Найти в Дзене

БИОГРАФИИ ГОРЕСТЕЙ И ПОРТРЕТЫ СТРАДАНИЙ

Не отпускают меня графические работы Геннадия Доброва, не отпускают… В прошлой статье я рассказал лишь о трёх рисунках, сделанных им на острове Валаам. Сегодня я продолжу этот рассказ – ведь, вернувшись домой, Геннадий Михайлович понял, что тема человеческого горя возникла в нём совсем не случайно. Вся его прошлая жизнь, тяжёлое военное детство и смерть от голода двух младших сестрёнок и братика была лишь прологом к его творчеству. Он ещё в институте в своих ученических работах пытался изобразить страдания человека. Хотел понять, какими приёмами художник может передать на мёртвом холсте душевные муки живой натуры. Начиная с Эпохи Возрождения, об этом размышлял каждый большой живописец – если, конечно, этот мастер не замыкался в узких рамках концепции эстетизма: «искусство ради искусства». Геннадий Добров стал ездить по домам инвалидов, разбросанным по всему Советскому Союзу – и везде делал портреты людей, искалеченных войной, расспрашивал их о том, как те воевали, как были ранены. Ри

Не отпускают меня графические работы Геннадия Доброва, не отпускают…

В прошлой статье я рассказал лишь о трёх рисунках, сделанных им на острове Валаам. Сегодня я продолжу этот рассказ – ведь, вернувшись домой, Геннадий Михайлович понял, что тема человеческого горя возникла в нём совсем не случайно. Вся его прошлая жизнь, тяжёлое военное детство и смерть от голода двух младших сестрёнок и братика была лишь прологом к его творчеству.

Он ещё в институте в своих ученических работах пытался изобразить страдания человека. Хотел понять, какими приёмами художник может передать на мёртвом холсте душевные муки живой натуры. Начиная с Эпохи Возрождения, об этом размышлял каждый большой живописец – если, конечно, этот мастер не замыкался в узких рамках концепции эстетизма: «искусство ради искусства».

Геннадий Добров стал ездить по домам инвалидов, разбросанным по всему Советскому Союзу – и везде делал портреты людей, искалеченных войной, расспрашивал их о том, как те воевали, как были ранены. Рисовал обречённость и одиночество этих несчастных. Слова Булата Окуджавы «Ах война, что ж ты сделала, подлая?» стали лейтмотивом творчества художника.

Пусть он сам расскажет об этом отрезке своей жизни. Вот небольшие фрагменты из его аудио-воспоминаний под названием «Ночные летописи».

Но совестливых людей предупреждаю это будет больно и страшно:

- Когда я вернулся в Москву с Валаама, Люся говорит: «Гена, тебе надо отдохнуть после такой нервной поездки. Давай, съездим на Чёрное море, у нас ведь не было свадебного путешествия. Возьмём палатку, будем жить «дикарями» прямо на берегу, одна раскладушка у нас есть, ещё одну напрокат возьмём…».

Приехали мы под Севастополь, поставили палатку, внутри разложили раскладушки, какой-то столик я смастерил из подручных материалов. Рядом люди тоже жили в палатках, а некоторые просто ставили раскладушки на прибрежный песок и так спали. Ночи тёплые, дождей нет, красота.

Люсина мама тоже поехала с нами, но она снимала неподалеку комнату, приносила нам на берег готовые обеды, ягоды с рынка. Так незаметно пролетели две недели, нужно было возвращаться.

-2

И вот едем мы с Люсей назад в Москву в поезде, проезжаем станцию Бахчисарай, смотрим в вагонное окно. А соседка по купе внезапно говорит: «Вон там за холмами есть дом-интернат для инвалидов войны, которые воевали здесь в Крыму».

Что её заставило так сказать? Она же не знала, что я московский художник, который рисует несчастных калек. Это была судьба. И я не знал, что инвалиды живут где-то ещё, кроме острова Валаам. Мне мой учитель профессор Кибрик говорил, что их собирали по нашим городам и отвезли всех скопом на Ладогу...

Приехали мы в Москву, и я на следующий же день пошёл в управление социального обеспечения. Так, мол, и так – я художник, рисовал фронтовиков на Валааме, теперь хочу поехать порисовать их в Бахчисарае. А мне отвечают – почему именно там? У нас таких интернатов много, чуть ли не в каждой области есть. Но, если вы хотите именно в Бахчисарай, то мы прямо сейчас можем позвонить директору тамошнего интерната ветеранов войны и договориться с ним о вашем приезде.

Они так и сделали, и вскоре я снова поехал в Крым.

Интернат в Бахчисарае был сравнительно небольшим, два одноэтажных домика, и еще одно отделение, где лежали женщины с повреждённым позвоночником. Я туда зашёл, смотрю – на кровати в кожаном корсете лежит девушка с необыкновенно красивым одухотворённым лицом, звали её Оксана. Рядом другие женщины, старые, тоже неподвижные, прикованные к своим кроватям.

А в углу этой большой палаты стоят пустые деревянные гробы, и эти несчастные женщины видят конец своей жизни – как бы будущее смотрело на них из этих гробов.

-3

У Оксаны на тумбочке лежала тетрадка и карандаш. Я спрашиваю: «Зачем это тебе?» Отвечает: «Я туда пишу стихи».

Открываю, читаю: «Дети играют на скалах, громко их смех раздаётся. Эх, познакомиться б с малым, с тем, что всех громче смеётся…»

Я был потрясён, взял у неё тетрадку и переписал все стихи этой несчастной девушки. И потом, когда мне было грустно или тяжело, я их перечитывал и говорил сам себе: «Ну, что ты? Разве тебе плохо? Вот кому в жизни действительно было тяжело, а она писала такие светлые стихи…»

В этом доме-интернате я сделал ещё несколько рисунков. Вначале нарисовал одного слепого инвалида, которого привезли сюда из-под Калининграда. То есть, он воевал совсем не в Крыму, как говорила моя соседка по купе. Украинец по фамилии Забара. Имел несколько медалей, одна была за оборону Сталинграда. Я спросил, за что вы её получили? Он стал нащупывать эту медаль: на левой руке кисти вообще не было, просто культя, а на другой – всего три пальца. И вот он култышкой приподнял медаль на груди, а безымянным пальцем водит по ней, щупает рельеф и говорит: это за Сталинград, там был ад!

И я его так и нарисовал. Не карандашом, а сепией, подаренной мне в чешском посольстве. И назвал рисунок «Рассказ о медалях. Там был ад».

-4

Потом я стал рисовать ветерана по фамилии Лукин. Тело его до пояса держал металлический корсет, обшитый кожей. Благодаря ему, этот Лукин мог находиться в вертикальном положении и держать голову. Я не мог представить, что чувствовал человек, который постоянно закован в эту броню. Лицо его выглядело сурово, сам он был очень нервный, неуравновешенный. У него в очках не хватало одного стекла.

Спрашиваю, почему у вас очки разбиты? "Это сосед мой, у нас койки рядом, сделал. Такой негодяй, постоянно надо мной издевается и норовит всякие шпильки вставить."

Я смотрю на этого соседа… слепой человек, облитый супом, в волосах вермишель, рубаха тоже мокрая от супа. А сам даже не может руками двигать, они у него парализованы.

Спрашиваю Лукина: это вы его облили? Зачем вы это сделали, он же совсем беспомощный. "А пусть не говорит, что я не был партизаном, что я притворяюсь участником войны! Ну, теперь этот негодяй будет помалкивать!"... Вот такие бои шли в той палате, где все инвалиды имели тяжёлые контузии.

Инвалид Лукин. Рисунок называется «Я храбро бился».
Инвалид Лукин. Рисунок называется «Я храбро бился».

Потом зашёл в соседнюю палату, она была очень большая, кровати стояли и рядами, и вдоль стен. Кто то лежал молча, кто-то стонал или разговаривал сам с собой. А в углу сидел необыкновенно толстый мужчина с номером на руке, выколотым в концлагере. Он всё время ел, хотя огромное тело его было просто, как гора. Увидел меня и стал просить хлеба: «Дай покушать, я есть хочу». У него после концлагеря остался такой инстинкт постоянного голода, исчез синдром насыщения.

В этой палате я рисовал одного пожилого человека. Он был без обеих ног, прошёл несколько войн, на вид ему было лет девяносто. На кителе висели ордена, медали, и даже георгиевские кресты за Первую мировую войну.

Он молча сидел на своей кровати, курил, смотрел на всех задумчивыми глазами, имел большие крестьянские руки с мощными пальцами и выглядел ещё достаточно бодро. Этот рисунок я назвал «Старый воин», он много раз показывался на выставках и печатался в газетах.

«Старый воин». Михаил Казаренков.
«Старый воин». Михаил Казаренков.

К этому времени я уже чётко осознал, что мои рисунки не военные, а наоборот – антивоенные. И стал понимать, что их никогда не возьмут на выставки. Антивоенную тему у нас тогда никто не разрабатывал, а все художественные выставки формировались так, чтобы прославлять советских солдат, их подвиги и победы.

Но бросить эту тему я уже не мог и решил набрать хотя бы 40 портретов инвалидов войны. Думаю, если мои рисунки не возьмут на общие большие вернисажи, из сорока графических работ уже можно устраивать персональную выставку. А там посмотрим.

Но, главное, я чувствовал, что просто обязан закончить эту серию, нарисовать этих никому не известных и никому не нужных защитников отечества, к которым судьба оказалась так жестока. Кроме того, мне было технически интересно работать над такими рисунками, я легко мог передать естественность поз, разнообразие лиц, рук. И видел, что каждый портрет получается иным, чем предыдущий, непохожим на все остальные.

Вот я после «Старого воина» нарисовал ещё одного безногого инвалида, совсем иной по психологическому состоянию портрет. Я и в карандашной технике выполнил эти два портрета по-разному. Это было уже в Омской области, там интернат находился в селе Такмык, в небольших просевших в землю избушках с низенькими окнами.

У этого фронтовика – он служил шофёром, ранен был в Венгрии под Будапештом – была такая низенькая тележка на колёсиках, на которой он передвигался. И вот он безногий лежит на земле, опёрся на свою тележку, как бы даже прилёг на неё, и задумался. О чём задумался? Да о войне, конечно. На груди ордена, медали, есть даже одна иностранная. В руке сигарета дымится в пластмассовом мундштуке, который человек сумел сохранить, это памятная для фронтовика вещь. Рядом лежат деревянные колодки, которыми он отталкивался, когда ехал на этой своей тележке. А над ним порхает бабочка.

Очень удачный получился рисунок, я назвал его «Отдых в пути».

«Отдых в пути». Шофёр Алексей Курганов.
«Отдых в пути». Шофёр Алексей Курганов.

И чем больше у меня накапливалось таких рисунков, тем яснее я понимал, что наконец-то я делаю то, что давно хотел, что это моё. И в дальнейшем уже не пытался никуда сворачивать в сторону. Рисовал только то, что (как я считал) предназначено мне судьбой. Не торопился, работал спокойно, поэтому у меня на 33 рисунка ушло целых шесть лет.

Заработка постоянного все эти годы у меня не было. Но в Союзах художников раз в год давали «творческую помощь». В столице было три союза: Московский (там мне давали помощь по 100 рублей в год), Российский (по 150 рублей) и Союз художников СССР, где я писал заявление на имя председателя Таира Салахова – и тот выделял мне 200 рублей. В общем, на эти деньги я и ездил по домам-интернатам и даже летал на самолёте на Сахалин. Жили же мы с Люсей очень скромно на её зарплату, и ещё отец мой изредка помогал.

-8

Чтобы описать все 33 портрета из серии «Автографы войны», одной статьи мало. А ведь кроме них у художника Доброва были большие графические циклы с афганской и чеченской войн, были три поездки по бывшим концлагерям. Тут и десяти публикаций не хватит.

Но несколько портретов фронтовиков, самых памятных для Геннадия Михайловича, я всё-же упомяну. Тем более в своих «ночных летописях» он описывает этих персонажей очень ярко и подробно. Например, Бориса Милеева, который жил не в доме-интернате, а в своей квартире в Москве на Коровинском шоссе.

- Больше всего меня поразило, как он один управлялся в этой квартире. А Борис смеётся: «Я же солдат, должен всё уметь!»

У него не было кистей рук, чуть ниже локтей руки оканчивались культями. Но когда его в госпитале оперировали, хирурги раздвоили концы этих култышек, получились такие «захваты», которыми тот мог что-то удерживать. А на протезном заводе ему смастерили десятки всяких приспособлений, которые прикреплялись к протезам: какие-то хитрые зажимы, пилу, молоток, клещи. Он много курил и этими зажимами держал сигарету.

И ещё у него была пишущая машинка, и Борис постоянно на ней печатал. Надевал на свои культи резиновые насадки, на концах которых были металлические штырьки. Вот этими штырьками он и колотил по клавишам машинки, и получалось у него печатать довольно быстро. Он работал надомником, перепечатывал всякие документы, планы, отчёты, тексты, даже какие-то секретные материалы ему привозили для перепечатывания. Я его за этой пишущей машинкой и нарисовал.

Рисунок называется «Фронтовые воспоминания».
Рисунок называется «Фронтовые воспоминания».

Но Борис меня сразу-же предупредил: "За то, что я тут сижу и позирую, ты должен мне каждый раз покупать по бутылке вина. Деньги я тебе дам". Пришлось мне идти в магазин, да не однажды, по две бутылки в день у него уходило. И когда выпивал, то просто преображался – включал телевизор, там диктор читал политические новости, а он так возбуждался, култышками своими машет, комментирует: эх, да если бы у меня были руки и ноги, я бы этому Рейгану так врезал бы! Зрелище непередаваемое – руками машет, прыгает, грозится, подбегает к экрану, кричит, лицо свирепое, ноздри раздуваются!

Но порядок в квартире был удивительный. Кровать всегда по-солдатски заправлена, подушки покрыты накидками с узорами, ковры и на полу лежали, и на стенах висели. Эти ковры однажды он при мне пылесосил: брал своими культями насадки от пылесоса и так ловко их менял. Я спрашиваю: «Борис, а как ты живёшь без женщин, не страдаешь?» «Ты что, – говорит, – ко мне приходят и молодые девочки и женщины постарше. А одна ходит уже давно, вроде, как жена мне уже».

Не знаю, правду он говорил или хвастался?

Ещё я много работал в протезном институте на Ленинском проспекте, недалеко от Донского монастыря, где мне рассказали удивительную историю. Там после войны протезировался один инвалид без рук и без ног. Василий Иванович Лобачёв из Волгограда. Он пробыл в Москве несколько недель, и за это время сдружился с персоналом института, его там все очень полюбили. Наконец, ветерану сделали протезы, подогнали их как положено, и он уехал. А через пару месяцев на протезирование приезжает безногая женщина тоже из Волгограда – это всё мне медсёстры рассказали, которые здесь давно работали. И когда она возвращалась домой, врачи передали для Василия Ивановича скромные московские гостинцы. Написали адрес и просили передать большой привет.

Проходит ещё несколько месяцев и вдруг приходит новость: у этой двух людей возникло большое чувство друг к другу. И они стали семьёй. Меня эта история так тронула, что я решил съездить в Волгоград, своими глазами посмотреть на эту пару. Приехал, узнал в местном собесе адрес. Действительно, прекрасная семья, замечательные люди: и Василий Иванович, и Лидия Фёдоровна, и сын их уже взрослый. И я начал рисовать их парный портрет.

Она мне рассказала: когда я его увидела, что-то у меня в душе перевернулось и я поняла, что это мой человек. Сталинград был весь разрушен, он с матерью жил в подвале, но мать была уже старенькая, слабенькая. В этом подвале ютилось несколько семей, а на первом этаже находилось отделение милиции. Милиционеры поднимали Василия Ивановича во двор на свежий воздух, усаживали на скамейку и присматривали за ним.

Потом, когда город стали отстраивать, и они уже поженились, получили трёхкомнатную квартиру в самом центре. Собес выдал инвалидную коляску и Лидия Фёдоровна вывозила мужа во двор. По квартире, конечно, на этой неуклюжей коляске ездить было трудно, и Василий Иванович раскатывал из комнаты в комнату на такой самодельной низенькой тележке. Без рук научился пользоваться телефоном, как-то сам снимал зубами трубку и разговаривал со своими друзьями.

«Поздравления в День Победы».
«Поздравления в День Победы».

И дома обходился самостоятельно, потому что жена ходила на работу, хоть она сама была безногая и передвигалась с трудом на протезах, с костылями. Но родила двух сыновей. Одного в подростковом возрасте бандиты зарезали на танцах, но второго сына они вырастили. Тот стал зубным врачом, женился и все втроём они жили в той квартире.

Государство выдало им бесплатную автомашину с ручным управлением, переделанным для безногих водителей. Лидия Фёдоровна её водила, а Василий Иванович сидел рядом. Если дорожный патруль пытался остановить машину, то он угрожающе показывал свои пустые рукава, милиционеры сразу козыряли им с извинениями и пропускали дальше.

Через несколько лет после того, как мы познакомились, старый ветеран умер. Полгорода пришло на кладбище попрощаться с ним. На могиле рядом с памятником вдова укрепила на постаменте его старенькую домашнюю тележку на колёсиках...

Геннадий Добров начал рисовать этот парный семейный портрет.
Геннадий Добров начал рисовать этот парный семейный портрет.

Но не все фронтовики имели вот такие дружные семьи, свою жилплощадь. Многие оставались совершенно одинокими брошенными людьми. Некоторые – по своей воле. Рисовал я одного такого безрукого инвалида в интернате в селе Данки под Серпуховом. Его звали Алексей Чхеидзе. На предплечья у него были надеты большие тяжелые протезы, они висели на лямках, потому что могли свалиться с рук этого бывшего морского пехотинца. Вместо одного глаза у него тоже был стеклянный протез.

Как и Алексей Курганов (рисунок «Отдых в пути»), он получил свои увечья в Будапеште. Перед их группой разведчиков поставили задачу: овладеть неприступным королевским дворцом в центре города. Но так, чтобы максимально сохранить это одно из красивейших зданий в Европе, жемчужину мировой архитектуры. Моряки воспользовались планами этого дворца, проникли в него через какие-то полные нечистот канализационные трубы и почти без выстрелов захватили там генералитет немецкой и венгерской армии. Но на обратном пути катер, на котором они возвращались по Дунаю, подорвался на мине. Алексея Чхеидзе вытащили из воды уже с полуоторванными руками, без одного глаза и контуженного.

«Освободитель Будапешта. Алексей Чхеидзе».
«Освободитель Будапешта. Алексей Чхеидзе».

Когда молодого парня выписывали из армейского госпиталя, он сказал врачам: «Не могу я ехать в Грузию таким калекой. Все будут меня жалеть, слёзы лить, а я этого не хочу». И остался в России, скитался по нескольким домам инвалидов, пока не оказался в этом селе Данки недалеко от Приокско-Террасного заповедника. Это был даже не интернат для ветеранов войны, а обычный сумасшедший дом, районная психиатрическая больница. Я там даже ночевать боялся остаться, днём рисовал, а вечером возвращался на автобусе и электричке в Москву. И так рисовал Алексея несколько дней. Его портрет я тоже привозил на каждую свою выставку...

-13

Но я не сразу осознал, что рисуя таких бывших солдат, показываю только, так сказать, активную часть людей войны. Была ведь ещё и пассивная часть – например, женщины, которые не воевали. Они выживали в оккупации, работали в тылу, теряли своих детей от голода и болезней, как моя мать, которая похоронила троих своих малышек. В общем, я решил, что в моих работах обязательно должны присутствовать жертвы среди мирного населения. И они по своей художественной выразительности обязаны вызывать у зрителя не меньше сочувствия и не меньший протест против войны, чем образы участников боёв.

Такую натурщицу я нашёл в селе Атак, тоже на своей родине в Омской области. Глухое место, куда даже автобус не ходил. Это была слепая женщина без обеих ног, торс её заканчивался таким кожаным мешком, который крепился к ремню на её поясе и тёрся по земле. Опиралась она на руки в перчатках и вот так с трудом передвигалась. Звали её Валентиной.

В этом рисунке весь смысл в деталях.

На ней кокетливая кофточка вышитая цветами. На шее – большие яркие бусы. Русые волосы аккуратно заплетены в длинную косу, которая оканчивается алым бантом. Что это? Как это? Зачем все эти украшательства, которые она всё равно не может увидеть? Это женская суть в ней продолжает жить, стремление выглядеть привлекательной.

-14

За пояс Валентина засунула букетик полевых цветов. Как незрячая женщина смогла их набрать на своей недлинной прогулке? Как отыскала в густой траве и отобрала самые красивые цветы: васильки и ромашки? На рисунке она вытянула вперёд руку, как бы нащупывая пространство перед собой. На некрашеном полу лежит плетёный из тряпок деревенский коврик, кошка испуганно смотрит, забилась в уголок.

А я рисую её и думаю: в таком положении человек остался, слепой, совсем без ног. Но, оказывается, и так можно жить, и так можно выбираться на прогулки, и так можно радоваться жизни. А у кого всё есть – и ноги-руки, и зрение, и квартира, и достаток, и семья – а всё равно возникают какие-то недовольства, слёзы, истерики. И чем меньше у человека остаётся возможностей полноценно жить, тем он вдруг спокойнее становится. И как бы даже радостней воспринимает действительность. Это я замечал потом и в других подобных ситуациях…

Вот, например, прилетел я в интернат в посёлке Неглики на Сахалине. А во всех этих инвалидных домах сразу же по приезде я платил за свое питание. Шёл в бухгалтерию и оплачивал их казённую еду примерно по полтора рубля в день. Так и здесь, в первый же день пошёл в столовую и вижу, сидит женщина без обеих рук и пытается есть рыбу, которую дали на обед. Наклонилась над тарелкой, берёт ртом эту несчастную навагу, и хочет откусить. Рыба у неё падает изо рта, но она исхитрилась – откусила кусочек, проглотила, а основную порцию снова губами возит по столу...

Я её спрашиваю:

- Почему вы сами кушаете? Почему вас никто не покормит?

- Ну кто же здесь нас будет кормить? Нас ведь таких много. Я уже привыкла сама.

- А как вас зовут?

- Полина.

- Я хочу вас нарисовать. Будете мне позировать?

- Хорошо, приходите в мою палату.

Зашёл к ней, она так после столовой и сидела: к одной культе ремешком прикреплена ложка с загнутым концом, чтобы не вывалилась, на другую культю Полина оперлась и задумалась. В ушах у неё дешёвые серёжки, тоже ведь женщина, которая хочет быть красивой. А на тумбочке лежит книга…

- Вы читаете здесь книги?

- Да, читать я люблю, вижу пока что хорошо.

- И что вы читаете?

- Да разное. Больше всего нравится читать о любви.

И я положил перед ней тарелку и раскрытую книгу, вроде бы она за обедом читала-читала и задремала. Долго её рисовал, но Полина ни разу не пожаловалась, что устала позировать. Этот рисунок я назвал «Книга о любви».

-15

На другое лето я поехал в город Клин под Москвой. Дом-интернат там располагался в старом особняке с колоннами, а справа и слева от центрального входа ещё два флигеля.

Здесь я сделал удивительный рисунок женщины без лица. Её звали Нюра Иванова. Она ходила, прикрыв лицо марлевой занавесочкой, которая держалась сзади на резинке. И ещё у Нюры была маска, похожая на карнавальную венецианскую, которую ей сделали в протезном институте. Как бы молодое девичье лицо с широко раскрытыми глазами, с чёрными бровями. А на этом лице были закреплены настоящие очки с дужками, которыми эта маска и держалась за ушами.

И пока я её рисовал, она рассказала свою историю:

«Жили мы, – говорит, – с дочкой и мужем-пограничником в Бресте. И поехала я с девочкой к себе на родину в Тверскую область, а муж остался на заставе. Живём мы там в нашей деревне себе спокойно, я готовлю на печке обед – и вдруг по радио говорят, что началась война и идут бои в Бресте. Я так от этого испугалась, что потеряла сознание и упала головой прямо в открытую печку, в самый огонь. Дочка закричала, прибежали люди, вытащили меня, отправили в больницу. Но что врачи могли сделать, когда такой ожог: сгорели лоб, глаза, нос, рот, верхняя губа... в общем, считай, всё лицо сгорело...»

-16

А потом она стала петь мне русские народные песни. «Липа вековая», «То не ветер ветку клонит», «На улице дождик». Причём пела она их на какие-то совсем другие мотивы, чем я привык слушать. Такие глубокие сильные тона были в этих её деревенских мотивах, такие рембрандтовские краски.

Я спрашиваю:

- Нюра, а дочка к тебе приходит?

- Приходит, – говорит, – иногда.

И я взял у неё клинский телефон дочери.

После того, как этот портрет был закончен, мне не хотелось больше ничего там рисовать, хотя этот интернат был полон всякими другими инвалидами. Потому что понял, что несчастнее Нюры никого нет.

Вернулся домой, но она никак не выходила у меня из головы, всё время думал – как там в Клину живёт Нюра без лица? Позвонил дочке, а та плачет: «Ой, Геннадий Михайлович, как вы уехали из интерната, через неделю мама умерла».

Боже мой, умерла! Я пришёл в отчаяние, стал расспрашивать подробности – отчего умерла, где похоронили? Потом говорю: «А маску её вы не могли бы отдать мне на память?» «Нет, вы знаете, когда мы маму хоронили, то маску положили рядом с ней в гроб».

Вот такая судьба была у этой несчастной женщины. И имя-то какое русское…

-17

Наверное, пора заканчивать этот тяжелый рассказ художника Доброва о героях своих рисунков.

У меня нет душевных сил продолжать; думаю, что и у вас, мои дорогие читатели, сердце не каменное. Могу только преклонить голову перед мужеством, благородством и сердобольностью этого человека. И нет слов, чтобы выразить свои чувства.

Но за меня такие мудрые и честные слова нашла сценарист и телеведущая Татьяна Никитина. Очень точно она сказала:

«…Геннадий Добров брался создавать вещи, до которых другие художники боялись даже дотронуться. Вещи, которые не только находились вне сферы искусства, но противолежали искусству.

Он брал в свои добрые руки рисовальщика ужасное, увечное, почти безобразное – и делал это бесстрашно, как хирург бесстрашно входит в палату с тяжелоранеными.

Своим материалом он избрал человеческое страдание: судьбы инвалидов войны, нищету, обездоленность, безумие. Заглядывал в глаза немых, юродивых, безымянных, потерявших всё, даже прошлое. В глаза стариков и детей, изувеченных войнами – и видел в них величие и красоту, истинный масштаб человека, его суть, открывающуюся именно в громадности страдания.

И что поразительно: в этом, действительно, страшном материале, к которому обращался художник, нет ничего отвратительного, отталкивающего, оскорбляющего чувства – напротив, именно в работах Геннадия Доброва человек предстаёт перед нами в наибольшей степени – человеком…»