь стать невидимым. Лицо было в таких разводах грязи, что кожи почти не было видно. Только эти глаза. Синие, испуганные и какие-то... пустые.
— Серёжа! Иди сюда скорее! — крикнула я в глубину дома, боясь пошевелиться, чтобы не спугнуть этого маленького зверька.
Муж вышел через минуту, потирая заспанные глаза — он прилег подремать после косьбы травы.
— Оль, чего ты кричишь? Случилось что?
Он замер на пороге, глядя вниз. Мальчишка тем временем попытался проглотить последнюю горсть корма и поперхнулся. Начался надрывный, сухой кашель.
— Это еще что за чудо? — Серёжа присел на корточки. — Эй, пацан, ты откуда взялся?
Мальчик молчал. Он только плотнее прижал к груди свои худые коленки. На нем была какая-то взрослая футболка, грязная настолько, что цвет определить было невозможно, и драные трико, которые явно были ему велики раза в три.
— Он корм собачий ел, Серёж, — прошептала я, чувствуя, как внутри всё переворачивается. — Он же голодный совсем.
Я протянула руку, но мальчик дернулся, как от удара.
— Не бей, — хрипло выдавил он. Голос был совсем не детский, простуженный.
— Никто тебя не ударит, маленький, — я постаралась сделать голос как можно мягче. — Пойдем в дом. Там тепло, хлеб есть. Хочешь хлеба?
Слово «хлеб» подействовало магически. Он медленно поднялся. На вид ему было года четыре, ну может, пять, но он был таким костлявым, что сквозь футболку просвечивали ребра.
Мы завели его в кухню. Серёжа включил свет, и я ахнула. На руках у мальчика были синяки разной степени свежести — от желтых до фиолетово-черных. На щеке — длинная царапина.
— Садись вот сюда, — я пододвинула стул. — Серёж, поставь чайник. И достань тот суп из холодильника.
Пока муж суетился у плиты, я нарезала хлеб. Мальчик схватил кусок обеими руками и начал буквально вгрызаться в него, давясь и торопясь.
— Тише, тише, никто не отнимет, — я присела рядом. — Как тебя зовут?
— Пашка, — буркнул он, не отрываясь от хлеба.
— А фамилия? Мама где? Папа?
— Мамка спит. И дядя Витя спит. Они всегда спят, когда горькую пьют. А есть нечего. Бабка сказала — иди к дачам, там богатые живут, может, подадут чего. А я идти устал. Увидел собаку, она добрая.
— Откуда ты пришел, Пашка? — Серёжа поставил перед ним тарелку с горячим супом.
— Из Горок. Через лес шел.
Мы переглянулись. Горки — это деревня в семи километрах от нашего СНТ. Глухое место, почти заброшенное, где остались либо старики, либо те, кому ехать совсем некуда. Семь километров через лес... Пятилетний ребенок.
— Слышь, Оль, — Серёжа отвел меня в сторону, в коридор. — Надо в полицию звонить. Или в опеку. Его же искать будут.
— Кто, Серёж? Мамка, которая «горькую пьет»? Ты посмотри на него! Он же прозрачный весь. Его не искать будут, его прибить могут, что из дома ушел.
— По закону положено, понимаешь? Мы не имеем права у себя чужого ребенка держать. Это ж похищение пришить могут. Сейчас покормим и отвезем в райцентр, в дежурную часть.
Я посмотрела на Пашку. Он уже доел суп и теперь осторожно вылизывал ложку. В его движениях было что-то такое... сиротское, до боли знакомое. Мне сорок два года. Пять попыток ЭКО, три выкидыша и пятнадцать лет надежд, которые давно превратились в пепел. Наша с Серёжей жизнь была вылизана до блеска: хорошая квартира в городе, уютная дача, две машины. Но в этом доме никогда не пахло детской присыпкой или манной кашей. Только тишина и запах моих успокоительных.
— Серёж, давай хоть отмоем его сначала? Ну как ты его такого в полицию повезешь? Скажут, мы его в лесу нашли в канаве. Давай он ночь у нас переспит, а утром решим.
Муж вздохнул. Он знал этот мой взгляд.
— Ладно. Нагревай воду.
Мы мыли Пашку в старой оцинкованной ванне. Когда вода коснулась его кожи, он задрожал. Не от холода — вода была теплой — а от страха. На спине я увидела след, похожий на ожог от сигареты. Серёжа, стоявший рядом с полотенцем, вдруг выругался сквозь зубы и вышел из ванной, хлопнув дверью. Я знала, что он пошел курить, чтобы сдержать ярость.
— Больно? — спросила я, осторожно обходя мочалкой ранку.
— Уже нет, — равнодушно ответил Пашка. — Дядя Витя сказал, что я лишний рот. Что из-за меня им пособия мало.
— Пособия? — я почувствовала, как к горлу подкатывает комок.
— Ну, деньги такие. Мамка их на почте берет, а потом они с дядей Витей в магазин идут за бутылками. А мне сосалки покупают, если останется.
После бани Пашка преобразился. Я нашла свою старую длинную футболку, в которую он завернулся, как в платье. Волосы высохли и оказались светлыми, почти белыми, мягкими, как пух. Он сидел на диване в гостиной и засыпал на ходу.
— Ложись, Пашенька, — я укрыла его пледом.
— А вы меня не отдадите? — вдруг спросил он, открыв глаза.
— Кому, малыш?
— Обратно. В Горки. Там страшно. Там дядя Витя топором махал вчера. Сказал, что в лес отведет и там оставит. Я сам ушел, пока они спали.
Я ничего не ответила. Просто погладила его по голове. Он уснул мгновенно.
Мы с Серёжей не спали всю ночь. Сидели на кухне, пили чай и молчали. Каждый думал об одном и том же, но боялся произнести это вслух.
— Ты же понимаешь, что завтра его заберут в приют? — наконец сказал муж. — Сначала больница, потом распределитель. С такой «мамкой» его быстро оформят в детский дом.
— Я не отдам его, Серёж.
— Оля, не начинай. Это не котенок. Это человек. У него есть документы, есть какая-никакая мать. Мы не можем просто так взять и присвоить ребенка.
— А если попробовать? — я вцепилась в его руку. — Мы здоровые, обеспеченные. Мы столько лет ждали. Может, это... может, это наш шанс?
— Ты хочешь пройти через этот ад? Суды, опека, проверки? Нас под микроскопом рассматривать будут. А если био-мать протрезвеет и начнет права качать?
— Она не протрезвеет, Серёж. Такие не меняются.
Утром мы поехали в Горки. Пашку оставили с соседкой по даче, сказав, что это сын знакомых. Нам нужно было своими глазами увидеть, откуда он пришел.
Горки встретили нас покосившимися заборами и запахом запустения. Нужный дом мы нашли быстро — по выбитым окнам, затянутым пленкой, и куче мусора во дворе. У крыльца сидела женщина. На вид ей было лет пятьдесят, хотя по паспорту, как выяснилось позже, всего тридцать два. Серое, одутловатое лицо, грязные волосы.
— Чего надо? — хрипло спросила она, щурясь на солнце.
— Мы по поводу Павла, — строго сказал Серёжа. — Он у нас.
Женщина равнодушно сплюнула под ноги.
— А, ушел все-таки малявка... Ну и забирайте, если охота. Толку с него никакого. Дядя Витя его вчера чуть не пришиб, мешался под ногами.
— Вы понимаете, что мы сейчас вызовем полицию и органы опеки? — я подошла ближе. — У ребенка следы побоев и ожогов!
— Ой, пугай ежа... — отмахнулась она. — Забирайте. Мне меньше проблем. Только бутылку поставьте за информацию, и катитесь.
Мне стало физически тошно. Эта женщина даже не спросила, где ее сын, ел ли он, жив ли. Она торговала им за бутылку.
...Следующие полгода превратились в бесконечный марафон по кабинетам. Сначала была полиция. Нас долго опрашивали, почему мы не заявили сразу. Потом была больница, куда Пашку положили на обследование. Я каждый день ездила к нему в райцентр, возила домашние котлеты и книжки.
Пашка сначала не понимал, почему он в белой палате и где «тетя Оля». Когда я приходила, он вцеплялся в мою куртку и не отпускал до самого вечера.
— Мама Оля пришла! — кричал он на весь коридор, когда видел меня в дверях.
Впервые он назвал меня так через две недели после того вечера на даче. У меня тогда сердце просто рухнуло куда-то вниз, а потом разлилось по телу невыносимым теплом.
Лишение родительских прав его биологической матери прошло на удивление быстро. Она даже не явилась на заседание суда. Ей было всё равно. Дядю Витю, как выяснилось, забрали в полицию за какую-то драку еще до суда.
А вот процесс усыновления тянулся мучительно долго. Опека проверяла наш доход, состояние квартиры, наши характеристики. Мы прошли курсы приемных родителей. Я помню, как мы с Серёжей сидели за партами и слушали лекции о детских травмах, а сами переглядывались — мы-то уже знали всё это на практике. Мы знали, что Пашка до сих пор прячет хлеб под подушку. Знали, что он боится громких мужских голосов. Знали, что он плачет во сне, если в комнате выключен свет.
Нам говорили: «Подумайте, у него может быть плохая наследственность». Нам говорили: «Зачем вам это в сорок лет, живите для себя».
Но мы уже не могли «для себя». Наша жизнь, которая раньше казалась такой наполненной, без этого маленького белобрысого мальчика теперь выглядела пустой декорацией.
***
Прошел ровно год.
Сегодня суббота, и мы снова на даче. Теплый сентябрьский день, пахнет яблоками и опавшей листвой. Барон лениво лежит на крыльце, подставив бок солнцу.
— Пашка, ну-ка не лезь в лужу, только переодела! — кричу я в сторону сада.
— Мам, я просто смотрю, там лягушка! — доносится звонкий голос.
Из-за кустов смородины выбегает крепкий, розовощекий мальчишка. На нем чистая футболка с супергероем и новенькие джинсы. От того забитого «зверька», который ел собачий корм, не осталось и следа. Разве что взгляд иногда становится слишком серьезным для шестилетнего ребенка.
Серёжа выходит из сарая с рубанком в руках. Он мастерит для Пашки качели.
— Сын, иди помоги, нужно доску придержать.
Пашка с гордым видом бежит к отцу. «Сын». «Отец». Эти слова в нашем доме теперь звучат так же естественно, как пожелание доброго утра.
Вечером мы будем пить чай на веранде. Пашка будет засыпать у Серёжи на коленях, обняв его за шею своими крепкими ручонками. А я буду смотреть на них и думать о том, как одна маленькая миска собачьего корма на крыльце перевернула наш мир.
Иногда мне становится страшно: а что, если бы в тот вечер Барон не залаял? Что, если бы мы просто выставили Пашку за ворота или побоялись бумажной волокиты?
Но потом я смотрю на своего сына и понимаю — мы не спасали его. Это он спас нас. Он вылечил нашу тишину и наполнил наш дом смыслом, который не купишь ни за какие деньги.
А Горки... Горки остались где-то в прошлой жизни. В той жизни, где были «лишние рты» и «дяди Вити». В нашей жизни есть только мы. Мама, папа и Пашка. И это самое справедливое, что случилось со мной за все мои сорок три года.