Найти в Дзене

12 ударов.

Оглавление

Двенадцать ударов

Поезд застрял в снегу, будто огромный черный гвоздь, вбитый в белое полотно тайги. Случилось это тихо, без скрежета, просто тяжкое усилие, рывок — и тишина, густая, как вата. В новогоднюю ночь, за час до полуночи. Пассажиры, сначала встревоженные, потом раздражённые, теперь просто молчали, прилипая лбами к ледяным стеклам. За окном стояла стена белого мрака, из которой, казалось, давно ушло всякое время, кроме вечности этой метели.

Вагон-ресторан, где пахло остывшим чаем и дешёвым шампанским, превратился в общую гостиную. Ёлка, уставленная мишурой, мигала на столике жалкими разноцветными огоньками, отражаясь в тёмных окнах, как сигнал бедствия, который никто не увидит. Проводница Марья, женщина с лицом из смятого пергамента, безуспешно пыталась поймать связь на рации, из которой лилось лишь шипение пустоты, будто из раны.

— Лес не любит шума, — тихо проговорил старик в заношенном свитере, не отрывая взгляда от тьмы за окном. Его звали Ефим, ехал он к дочери в далёкий посёлок. — Особенно сегодня. Когда год поворачивает, грань тонка. Можно провалиться.

Ему не ответили. Кто-то нервно засмеялся. Кто-то наливал ещё.

Первый удар прозвучал ровно в полночь. Но это был не звон бокалов. Это был низкий, глухой гул, будто по обшивке вагона провели ледяной глыбой. Ёлка погасла. В кромешной тьбе, разорванной лишь бледным светом аварийных фонарей, все замолчали, затаив дыхание. Марья перекрестилась.

— Дверь в тамбуре… — прошептал кто-то. — Сквозняк.

Но сквозняка не было. Был мороз, вползающий тонкими, невидимыми щупальцами, заставляющий металл тихо постанывать. Второй удар последовал через минуту. Теперь он был сильнее, словно что-то тяжёлое и мягкое упало на крышу. Люди вздрогнули, подняв головы.

Третий удар сотряс весь вагон. Из кухни посыпалась посуда. И тогда в окно, прямо напротив изумлённых лиц, прилипло Нечто. Это не было лицо. Это была маска из инея, намерзшего снаружи в причудливых, но отчётливо черепообразных узорах. Два углубления — как глазницы, растянутая щель — как рот. И она таяла на глазах, стекая по стеклу мутными слезами.

— Это ветер, — хрипло сказал мужчина в костюме, но голос его дрожал. — Наметает сугробы, форма такая…

Четвёртый удар. Пятый. Что-то начало скрестись по бортам. Не острый звук когтей, а шорох, будто огромные ладони, обёрнутые в грубый мех, шарят по металлу, ищут слабину. В темноте детский плач перешёл в исступлённый визг и так же внезапно оборвался.

Ефим подошёл к окну, дышал на стёкла, стирал рукавом иней.
— Не смотрите, — сказал он глухо. — Они любопытных забирают.

Шестой. Седьмой. В вагоне пахло страхом, резким и животным. Кто-то молился, кто-то рылся в багаже, ища оружие. Восьмой удар был таким, что с полок посыпались чемоданы. В потолке, над самым центром вагона, появилась вмятина. Металл прогнулся внутрь, будто на него надавила невыносимая тяжесть.

Девятый. Десятый. Свет аварийных фонарей стал мерцать, и в этих вспышках люди видели друг друга — бледные, искажённые гримасой ужаса маски. Они перестали быть попутчиками. Каждый был теперь одинок, заточён в скорлупе собственного страха.

Одиннадцатый удар принёс с собой голос. Он шёл не снаружи, а изнутри, из самой глубины древесины полок, из металла кресел. Это был шёпот метели, сливающийся в одно слово, растянутое, леденящее:
— Го-о-о-до-о-ок…

Марья, проводница, встала. Лицо её было спокойно, пугающе спокойно. Она сняла с гвоздика свой форменный жакет, надела поверх свитера старую дублёнку.
— Куда вы? — схватил её за руку мужчина в костюме.
— Они стучат, — ответила она просто. — Значит, хотят, чтобы им открыли. Или они сами откроют. Двенадцатым ударом.

Она двинулась к тамбуру. Ефим кивнул ей, будто понял всё. Дверь в тамбур скрипнула и захлопнулась.

Наступила пауза. Долгая, мучительная, когда слышен лишь стук собственного сердца. Все смотрели на дверь, за которой была тьма, мороз и та ночь, что перестала быть новогодней.

И прозвучал двенадцатый удар.
Он не был громким. Он был тихим, окончательным. Будто тяжёлый замок щёлкнул, впуская хозяина. Свет погас окончательно. В чёрной, непроглядной мгле вагона послышалось шуршание. Будто по проходу, мягко ступая по разбросанным вещам, прошло несколько существ. Пахло хвоей, морозом и старой, вековой сыростью глухого леса. Кто-то тихо ахнул. Кто-то заскребся под сиденьем.

Потом — тишина.

Утром спасательная бригада, пробившаяся на снегоходах, нашла поезд, засыпанный по самые крыши. Двери были закрыты. Стёкла целы. Внутри было тепло, почти душно. На столах стояли нетронутые бокалы с шампанским, лежали остатки ужина. Ёлка всё так же тускло мигала.

Но в вагоне не было ни души. Ни одного человека. Ни следов паники, ни крови. Только на полу у выхода в тамбур лежал аккуратно сложенный форменный жакет проводницы Марьи, а на столике рядом с Ефимовым местом — его потрёпанный блокнот, открытый на чистой странице. Посреди неё чьим-то пальцем, обмакнутым в сажу из печки, было выведено одно слово:

ОБОРОТНИ.

А за окном, в ослепительной утренней тишине тайги, бесконечной и равнодушной, сверкал под солнцем девственный, нетронутый снег. Будто никто и никогда отсюда не уходил. Будто поезд стоял здесь всегда.

Спасатели, бородатые, пахнущие табаком и бензином мужчины, привыкшие к любым странностям таёжных дорог, сначала решили, что их разыгрывают. Может, пассажиры все вместе ушли к ближайшей избушке? Но кругом на километры — лишь снежная пустыня, уходящая в багровые стволы кедрача. Ни следов, ни тропинки. Рация в штабной машине захрипела и выдохнула единственную вменяемую фразу от начальника смены: «Готовьте к эвакуации. Ждать нечего».

Иван, самый молодой из бригады, сжимал в руке тот самый блокнот. Слово «ОБОРОТНИ» жгло глаза. Его наставник, дед Степан, молча осматривал вагон. Его взгляд скользил по потолку, по той самой вмятине, которую никто не заметил в первый раз — странной, овальной, будто от огромного, мягкого, но невероятно тяжелого тела. Он провел рукой по обшивке у двери тамбура. Не поцарапано, не погнуто. Но холод от металла был иной — не внешний, зимний, а внутренний, тоскливый, как дыхание склепа.

— Забирай вещи, что поважнее. Остальное — под опись, — бросил дед Степан, но сам не двигался, прислушиваясь к тишине.

Она была неправильной. В тайге всегда есть шум: скрип деревьев, крик птицы, шорох. Здесь стояла абсолютная, глухая немая сцена. Даже ветер умер.

Именно Иван нашел первое несоответствие. В купе проводницы, в крохотной нише за зеркалом, лежала сложенная вчетверо фотография. Старая, черно-белая. На ней — сама Марья, но много лет моложе, и рядом с ней мужчина в меховой парке, лицо которого было закрыто выцветшим пятном. А на обороте, детским, давно забытым почерком Марьи, было написано: «С Лешаком. Ст. Тайга-Глухая. Ночь на год 1978-й».

Станция «Тайга-Глухая» была заброшена еще в восьмидесятых. Поезд проходил ее за час до остановки.

Ивану стало не по себе. Он вышел на снег, глубокий, рыхлый, ослепительный. Солнце било в глаза. И тут он их увидел. Следы. Не от вагона в лес, а наоборот — от леса к поезду. Множество следов. Босых, человеческих. Но — абсолютно ровных, неглубоких, будто те, кто их оставил, не весили ничего. Они подходили к каждому вагону, к каждой двери, и обрывались прямо у самого порога. Ни ухода назад, ни продолжения. Как будто люди просто растворились, поднялись в воздух.

— Дед, — позвал Иван, голос срываясь. — Глянь.

Дед Степан подошел, нахмурился. Он снял рукавицу и тронул снег на дне одного отпечатка. Снег был теплым, почти талым, и под ним виднелась темная, утоптанная хвоя, будто следу было не несколько часов, а несколько лет.

— Это не их следы, — хрипло проговорил старый спасатель. — Это они сами. Лес вышел поглядеть. И забрал своё.

Внезапно с другой стороны поезда раздался крик — не испуганный, а недоуменный. Бежал еще один их напарник, Коля, лицо белое как снег.
— В головном вагоне… Механик… Он там!

Все бросились туда. В кабине машиниста, у пульта, сидел человек в замасленной спецовке. Спиной к ним. Не двигался. Воздух здесь был густым и спертым, с кисловатым запахом старого пота и… хвои.
— Эй, браток! — осторожно позвал дед Степан.

Механик медленно обернулся.

Это было лицо живого человека, но глаза… Глаза были стеклянными, пустыми, будто выеденными изнутри морозом. Он смотрел сквозь них, в какую-то свою, невыносимую даль. В руках он сжимал гаечный ключ, костяшки пальцев были белыми. А на его шее, на голой, синеватой коже, вился странный узор — как будто веточка хвои или трещинка, но неестественно правильная, похожая на древний, лесной знак.

— Говори! Что случилось? — шагнул вперед Коля.

Механик открыл рот. Из него вырвался не звук, а струйка пара, густая, белая, пахнущая промерзлой землей и смолой. И на ломаном, скрипучем, нечеловеческом языке, он проскрипел:
— Всё… по… плану… Год… повернул… Принял… всех…

Потом он просто рухнул лицом на приборную панель. Медик, суетясь, констатировал смерть. От обморожения и остановки сердца. Но как он мог обморозиться в теплой кабине?

Эвакуация превратилась в кошмар. Спасатели, тронутые ужасом и непониманием, торопливо грузили немногие вещи. Иван, выполняя указание, зашел в вагон-ресторан за тем самым блокнотом Ефима. Он лежал там, где его оставили. Но когда Иван взял его в руки, он почувствовал, что страницы слиплись. Он раскрыл блокнот. Над словом «ОБОРОТНИ» проступил новый текст. Словно чернила, невидимые раньше, проявились на холоде. Это был список. Имена. Все имена пассажиров, включая Марью и Ефима. А в самом конце, свежими, синими чернилами, уже другими почерками — «Иван», «Степан», «Коля»…

Иван отшвырнул блокнот как гадюку. Он выскочил из вагона, под кричащее солнце, к гудящим двигателям снегоходов.
— Быстрее! — закричал он. — Надо уезжать! Сейчас!

Дед Степан, уже сидящий за рулем, кивнул. Его лицо было каменным. Он видел больше, чем говорил. Он видел, как в лесу, в самой гуще кедрача, мелькнуло что-то темное. Не зверь. Не человек. Просто движение тени там, где тени быть не могло. И он видел, как тихо, без единого звука, приоткрылась дверь того самого злосчастного вагона-ресторана. Будто изнутри.

Колю они не досчитались только через полчаса пути. Остановились, кричали, искали. Его снегоход стоял с заглохшим двигателем посреди белой равнины. Самого Коли не было. Лишь на сиденье лежала его рукавица. А вокруг снегохода, ровным кругом, шли те самые босые, невесомые следы. Подходили вплотную. И обрывались.

Иван молча смотрел в спину деда Степана, который мчал их прочь от этого места. Он сжал в кулаке ту самую фотографию Марьи и незнакомца по имени Лешак. И вдруг понял. Лес не просто забирает. Он призывает своих. Тех, кто когда-то был его частью. Или должен ею стать.

А позади, в синей вечерней дымке, брошенный поезд стоял, как чёрный надгробный памятник. В его пустых окнах, отражающих первые звёзды, уже не мигали огни ёлки. Но иногда, если бы кто-то посмотрел очень пристально, можно было разглядеть бледные, расплывчатые лица, прижатые к стеклам изнутри. И ждать. Ждать следующего поворота года, следующей одинокой искры в бесконечной таёжной ночи, чтобы снова постучаться.

Протокол тишины

Спустя месяц расследование было тихо закрыто. Слишком много нестыковок, слишком мало тел. Один скончавшийся от сердечного приступа машинист (так в отчете переименовали механика), восемьдесят четыре без вести пропавших. Версии: массовая паника, высадка в метель и гибель в тайге. Никто не упоминал следов, ведущих из леса. Никто не комментировал странную вмятину на крыше вагона, списанную на падение снежной глыбы. Блокнот с призрачными именами и фотография исчезли из evidence-папки в первую же неделю. Дело легло в архив под грифом «ЧС с невыясненными обстоятельствами».

Ивана комиссовали. Не по ранению, а по глазам. В них поселилась та самая тишина, что стояла вокруг поезда. Он вернулся в свою малую квартиру в городе, но звуки асфальта — гул машин, голоса — доносились до него как сквозь толстое стекло. Он слышал другое: скрип веток за окном, которого не было, далекий, приглушенный стук, похожий на удар по обледеневшему металлу. По ночам ему снились не люди, а деревья. Неподвижные, покрытые инеем, но дышащие. И среди них — фигуры в мехах, стоящие спиной, которые на рассвете медленно, синхронно, поворачивали головы.

Дед Степан навестил его лишь раз. Принес бутылку дешевого портвейна, сидели молча.
— Лешак, — вдруг хрипло проговорил старик, не глядя на Ивана. — Леший. Хозяин. А Марья… Говорят, в молодости сгинул у неё жених в той самой тайге. На той же ветке. Ст. Тайга-Глухая. Искали — не нашли. А она потом сорок лет проводницей на этом маршруте ходила. Ждала, что ли.

— Что они с ней сделали? — спросил Иван, уставившись в стену.
— Ничего, — отхлебнул дед Степан. — Она, выходит, своё получила. А мы… мы случайные попутчики оказались. Лес в ту ночь открыл дверь. Некоторых она затянула сразу. Некоторых… только задела краем. Тебя, меня. Колю забрал, он паниковал, душу рвал на части — такая пища им сладка. А мы вот, дышим. Но метка на нас есть.

— Какая метка?
Дед Степан молча закатал рукав свитера. На бледной, морщинистой коже предплечья, чуть выше запястья, проступал слабый, синеватый узор. Не веточка, как у механика, а скорее отпечаток — будто его схватили рукой, сплетенной из корней и инея. Иван, с дрожью в пальцах, закатал свой рукав. У него было то же самое. Бледнее, едва заметное, но неискоренимое, как татуировка, сделанная холодом.

— Она не болит, — сказал дед. — Но она — провод. Он теперь всегда с тобой. И когда год снова повернется… кто знает.

После того визита дед Степан уехал к себе в деревню под Вельском. Через две недели Иван узнал, что старик не вышел утром на крыльцо курить. Его нашли в сенях. Лицо было спокойным, почти умиротворенным, а в застывших пальцах он сжимал горсть свежей, зеленой хвои, которой в доме не было и в помине. Медики развели руками: остановка сердца.

Иван перестал выходить. Он завесил окна плотными шторами, но свет, пробиваясь по краям, ложился на пол странными узорами — похожими на голые ветви. Он слышал шаги в пустой квартире над ним, хотя сосед сверху, как он точно знал, уехал в командировку. Шаги были медленными, влажными, будто кто-то с мокрых валенок стряхивает снег.

Он пытался найти хоть какую-то логику, хоть какой-то смысл. Он выписывал на лист все имена из того блокнота, который теперь жгло память. Марья. Ефим. Коля. Своё. Он соединял их линиями, строил безумные схемы. И однажды ночью, в полусне, его рука сама вывела в центре листа не имя, а координаты. Точные, до минуты. Широта и долгота. Он полез в карты — сердце упало. Это была не станция Тайга-Глухая. Это была точка в тридцати километрах от неё, в самой непроходимой, заболоченной части увала, где не было ни дорог, ни троп.

Именно тогда в его дверь постучали.

Не резко. Не настойчиво. Трижды. Интервал — ровно минута. Как тогда, в вагоне. Он подошел, замер, глядя на глазок. Снаружи был пустой, слабо освещенный подъезд. Но на полу, прямо перед порогом, лежал небольшой сверток, завернутый в пожелтевшую газету. Он дрожал. Нет, не дрожал — пульсировал слабо, как живое сердце.

Инстинкт самосохранения кричал не открывать. Но метка на руке вдруг заныла ледяным огнем. Он открыл дверь. Никого. Сверток был легким. Развернув газету (это была «Гудок» за 1978 год), он обнаружил внутри маленький, истончившийся от времени, колокольчик. Лезгинский, медный, на потертом шнурке. И фотографию. Ту самую, но целую. На ней были молодая Марья и улыбающийся мужчина. Лешак. Теперь его лицо было видно. Оно было обычным, добрым. Но в глазах — в этих глазах — была та самая, знакомая теперь Ивану, глубокая, лесная тишина.

В ту же ночь Ивану приснился сон наяву. Он стоял на краю огромного, заснеженного поляны. В центре нее, вperfect, неестественной тишине, стоял тот самый поезд. Но теперь он выглядел иначе: вагоны обросли мхом и хвоей, из окон свисали лианы стланика, а из трубы паровоза (хотя паровоза там никогда не было) медленно струился не дым, а густой, белый туман. Вокруг, спиной к нему, стояли фигуры в мехах и лохмотьях. Они не двигались. А из открытых дверей вагонов, одна за другой, выходили люди. Пассажиры. Марья вела за руку Ефима. За ними шел мужчина в костюме, но его костюм теперь был сшит из коры и папоротника. Шли все. Их лица были спокойны, глаза смотрели внутрь, в свой собственный, устроенный лес. Они шли вглубь поляны, где из земли бил черный, как смоль, ключ, и растворялись в тумане, поднимающемся от него.

Иван проснулся от собственного крика. В комнате пахло хвоей и мокрой землей. На столе перед ним лежал медный колокольчик. И он тихо звенел. Сам по себе. Тонко, жалобно, будто зовя куда-то.

Он понял, что это не конец. Это — приглашение. Расследование закрыто, люди забыли. Но лес — нет. Он взял своё, но ему нужен был свидетель. Тот, кто донесёт весть. Или тот, кто станет последним, недостающим пассажиром, чтобы заполнить пустые места.

Иван посмотрел на метку на руке. Она стала темнее, четче. Он взглянул на календарь. До Нового года оставалось чуть больше месяца.

А за окном, в городской ночи, первый, тихий и нежный, снег начинал кружить в свете фонарей, обещая снова замести всё живое, всё шумное, всё чужое. Он стряхивал его с подоконника, но наутро находил новые, крошечные, босые отпечатки на припорошенном подоконнике, будто кто-то очень маленький и очень легкий приходил смотреть на него во сне.

Хозяин

Иван не стал дожидаться нового года. Он понял, что отсчет ведет не календарь, а сама тайга. И его время истекает с каждым днем, когда метка на руке темнеет, превращаясь из синеватого узора в черную, рельефную ветвь, будто под кожей пустил корни сухой, мертвый куст.

Он купил билет на тот же поезд, тот же маршрут, на день зимнего солнцестояния. Самую длинную ночь. Логики в этом не было. Было лишь тягучее, неоспоримое знание, идущее от холода в костях. Он должен был вернуться. Чтобы понять. Или чтобы прекратить это.

Поезд был почти пуст. Лишь несколько угрюмых пассажиров, да пара торговок. Новая проводница, молодая, хрупкая, с недоумением смотрела, как этот бородатый, с горящими лихорадочным блеском глазами мужчина садится в купе один и не выпускает из рук потрепанный рюкзак. В рюкзаке лежали колокольчик, фотография и топор. Не для защиты. Для ритуала.

Ночь настигла состав глубоко в тайге. Иван не спал. Он смотрел в черное стекло, где отражалось его собственное лицо, и казалось, что за ним, в глубине отражения, кто-то стоит. Когда поезд начал замедляться на глухом перегоне, его сердце не заколотилось от страха. Оно заныло тоскливой, почти обреченной ясностью.

Они остановились. Не с рывком, а плавно, будто состав уткнулся в невидимую, мягкую стену. Тишина легла на вагоны мгновенно, без паузы на шипение тормозов. Иван вышел в коридор. Новая проводница пыталась что-то сказать по рации. Из динамиков лилось только ровное, монотонное гудение, похожее на ветер в пустой бутылке.

— Не пытайтесь, — тихо сказал Иван. — Они уже здесь.

Она обернулась, испуганная. «Кто?» — прошептали ее губы.

Но стук в дверь тамбура прозвучал прежде, чем она смогла вымолвить слово. Не громкий. Вежливый. Знакомый. Раз. Два. Три. С равными интервалами.

Иван двинулся к двери. Проводница схватила его за рукав. Он посмотрел на нее, и что-то в его взгляде заставило ее отпустить. Он достал из рюкзака колокольчик, повесил его на шею. Медная прохлада прижалась к груди.

Он открыл дверь тамбура, а затем и наружную, в ночь.

Мороз ударил в лицо, но не обжигающий, а плотный, обволакивающий, как вода. Снега не было. Совсем. Под ногами лежала черная, мерзлая земля, усеянная опавшей хвоей. И стоял лес. Но не тот, что был год назад. Деревья здесь были кривыми, древними, их ветви сплетались в непроходимую сеть, сквозь которую пробивался лишь призрачный свет не то луны, не то далеких звезд. Воздух пах гниющим деревом, прелой листвой и сладковатым дымком.

И перед ним стояли Они.

Не оборотни в классическом смысле. Это были… воспоминания леса. Фигуры, слепленные из тени, коры, налипшего мха и старой одежды. В них угадывались черты людей: вот мелькнул уголок пиджака, вот блеснул осколок стекла вместо глаза, вот скрипнула сухая, деревянная кисть. Их было много. Они стояли неподвижно, образуя коридор, ведущий в чащу. И в глубине этого коридора, у самого края зрения, Иван увидел свет. Тусклый, желтый, как свет керосиновой лампы.

Он сделал шаг вперед. За его спиной послышался приглушенный крик проводницы, хлопок двери. Мир поезда, мир людей, захлопнулся. Он остался один.

Он шел по черной земле, и Они по обе стороны не двигались, лишь поворачивали к нему свои не-лица, состоящие из сучков и пустот. Колокольчик на его груди не звенел. Он гудел. Низко, на одной ноте, резонируя с тишиной.

В конце пути оказалась поляна. И на ней — изба. Нет, не изба. Вагон. Тот самый головной вагон поезда, но вросший в землю, оплетенный корнями елей, превращенный в жилище. Из трубы шел тот самый сладкий дымок. В единственном окне горел свет.

Дверь вагона скрипнула и открылась. На пороге стоял Он. Лешак. Не молодой улыбчивый парень с фотографии, и не чудовище. Сухопарый, высокий старик с бородой из серого лишайника и глазами цвета старого льда. На нем был потертый тулуп, а в руке — длинная палка с набалдашником в виде спящей совы.

— Заждался, — сказал старик. Голос был похож на скрип вековых кедров. — Марья говорила, придешь. Что с пустыми руками не придешь.

Иван понял. Он снял с шеи колокольчик и протянул его. Это был пропуск. Возвращение долга. Лешак взял его, тронул пальцем — и тот издал чистый, серебряный звон, от которого на миг дрогнули тени вокруг.

— Заходи, свидетель, — кивнул старик.

Внутри вагон был… домом. Печь-буржуйка, полки с травами, деревянный стол. И на лавках — сидели те, кого он видел во сне. Марья. Ефим. Другие пассажиры. Они не были призраками. Они были… спящими. Их глаза были закрыты, груди медленно вздымались. На их коже, как и на его руке, цвели темные, древесные узоры. Они становились частью сна леса. Его памятью.

— Они не умерли, — прошептал Иван.
— Умирание — для вашего мира, — отозвался Лешак, усаживаясь у печи. — Здесь время иное. Они платят долг. Долг тепла, шума, жизни, которую они принесли в мое тихое место. Станут сказками. Станут шепотом ветра в этих соснах. Ефим уже почти стал мудрым корнем. Марья… она теперь страж порога.

— А я? — спросил Иван. — Зачем я?

Старик посмотрел на него. Взгляд был тяжелым, как пласт земли.
— Ты видел. Ты помечен. Ты можешь уйти. Вернешься в свой шумный мир. Но будешь носить в себе эту тишину. И каждую долгую ночь ты будешь слышать наш стук. И однажды… ты сам захочешь к нам. Или мы позовем. А можешь остаться. Стать новым проводником. Не по рельсам, а по грани. Чтобы такие, как ты, не ломились в двери с топорами и страхом, а знали, куда и зачем идут.

Иван оглядел спящие лица. В них не было ужаса. Была странная, глубокая умиротворенность. Он вспомнил деда Степана с хвоей в руках. Не смерть. Возвращение.

— А поезд? Люди там? — спросил он.
— Поезд тронется на рассвете, — сказал Лешак. — Они проснутся, ничего не помня. Лишь одной проводнице приснится сон про старый колокольчик. А метель замечет все следы. Как и год назад.

Иван подошел к окну, выглянул. На поляну, в свет из окна, вышла лосиха с детенышем. Они спокойно пощипывали мох с бревен вагона. Здесь была своя жизнь. Свой порядок. Жестокий и древний, как сама земля.

— Я останусь, — сказал Иван, и почувствовал, как лед в его груди, копившийся все эти месяцы, вдруг растаял, сменившись не теплом, но спокойной, недвижной холодностью речной воды подо льдом.

Лешак кивнул, будто так и знал. Он подошел к одному из спящих — мужчине в костюме из коры. Легко, почти нежно, дотронулся пальцем до его лба. Узор на коже мужчины побледнел, стал похож на шрам.
— Проснись. Твой срок отдан. Ты — вестник. Иди к поезду. За тобой зайдут.

Мужчина открыл глаза. Пустые, без понимания. Он встал и, как лунатик, побрел к двери, в ночь.

— Он донесет до других, что ты погиб, пытаясь найти помощь, — сказал Лешак. — Твоя история закончится для них здесь.

А для Ивана она только начиналась. Он сел на лавку рядом с Марьей-стражем. Она не открыла глаз, но ее рука, шершавая, как кора, легла поверх его руки с темным узором. Узор ожил, пошел выше, к локтю, сливаясь с рисунком на ее коже. Больно не было. Будто на него надевали вторую кожу, крепкую, древнюю, лесную.

За стеной вагона, в кромешной тьме тайги, завыл ветер. Но это был уже не угрожающий вой. Это был разговор. И Иван начал смутно различать в нем слова. Имена. Даты. Истории всех, кто когда-либо заходил в эту чащу и остался в ней навсегда.

На рассвете, когда первый сизый свет стал просачиваться сквозь хвойную сеть, поезд на перегоне дал протяжный гудок. Он был глухим, далеким, будто доносился из другого мира. Что, в общем-то, так и было.

Иван, теперь уже не Иван, а что-то другое, с узором, покрывающим половину лица, вышел на крыльцо вагона-избы. Он посмотрел туда, где рельсы должны были быть завалены снегом. Их не было. Была лишь тропа, уходящая в глубь чащи. К новым пропавшим. К новым историям. К новому долгу.

А на шее у Лешака, старого Хозяина, тихо звенел, отзываясь на дыхание леса, медный колокольчик. Напоминая, что двери между мирами теперь стережет новый страж. Тот, кто пришел с топором, а остался, чтобы открывать двери без стука.

Конец рассказа.

Подпишись на канал,поставь лайк,и поддержи копеечкой канал.

Всем добра,здоровья и удачи в делах.

Автор: Дед Винт. Огромное спасибо всем, кто нажимает на кнопку ПОДДЕРЖАТЬ, и делает перевод. Поддерживая канал и стимулируя на новые рассказы.

-2