Дорога в Сосновку напоминала шрам на теле земли: бугристая, разъезженная лесовозами, она петляла среди вековых елей, словно не хотела пускать чужаков в это забытое богом место. Марина крепче сжала руль своего старенького, видавшего виды "паркетника". Кондиционер давно не справлялся с июльской жарой, и липкая футболка неприятно холодила спину.
Командировка обещала быть скучной, но редактор настаивал. Петр Сергеевич, человек циничный и прагматичный, в последнее время почему-то ударился в мистику.
— "Чудеса в глубинке — это сейчас в тренде, Мариша, — говорил он вчера на планерке, протирая очки носовым платком. — Нам нужен очерк о надежде. Люди устали от чернухи, от политики, от курсов валют. Дай им сказку. Найди мне эту Вангу местного разлива и привези материал, от которого домохозяйки будут рыдать".
Сказка ждала Марину за триста верст от города, в покосившемся доме с резными наличниками на самом краю деревни, где асфальт заканчивался, уступая место пыльной грунтовке.
Когда машина наконец остановилась у ворот, первое, что бросилось в глаза, — это очередь. Люди стояли молча, словно боясь спугнуть тишину. Здесь, у старого забора, потемневшего от времени и дождей, смешались миры, которые в обычной жизни не пересекаются. Марина увидела огромный черный "Ленд Крузер" с московскими номерами, припаркованный прямо в крапиве. Рядом с ним сиротливо жался старый "Иж" с прицепом, полным сена.
Марина вышла из машины, поправила сумку с диктофоном и огляделась. Солнце пекло нещадно, но люди не расходились.
— Вы крайняя? — спросила она женщину в простеньком ситцевом платье, которая баюкала на руках ребенка лет пяти.
Мальчик выглядел странно: слишком бледный, с синяками под глазами, он безвольно висел на руках матери, словно тряпичная кукла.
— Тут живая очередь, — тихо ответила женщина. В ее голосе не было злобы, только бесконечная, свинцовая усталость. — Вы по записи или так? Вера Ильинична сегодня тяжелых принимает.
— Я по делу. Я журналист, — ответила Марина, стараясь звучать мягче, но профессиональная нотка все же проскользнула. — Мне только поговорить.
Толпа всколыхнулась. Мужчина в дорогом костюме, нервно куривший у "Ленд Крузера", бросил окурок под ноги и зло процедил:
— Журналисты... Вам бы только сенсацию. А тут у людей горе. В очередь вставай, акула пера.
Марина хотела огрызнуться, но осеклась. В глазах этих людей читалась такая надежда, смешанная с отчаянием, что ей стало физически стыдно за свое вторжение. Она отошла к калитке, не решаясь войти.
В этот момент массивная дубовая дверь дома открылась. На пороге появилась она. Баба Вера.
Марина представляла её другой, опираясь на стереотипы из телешоу: согбенной старушкой в цветном платочке, бормочущей невнятные заговоры над водой. Но перед ней стояла высокая, статная женщина неопределенного возраста. Ей можно было дать и шестьдесят, и восемьдесят. Её седые волосы, густые и жесткие, были убраны в строгий узел на затылке, открывая высокий лоб. Лицо, испещренное глубокими морщинами, сохраняло следы былой, какой-то иконописной, строгой красоты.
Но главное — глаза. Темные, почти черные, они смотрели не на Марину, а словно сквозь неё, видя что-то, скрытое от остальных. В этих глазах плескалась такая густая, вековая печаль, что Марине стало холодно под палящим летним солнцем.
— Журналистка, — не спросила, а утвердила Вера. Голос у нее был низкий, глуховатый, с едва заметной хрипотцой. — Проходи. Я знала, что ты приедешь.
Толпа загудела, но никто не посмел возразить. Вера жестом пригласила Марину внутрь.
В доме было прохладно и сумрачно. Он пах не лекарствами, не больницей, а сушеными травами — полынью, чабрецом, зверобоем — и чем-то сладковатым, напоминающим церковный ладан и топленый воск. Пучки трав свисали с потолочных балок, создавая причудливую зеленую бахрому. В углу, под темными старинными образами в серебряных окладах, теплилась лампада, отбрасывая дрожащие блики на бревенчатые стены.
Обстановка была спартанской, почти монашеской: тяжелый деревянный стол, выскобленный до белизны, длинные лавки вдоль стен, русская печь, чисто выбеленная известью. Никаких атрибутов "колдуньи" — ни карт Таро, ни хрустальных шаров, ни черепов. Только чистота, тишина и ощущение, что время здесь течет иначе.
— Я не принимаю ради славы, деточка, — сказала Вера, ставя на стол тяжелый чугунный чайник. Движения её были медленными, но точными. — Журналисты ко мне редко ездят. Боятся. Но раз приехала — садись. Гостем будешь. Чаю выпьешь?
Марина села на край лавки, чувствуя себя школьницей, вызванной к директору. Она достала диктофон, но под тяжелым взглядом хозяйки рука сама собой убрала его обратно в сумку.
— Я хотела написать очерк. О том, как вы помогаете людям, — начала она, подбирая слова. — Говорят, вы поднимаете на ноги даже тех, от кого отказались врачи. В районе вас называют "последней надеждой".
Вера тяжело опустилась на лавку напротив. Она сложила на столе руки — крупные, с узловатыми пальцами, — и Марина заметила, как они мелко подрагивают.
— Помогаю... — эхом отозвалась она, глядя на пляшущий огонек лампады. — Люди любят красивые слова. Им кажется, что помощь — это взмах волшебной палочки. Щелкнул пальцами — и рака нет. Пошептал — и ноги пошли. А это труд. Тяжкий, грязный труд, за который платит не тот, кто просит.
— А кто платит? — вырвалось у Марины.
Вера промолчала. Она налила в граненый стакан темный, пахнущий лесом отвар и пододвинула гостье.
— Пей. С дороги устала, мысли путаются. Посиди пока здесь, в углу. Мне работать надо. Людей много, а сил мало. Смотри, слушай, если хочешь. Только не мешай и под руку не говори.
Весь день Марина провела в углу горницы, словно невидимый наблюдатель. Она пила терпкий чай и видела, как через этот порог проходит человеческая боль.
С каждым посетителем целительница работала по-разному.
К мужчине из "Ленд Крузера" она даже не подошла.
— Уезжай, — сказала она ему с порога. — Твоя болезнь от жадности. Ты брата обманул, наследство отобрал. Верни всё, покайся, тогда и язва твоя затянется. А я тут не помощник.
Мужчина побагровел, хотел что-то крикнуть, кинуть пачку денег, но под взглядом Веры сдулся, сгорбился и молча вышел.
Женщину с бледным мальчиком Вера усадила на лавку. Она долго гладила ребенка по голове, что-то шептала — тихо, быстро, словно скороговорку. Потом взяла кружку с водой, подышала на неё и дала мальчику выпить.
— Астма отступит, — сказала она матери. — Но жить вам надо у моря. Продавайте всё и уезжайте. Здесь климат его задушит.
Самое страшное происходило потом. Когда очередной посетитель выходил, окрыленный, с порозовевшим лицом и блеском в глазах, Вера словно старела на десять лет прямо на глазах. После сеанса с мальчиком целительница согнулась пополам и зашлась в таком кашле, что Марине показалось — легкие старухи сейчас разорвутся. Звук был лающим, влажным, страшным. Марина бросилась подать воды, но Вера властным жестом остановила её.
— Не подходи! — хрипло прокаркала она, закрывая рот платком. — Не бери на себя чужое! Стой там!
На платке остались бурые пятна. Вера спрятала его в карман передника, вытерла пот со лба, глубоко вздохнула, словно перед прыжком в ледяную воду, и крикнула:
— Следующий!
К вечеру людской поток иссяк. Последняя посетительница ушла, когда солнце уже коснулось верхушек елей. Вера сидела у окна, безвольно уронив руки вдоль тела. Её кожа казалась серой, пергаментной, под глазами залегли черные тени.
— Вы каждый раз болеете вместе с ними? — тихо спросила Марина. Она уже не думала о статье, о гонораре. Ей было просто страшно за эту одинокую женщину, которая на её глазах убивала себя ради чужих людей.
— Я не болею, — ответила Вера, не поворачивая головы. Голос её звучал как шелест сухой листвы. — Я забираю. Болезнь — это грязь, деточка. Энергетическая грязь. Чтобы чистая вода потекла, нужно грязь вычерпать. А куда её деть? В ведро не сольешь. Земля больше не принимает, переполнена она людской злобой и болью. Только в себя. Я как фильтр. Пропускаю через себя черное, выпускаю белое.
— Но это же... медленное самоубийство, — прошептала Марина. — Зачем вам такой дар? Это же не дар, это проклятие какое-то.
Вера медленно повернула голову. В сумерках ее глаза казались двумя бездонными колодцами.
— Дар... — горько усмехнулась она. — Все вы говорите "дар". Думаете, Бог наградил меня за праведность? Нет, Марина. Бог не дает такое в награду. Такое дают только в наказание. Или в уплату долга. Страшного долга.
Марина почувствовала, как по спине пробежал холодок. В доме сгущались тени, и в углах комнаты словно зашевелилось что-то темное, древнее.
— Оставайся ночевать, — сказала Вера, с трудом вставая. Движения её были скованными, как у человека, чье тело — сплошной синяк. — Ночью в дорогу нельзя, места у нас глухие. Да и разговор у нас с тобой не окончен. Я вижу, у тебя душа добрая, хоть ты и прячешь это за своим блокнотом и цинизмом.
Марина кивнула. Уезжать ей не хотелось. Она чувствовала, что настоящая история здесь не в чудесных исцелениях, а в этой глубокой, беспросветной печали, которой был пропитан каждый сантиметр старого дома.
Ночь в доме целительницы выдалась беспокойной. Вера постелила гостье за ситцевой занавеской, на старой кровати с панцирной сеткой. Подушки пахли лавандой и чем-то старинным, бабушкиным. Марина лежала, глядя в потолок, где в щелях между досками просвечивала темнота чердака, и слушала звуки дома.
Дом жил своей жизнью. Половицы скрипели, словно кто-то невидимый и тяжелый ходил из угла в угол, проверяя, все ли на месте. За окном выл ветер, раскачивая ветви старой яблони, которые скреблись по стеклу, как костлявые пальцы, просящиеся внутрь. Где-то далеко, на болотах, ухала выпь.
Но самым тревожным был звук, доносившийся с другой половины избы, где спала Вера. Или не спала? Оттуда слышался тихий, монотонный стон, переходящий в быстрый, сбивчивый шепот. Марина напрягла слух, пытаясь разобрать слова.
— Прости... Не успела... Огонь... Жарко, как жарко... Возьми меня вместо... Не его, меня возьми!
Марина не выдержала. Сердце колотилось где-то в горле. Она тихонько встала, накинула кардиган поверх футболки и осторожно выглянула из-за занавески.
В красном углу, перед иконами, на коленях стояла Вера. Лампада была единственным источником света, она отбрасывала на лицо старухи пляшущие тени, искажая черты, превращая их в маску античной трагедии. Вера не молилась в привычном смысле слова. Она вела диалог. Жесткий, требовательный, отчаянный диалог с Тем, кто смотрел на неё с темных досок.
Она била поклоны, но делала это с такой исступленностью, словно пыталась разбить лоб о деревянный пол.
— Господи, помилуй, — шептала она, и в этом шепоте было больше боли, чем в крике. — Сколько ещё, Господи? Чаша полна, через край льется... Я устала. Отпусти меня. Или дай сил донести.
Марина замерла, боясь дышать. Она чувствовала себя вором, подглядывающим за чужой исповедью, за чем-то настолько интимным, что видеть это постороннему — грех. Вдруг Вера замерла, её спина напряглась, словно она почувствовала чужой взгляд спиной.
— Не стой там, как привидение, — сказала она, не оборачиваясь. Голос звучал твердо, без нотки сна, но очень устало. — Иди сюда. Раз уж не спится.
Марина подошла и села на лавку рядом. Вера с трудом, опираясь на скамью, поднялась с колен. Теперь, при слабом свете лампады, Марина увидела то, чего не замечала днем, когда целительница была в одежде с длинным рукавом. Руки Веры от запястий до локтей были покрыты шрамами. Тонкие белые линии переплетались, образуя сложный, пугающий узор. Это не были порезы. Это было похоже на следы от ожогов или ударов плетью.
— Испугалась? — спросила Вера, заметив испуганный взгляд гостьи. Она медленно одернула рукава ночной сорочки. — Это память. Каждая спасенная жизнь оставляет след. Тело помнит всё, Марина. Душа забывает, а тело — нет.
— Вы сказали днем, что это наказание, — тихо напомнила Марина. — За что можно так наказывать? Вы же святая для этих людей. Они молятся на вас. Тот мальчик сегодня... его мать ноги вам готова была целовать.
Вера горько, сухо усмехнулась и подошла к старому комоду, накрытому кружевной салфеткой. Достала толстый, потертый фотоальбом в бархатной, вытертой до проплешин обложке.
— Святая... — протянула она с презрением к этому слову. — Святые, деточка, живут в любви и благодати. А я живу в вине. Вина — мой хлеб и моя вода. Смотри.
Она открыла альбом. С пожелтевшей, черно-белой фотографии на Марину смотрели двое молодых, невероятно красивых людей. Девушка с длинной, толстой косой, перекинутой через плечо — в ней легко угадывалась молодая Вера, только взгляд был другим: дерзким, смеющимся, полным жизни. И парень — высокий, широкоплечий, кудрявый, в расстегнутой на груди рубашке, с открытой, солнечной улыбкой. Они стояли в обнимку на высоком берегу реки, щурясь от солнца, и казалось, что весь мир принадлежит им.
— Это ваш муж? — предположила Марина.
— Нет. Это Андрей. Мой жених, — Вера провела узловатым пальцем по лицу парня, и этот жест был полон такой нежности и такой боли, что у Марины защемило сердце. — И мой самый страшный грех. Начало конца.
Она захлопнула альбом, словно отрезала путь к этим воспоминаниям. Стук обложки прозвучал как выстрел в тишине ночи.
— Ложись спать, Марина. Завтра будет трудный день. Привезут тяжелую. Я чувствую её приближение уже сейчас, как чувствуют грозу звери. Рак, четвертая стадия. Метастазы везде. Врачи отправили умирать домой, дали морфин и сказали готовиться к похоронам.
— И вы... вы сможете помочь? — Марина не верила своим ушам. Рак четвертой стадии — это приговор. Это точка.
Вера посмотрела на неё долгим, пронзительным взглядом, в котором не было ни капли гордости, только смирение.
— Я могу забрать боль. Могу дать время. Иногда — год, иногда — десять лет. Но цена... Цена всегда одна. Закон равновесия. Жизнь за жизнь. Частица моей жизни за их. Я отдаю им свои дни, свои часы, свои силы. Я выгораю, как свеча на ветру, чтобы они могли коптить это небо еще немного.
— Но почему вы это делаете? Если это так больно, если это убивает вас? Почему не откажетесь? У вас же есть право на свою жизнь!
— Потому что я не имею права умереть просто так, — жестко сказала Вера, и глаза её сверкнули сталью. — Я должна выкупить его душу. И свою. А пока долг не уплачен, смерть меня не возьмет. Я пробовала. Не берет.
Утро началось не с пения птиц, а с суматохи. К дому, поднимая столбы пыли, подъехал большой черный джип. Из него двое мужчин вынесли на руках девушку — совсем молодую, почти ровесницу Марины. Она была похожа на скелет, обтянутый желтоватой, прозрачной кожей. Глаза ввалились так глубоко, что казались просто темными дырами, дыхание было прерывистым, со свистом. Рядом суетилась мать, рыдающая в голос, и муж, с серым, каменным лицом, в котором читалось полное бессилие.
Вера встретила их на крыльце. Она была в чистом белом платке и строгом темном платье. Она не стала ничего спрашивать, не стала смотреть медицинские карты, которые пытался сунуть ей муж больной. Просто кивнула на дверь спальни.
— Клади сюда. На кровать. Все выйдите. И ты, Марина, тоже. Живо!
Следующие три часа были адом ожидания. Солнце поднялось в зенит, воздух дрожал от зноя, кузнечики стрекотали как сумасшедшие, но эта жизнь природы казалась издевательством на фоне того, что происходило в доме. Марина сидела на крыльце вместе с родственниками больной. Муж курил одну сигарету за другой, руки его тряслись. Мать девушки стояла на коленях прямо в пыли двора и непрерывно молилась, перебирая четки.
Из-за закрытой двери не доносилось ни звука. И эта мертвая тишина была страшнее любых криков.
Внезапно дверь распахнулась. На пороге стояла Вера. Она шаталась, держась за косяк побелевшими пальцами. Лицо её было страшным — белее мела, губы посинели, из носа текла тонкая струйка темной крови, капая на белый передник.
— Забирайте, — прошептала она едва слышно, голос сорвался на хрип. — Будет жить. Криз миновал. Опухоль... она уснула. Я закрыла её в кокон.
Родственники, не веря своему счастью, бросились внутрь. Через минуту раздались радостные возгласы, плач облегчения. Девушка внутри попросила воды — впервые за неделю она смогла говорить внятно.
Никто не обратил внимания на Веру, которая сползла по бревенчатой стене на пол. Её глаза закатились. Только Марина, забыв про всё, бросилась к ней, подхватила под руки. Тело старухи горело, как раскаленная печь. Через тонкую ткань платья жар обжигал ладони Марины.
— В спальню... — прохрипела Вера, пытаясь встать. — Не к ним. К себе.
Марина с огромным трудом дотащила целительницу до ее кровати. Вера рухнула на подушки, ее тело била крупная, судорожная дрожь, зубы стучали.
— Воды, — одними губами прошептала она.
Марина дрожащими руками налила воды из кувшина, приподняла голову старухи, напоила её. Вера жадно глотала, вода текла по подбородку. Вдруг она схватила Марину за руку ледяными, цепкими пальцами. Хватка была железной, болезненной.
— Теперь ты видела, — сказала она, глядя Марине прямо в зрачки. Глаза Веры были полны ужаса и боли. — Я забрала её смерть. Сейчас она внутри меня. Она грызет меня, ищет выход. Она злится, что у неё отняли добычу.
Марина провела у постели Веры весь день. Родственники уехали, оставив на кухонном столе толстую пачку денег, перетянутую резинкой, на которую Вера даже не взглянула. К вечеру жар немного спал, но целительница казалась совершенно истощенной, прозрачной, словно из неё выкачали всю жизнь.
— Сегодня последняя ночь, — вдруг сказала Вера в сгущающуюся темноту. — Завтра ты уедешь. Ты должна знать правду. Ты ведь за ней приехала, журналистка? Не за баснями, а за правдой.
Марина придвинула стул ближе к кровати. За окном собиралась гроза. Небо налилось свинцом, поднялся ветер. Первые тяжелые капли дождя ударили по жестяной крыше, словно гвозди, забиваемые в крышку гроба.
— Рассказывайте, — сказала Марина, включая диктофон, но тут же, передумав, выключила его. — Я слушаю. Не для записи. Для себя.
Свеча на столе догорала, оплывая воском, похожим на застывшие янтарные слезы. Гроза за окном набрала полную силу: молнии вспарывали черное небо, освещая комнату мертвенно-бледными, короткими вспышками, за которыми следовал оглушительный грохот. Вера полулежала на высоких подушках, глядя на пляшущий огонек свечи, будто читала в нем свою судьбу.
— Это случилось пятьдесят лет назад, — начала она. Голос её звучал ровно, монотонно, словно она читала заученный наизусть приговор. — Мне было восемнадцать. Я была первой красавицей на три деревни. Гордой, своенравной. И эгоистичной до мозга костей. Мы жили у реки, я, мама и мой младший брат, Ванечка. Ему было семь лет. Отец погиб на лесоповале, когда Ванюша только родился. Мама тянула нас одна, работала дояркой, света белого не видела. Ваня был болезненным, тихим мальчиком, ходил за мной хвостиком, смотрел с обожанием. "Верочка, покажи...", "Верочка, поиграй...". А меня это раздражало. Мне хотелось гулять, хотелось на танцы, хотелось жить полной жизнью, а не быть нянькой.
Вера замолчала, переводя дыхание. Вспышка молнии осветила её лицо — на нем застыла гримаса боли.
— Андрей... тот парень на фото. Он был мечтой всех местных девчонок. Гармонист, весельчак. Он выбрал меня. В тот вечер был праздник, Ивана Купала. Костры, венки, смех... Андрей позвал меня кататься на лодке. Обещал показать место, где цветет папоротник. Мама ушла на ночную смену на ферму, строго-настрого наказала сидеть дома и следить за Ваней. У него был сильный жар, начиналась ангина, горло обложило.
Марина затаила дыхание, чувствуя, как внутри нарастает липкий страх. Она уже догадывалась, что будет дальше, но прервать рассказ не смела.
— Ваня плакал, капризничал, просил не уходить. Говорил, что ему страшно, что в углу кто-то стоит черный. Бредил, наверное. А я... я спешила. Андрей ждал у реки. И я решила проблему. Дала Ване снотворное. Мамины капли "от нервов". Накапала побольше, полпузырька, чтобы он крепко уснул и точно не проснулся до утра. Укрыла его, закрыла дом на засов снаружи — замок у нас тугой был — и убежала. Словно на крыльях летела.
Вера закрыла глаза, и из-под ресниц выкатилась одинокая, тяжелая слеза, прокладывая дорожку среди морщин.
— Мы катались на лодке, целовались под луной, прыгали через костер. Я забыла обо всем на свете. О времени, о больном брате, о совести. Мне казалось, что эта ночь бесконечна. А когда я вернулась под утро, на рассвете...
Грохот грома заставил стекла в рамах задребезжать. Вера вздрогнула всем телом, но продолжила, повысив голос:
— Я увидела дым еще с пригорка. Дом не горел открытым огнем, он тлел. Ваня... он проснулся. Видимо, от жажды или от страха. Попытался встать, задел табуретку, на которой стояла зажженная керосиновая лампа. Масло разлилось, половик вспыхнул. Огонь занялся быстро, но воздуха было мало, окна закрыты. Он не сгорел, Марина. Он задохнулся. Угарный газ.
Марина прижала руку ко рту, сдерживая вскрик ужаса.
— Дверь была заперта. Мной. Я выбила окно поленом, влезла внутрь, в дым. Нашла его на полу у самой двери. Он полз, Марина. Он скребся ногтями по двери, пытался открыть... Ногти были содраны в кровь, щепки под ними... Я вытащила его на траву, во двор. Он был ещё теплый, мягкий, как живой. Но он не дышал.
Вера посмотрела на свои руки, те самые, что сегодня спасли девушку от рака.
— И тогда я закричала. Я не звала людей, я не звала маму. Я звала... не знаю кого. Саму Вселенную, Бога, Дьявола — кто услышит. Я кричала: "Возьми мою жизнь! Верни его! Я виновата, возьми меня вместо него!". Я трясла его, делала дыхание рот в рот, била по щекам.
— И что случилось? — прошептала Марина.
— Меня услышали. В этот момент меня словно ударило молнией прямо в макушку. Огромная, жгучая, нечеловеческая сила вошла в меня, разорвала изнутри, потекла по венам как лава. Я прижалась к Ване всем телом, пытаясь вдохнуть в него эту силу, эту жизнь. Я чувствовала, как она перетекает из меня в него. Он дернулся. Один раз, сильно. Глубоко вздохнул... открыл глаза, посмотрел на меня с ужасом... и умер окончательно.
В комнате повисла тяжелая, звенящая тишина. Даже гроза за окном, казалось, притихла.
— Я не смогла его спасти. Сила пришла, но она не оживляет мертвых. Она лечит живых, но мертвых не возвращает. На похоронах я хотела броситься в могилу следом за гробиком. Меня держали трое мужиков. Мама поседела за одну ночь, стала совсем белой. Она смотрела на меня не как на дочь, а как на чудовище. Она знала. Она видела царапины на двери. Через месяц она слегла. Врачи сказали — сердце, от тоски. Она умирала, задыхалась, губы синие. И тогда я снова почувствовала этот жар в руках. Я подошла к ней, положила руки на грудь, просто чтобы попрощаться, попросить прощения. И вдруг...
Вера судорожно вздохнула.
— Боль перешла в меня. Меня скрутило, вывернуло наизнанку, я упала без чувств. А мама... мама встала. Розовощекая, здоровая. Она прожила ещё двадцать лет. Но никогда, слышишь, Марина, никогда больше не назвала меня дочкой. Только Верой. И никогда не обняла. А Андрей... он уехал сразу после похорон. Сказал, что не может видеть меня, не может дышать одним воздухом с убийцей.
Вера повернулась к Марине. Её лицо было спокойным, страшным спокойствием принятой кары.
— Я поняла тогда: мне не дали умереть, потому что смерть — это слишком легкий выход. Смерть — это покой. А я покоя не заслужила. Мне дали этот дар, эту жизнь, чтобы я отдавала её другим. По капле. Каждый раз, когда я лечу, я чувствую ту боль, которую чувствовал Ваня в дыму. Я задыхаюсь, я горю, я скребу ногтями дверь. Я искупаю вину. Но чаша бездонна, Марина. Сколько бы я ни спасла, Ваня не вернется. И мама не простит.
— И та девушка сегодня... — догадалась Марина.
— Да. Я взяла её смерть. Теперь она поживет, родит детей. А я... я стала на шаг ближе к краю. И я рада этому. С каждым спасенным я чувствую, что мой срок сокращается.
Утро встретило их ослепительным солнцем. Гроза прошла, умыв мир, и воздух был чист, прозрачен и звонок, как хрусталь. Трава сверкала бриллиантами росы. Вера вышла проводить Марину за калитку. Сегодня она выглядела ещё более прозрачной, чем вчера, словно солнечный свет проходил сквозь неё, не встречая преграды. Но в глазах впервые не было той беспросветной черноты. Там был покой.
— Что ты напишешь? — спросила она, опираясь на калитку.
Марина посмотрела на свой блокнот, лежащий на пассажирском сиденье. В нем были наброски сенсационной статьи: "Тайны сибирской целительницы", "Чудотворные руки", "Мессия из Сосновки". Теперь эти слова казались ей пошлыми, пустыми и грязными.
— Ничего, — твердо сказала Марина. — Я не буду писать очерк. Люди не должны знать цену. Они просто хотят чуда, халявы. Пусть верят, что это дар небес, благодать. А правду... правду я сохраню. Это не для газет.
Вера впервые за все время улыбнулась. Это была слабая, едва заметная, но искренняя улыбка, которая на секунду вернула ей ту красоту с фотографии. Она коснулась руки Марины своей прохладной ладонью.
— Спасибо. Ты хорошая девочка. У тебя сердце зрячее. Уезжай. И живи. Живи за себя, люби, рожай детей. Не совершай ошибок, за которые придется платить вечностью. И помни: чудо — это не когда больной встал. Чудо — это когда ты можешь простить себя.
Марина села в машину, завела мотор. Руки дрожали. В зеркале заднего вида она видела, как фигура Веры уменьшается, становится маленькой точкой на фоне огромного, равнодушного леса, пока совсем не слилась с темным деревом старых ворот.
По дороге в город, проехав километров пятьдесят, Марина остановилась у обочины, где шумела река. Она вышла из машины, спустилась к воде. Достала диктофон, на котором были записаны голоса счастливых исцеленных, их восторги и надежды, и, размахнувшись, бросила его в бурлящий поток. Вода сомкнулась над маленьким пластиковым корпусом.
Затем она открыла ноутбук. Пальцы сами легли на клавиатуру. Она начала печатать. Не статью для Дзена. Не репортаж. Она писала рассказ. О старом доме, где пахнет полынью, о дыме, застилающем глаза, и о женщине, чье сердце было настолько большим и израненным, что вместило в себя всю боль мира, чтобы хоть немного искупить свою собственную.
Заголовок она выбрала простой: "Право на прощение".
Марина знала, что этот рассказ не принесет ей премии, редактор будет орать и, возможно, лишит премии за срыв задания. Но она также знала, что впервые в жизни написала правду. Правду о том, что у каждого чуда есть цена. И иногда эта цена — целая жизнь.