Она доверила золовке ключи и чуть не потеряла семью. Три недели отпуска, а дома — чужие руки шарят в комоде, где тридцать лет хранятся ее личные дневники. Теперь муж смотрит как на чужую. Дочь не берет трубку. А золовка улыбается. Чужие тайны — опасное дело. Но у Тамары тоже есть что сказать.
***
Я свои дневники вела с юности, с того еще времени, когда деревья казались выше, а небо - ближе. И писала туда все подряд без разбора, что можно, а что нельзя. Как река несет по весне и бревна, и мусор, и первые льдины. Писала и прятала в комод под стопку белья, будто птица яйца в гнезде укрывает.
Василий мой привык к этим тетрадкам за тридцать лет, как привыкают к старому половику у порога, лежит себе и лежит, чего на него смотреть. Никогда не спрашивал, что там, не тянулся рукой. Уважал, стало быть.
Или просто не интересовался, кто ж его разберет теперь, когда столько воды утекло?
А вот сестра его Светлана - та из другого теста слеплена. Приехала к нам в августе, когда мы с Василием собрались на юга, присмотреть за квартирой, цветы полить, кота покормить. Я еще подумала тогда, неладно как-то, нехорошо, будто ворону в дом пускаешь.
Но куда денешься, родня все-таки, не откажешь.
Вернулись мы через три недели загорелые, отдохнувшие, море свое дело сделало, обласкало волной, просолило кожу, выветрило из головы всякую дурь. Светлана встретила нас пирогами, чаем с вареньем, расспросами про отдых.
Улыбалась, щебетала, и что-то было в ее глазах такое, чего я сразу не распознала. Будто кошка, которая сметану нашла и уже слизала, а теперь сидит довольная, умывается.
Прошла неделя, другая. Я стала замечать, что Василий смотрит на меня как-то иначе, искоса, с прищуром, будто высматривает что-то на моем лице. По вечерам молчит, газету листает, а сам не читает, только страницы перекладывает. Я все думала, устал, может, на работе неладно, да не спрашивала, ждала, когда сам скажет.
А он взял да и сказал. Только не так, как я ждала.
Пришел с работы раньше обычного, сел на кухне, руки на стол положил, тяжелые, рабочие руки, я их всю жизнь любила, и говорит глухо:
- Светка мне рассказала про твои дневники. Говорит, ты меня никогда не любила. Говорит, Серега тебе люб был, дружок мой закадычный.
Я стою у плиты, руки в муке, пельмени же затеяла лепить, и чувствую, как земля уходит из-под ног. Как в детстве, когда с обрыва в реку сорвалась и летела, летела вниз, а потом вода приняла, холодная, черная. И вытолкнула обратно на поверхность.
- Вася, - сказала я,- Вася, ты чего несешь-то? Какой Серега? Когда это было, в каком веке?
А он уже завелся, уже понесло его, как телегу по косогору:
- Сам прочитаю! Сам посмотрю, что ты там понаписала! Всю жизнь рядом прожили, а я, выходит, слепой был, дурак набитый!
И рванул к комоду. Выдвинул ящик, вывалил белье на пол, схватил тетрадки, одну, другую, третью. Я кинулась, вырвала, прижала к груди, как мать дитя от волка защищает, так и я свои записки от мужа родного.
- Не дам, - сказала я, - не твое это. Мое. Личное. Нельзя.
И тут такое во мне поднялось, не страх уже, а злость, праведная, чистая злость, какая бывает, когда тебя обидели без вины, оговорили, оболгали.
- Чтоб сестра твоя порог этот больше не переступала, - сказала я. - Слышишь меня? Чтоб духу ее здесь не было. Пока она в нашу жизнь свой нос сует, покоя нам не видать.
Василий посмотрел на меня и отступил. Что-то он понял в ту минуту, какую-то правду почуял, которую словами не скажешь. Или просто испугался, никогда я так с ним не разговаривала, все больше уступала, сглаживала, обходила острые углы, как лодка обходит камни на перекате.
Но Светлана, она ведь не уймется. Такие, как она, не могут остановиться, им надо до конца довести, все разворошить, все вытащить на свет.
Позвонила она через два дня дочке нашей Маринке. Та приехала вечером, глаза красные, губы дрожат, смотрит на нас, как на чужих.
- Мама, - выдала она, - это правда, что я приемная? Тетя Света сказала, что вы меня из жалости взяли, что не любили никогда, что я вам обуза была...
Я слышала эти слова и не знала, что ей сказать. Двадцать пять лет растила, радовалась каждому шагу, каждому слову, каждой улыбке, а теперь, выходит, не любила?
- Маринка, - ответила я, - доченька моя, послушай...
А она не слушала, развернулась и побежала, дверь хлопнула, каблуки по лестнице застучали, и все. Тишина. Только часы на стене тикали, отмеряли время, которое не вернешь.
Василий посерел весь, постарел враз лет на десять.
- Я ее найду, - сказала я ему. - А ты пока подумай, что твоя сестрица наделала. Крепко подумай.
Всю ночь я ее искала. По подругам обзванивала, по паркам ездила, по набережной ходила.
Маринка с рождения своего мне родная была, не знала я другой дочери, да и не хотела знать, а она, выходит, сомневалась? Или это Светлана в нее яду напустила, отравила душу молодую своим длинным языком?
Нашла я ее под утро. Сидела на лавочке в сквере, где мы гуляли, когда она маленькая была. Качели там старые, песочница, тополя огромные. Сидела она там и плакала.
Я рядом села, обняла. Молча. Слова ведь не всегда нужны. Иногда тепло человеческое важнее, прикосновение, дыхание рядом.
- Мама, - сказала она наконец, - а почему вы мне не сказали?
- Потому что ты наша, - ответила я. - С первого дня наша. Неважно, кто родил, важно, кто вырастил, кто любил, кто по ночам вставал, кто уроки проверял, кто за ручку в школу водил. Ты - моя дочь. Единственная. Самая родная.
И тут она заплакала уже по-другому, в голос, уткнулась мне в плечо, я тоже зарыдала, и обе сидели мы на этой лавочке.
Рассвет занимался, птицы проснулись, город ожил вокруг. А мы сидели, две женщины, мать и дочь, и между нами не было больше никакой стены, никакой трещины.
Василий встретил нас на пороге. Лицо у него было такое, будто он за эту ночь все тяготы жизни прошел.
- Тамара, - сказал он, - прости меня. Прости, не будет больше ноги моей сестрицы в нашем доме.
Я кивнула. Не было во мне ни злости уже, ни обиды, только усталость, тяжелая, свинцовая, как осенняя вода в реке.
А Светлана ведь позвонила потом через неделю. Орала в трубку, что я семью разрушила, что брата у нее отняла, что я во всем виновата.
- Светлана, - ответила я ей спокойно, - ты сама все разрушила. Своей бесцеремонностью, своим длинным языком. Когда-нибудь это ударит по тебе самой, да так ударит, что мало не покажется. Я ведь тоже кое-что про тебя знаю. Помнишь летом пять лет назад, когда ты к нам приезжала? Помнишь, что ты мне рассказывала по пьяному делу? Так вот, я молчу. Я не лезу в чужую жизнь, не ворошу чужое белье. А могла бы.
В трубе была тишина, долгая, как зимняя ночь.
- Я больше не буду, - выдала она наконец. - Обещаю.
- Веры тебе больше нет, - ответила я. - Обещай не обещай, я не поверю. Но если еще хоть слово услышу, тогда и я заговорю.
И повесила трубку.
Я посмотрела на улицу через окно, осень уже, сентябрь, листья желтеют, ветер гонит по асфальту первый опад. Скоро дожди, скоро холода, скоро зима накроет все белым саваном. А потом весна придет, и снова все зазеленеет, и снова солнце будет, и тепло.
Жизнь течет себе и течет, несет всякое - и хорошее, и плохое, и радость, и горе. Главное - держаться на плаву и знать, что есть берег, есть дом, есть люди, которые любят тебя по-настоящему.
Василий подошел сзади, обнял.
- Тамара, - сказал он тихо, - а про Серегу... Ты ведь правда его тогда любила?
Я повернулась, посмотрела ему в глаза, родные, знакомые до последней морщинки глаза.
- Любила, - ответила я. - Было дело. Давно, тридцать лет назад. А потом тебя встретила - и все. Как рукой сняло. Ты мой муж, отец моей дочери, мой человек. Прошлое - оно прошлое и есть. Там его и оставь.
Он кивнул, прижал меня крепче.
И я знала, что мы выстоим. Как выстаивали раньше, как выстоим и впредь. Потому что семья - это не кровь, не бумажки, не штампы в паспорте. Семья - это когда вместе всегда. Когда веришь. Когда любишь.
А дневники свои я сожгла. Сидела у мангала на даче, смотрела, как огонь пожирает страницы, как чернеют и корчатся буквы, написанные много лет назад рукой девчонки, которой я уже давно не являюсь. (Из серии Душевные рассказы от Анны Медь)🔔 ЧИТАТЬ ДОБРОЕ 👇