Красноярск-45 (теперь он называется Железногорск) — город, которого официально нет на картах. Пропуск, паспорт с особой отметкой, КПП с автоматчиками, колючая проволока в три ряда и таблички «Стой! Стреляют без предупреждения». Я приезжал туда каждое лето к тёте с 1996-го по 2003-й. Город был сказочно чистый, будто вылизанный: газоны стригут линейкой, кусты в форме медведей и ракет, набережная над рекой Кан сияет белым мрамором. Но за этой красотой всегда чувствовалось что-то гнетущее, будто весь город — огромный сейф, в котором хранится что-то, о чём лучше не знать.
Летом 2001-го мне было пятнадцать. Мы с двоюродным братом Лёхой, которому уже стукнуло восемнадцать, целыми днями мотались по городу на великах. Однажды заехали в частный сектор у госпиталя — там улица круто поднимается вверх, и вдоль тротуара идёт бетонная подпорная стена. Внизу, прямо под лестницей, в стене был врезан «карман» — ниша метра три шириной, а в ней тяжеленная гермодверь времён Хрущёва. Краска облупилась, ржавчина проступила рыжими потёками, а снизу дверь уже обросла бурьяном по пояс.
— Что это? — спросил я.
Лёха пожал плечами:
— Бомбоубежище под госпиталем. Говорят, на тысячу человек рассчитано. С девяносто первого закрыто наглухо.
Вечером за ужином я не удержался, спросил у тёти Светы. Она в молодости, оказывается, подрабатывала там уборщицей, когда училась в мединституте.
— Ох, мальчики, не суйтесь туда, — сказала она, но глаза у неё загорелись воспоминаниями. — Там целый подземный город. Коридоры километры, столовая на четыреста мест, операционная, родилка даже была, дизолированная, дизель-генераторы, фильтровентиляция своя… Всё по высшему разряду, на случай ядерной войны с американцами. А потом Союз рухнул, финансирование кончилось, и всё законсервировали.
— А ключ у кого-нибудь остался? — невзначай спросил Лёха.
Тётя вдруг замолчала, посмотрела на нас долгим взглядом и тихо сказала:
— У меня остался. Только вы туда не вздумайте…
Конечно, мы вздумали.
На следующий вечер Лёха пришёл ко мне в комнату и молча показал связку ключей: один — огромный, с бородкой в виде звезды. Откуда взял — не сказал. Я и не спрашивал.
Назавтра, часов в одиннадцать вечера, когда на улицах уже ни души (в закрытом городе комендантский час для подростков), мы с рюкзаками, двумя мощными фонарями и фотоаппаратом «Зенит» стояли перед той самой дверью. Сердце колотилось так, что казалось, его слышно на весь район.
Ключ вошёл неожиданно легко. Замок щёлкнул, будто вчера смазывали. Дверь, скрипя, поддалась внутрь, и нас обдало холодным затхлым воздухом с запахом плесени и старого металла.
Спускались минут пятнадцать. Лестница винтовая, узкая, ступени скользкие от сырости. Внизу — площадка и вторая гермодверь, но она была приоткрыта на два пальца. Мы проскользнули в щель.
Дальше — огромный зал, метров двадцать в высоту. Остатки мебели, разбитые приборы, на полу куски кабеля и разодранные противогазы. От зала расходились шесть коридоров. Мы пошли в левый.
Сначала всё было как в обычном заброше: ржавые таблички «Столовая», «Медпункт», «ФВ», лужи воды, капает с потолка. В столовой до сих пор стояли столы, прикрученные к полу, и раздача с выбитыми стёклами. Мы фотографировали всё подряд, шутили, чтобы не так страшно было.
А потом шутки кончились, когда раздался звук.
Сначала тихий — будто кто-то металлической ложкой по кафелю провёл. Чирк. Потом ещё раз. Чирк-чирк.
Мы замерли. Лёха выключил фонарь. Мой луч дрожал на пустых столах.
Тишина.
— Показалось, — прошептал он.
Включили фонари и пошли назад к выходу.
И тут Лёха споткнулся о какой-то кабель, полетел на спину, фонарь вылетел из рук и покатился по коридору, освещая всё вокруг бешеным танцующим светом.
Я бросился помогать, а когда поднял глаза — увидел.
В конце коридора, метрах в десяти, стояла… фигура.
Высокая, сутулая. Руки до колен, пальцы длинные, чёрные. Одежда — лохмотья, когда-то белые, теперь грязно-серые. Голова лысая, кожа серая, будто пепел. Лица почти не было: вместо носа — два вертикальных отверстия, рот — узкая щель без губ, а глаза… глаза были чёрные, огромные, и веки закрывались не сверху вниз, а сбоку, как у ящерицы.
Оно смотрело прямо на нас и улыбалось. Маленькие острые зубы блестели в свете фонаря.
Мы закричали одновременно. Схватились за руки и побежали. Я не помню, как поднимались по лестнице — помню только, что ноги сами несли, а за спиной было ощущение, что кто-то дышит в затылок холодом.
Вылетели на улицу, захлопнули дверь, Лёха три раза провернул ключ. Мы стояли, задыхаясь, глядя друг на друга. На лбу у него была кровь — разбил, когда падал.
Дома мы никому ничего не сказали. Тётя только посмотрела на нас и молча забрала ключ.
Через неделю я уехал к себе в Новосибирск. Больше в Железногорск не ездил никогда.
Но самое страшное случилось через два года.
В 2003-м Лёха пошёл в армию. Попал в часть под Красноярском. Осенью пришло письмо: «Служба норм, всё ок.
А в декабре пришло второе. Короткое.
«Помнишь того в бункере? Он теперь со мной в казарме живёт. По ночам стоит над кроватью и улыбается. Говорит, что я его разбудил. И теперь он будет со мной, пока я не отдам долг. Какой долг — не говорит».
В январе 2004-го Лёха повесился в туалете части на ремне. На предплечье было вырезано чем-то острым: шесть вертикальных чёрточек.
После похорон тётя Света позвонила моей маме и сказала только одну фразу:
— Я же говорила, что ключ не просто так остался…
С тех пор я не спускаюсь в подвалы. И когда вижу где-нибудь старую гермодверь — перехожу на другую сторону улицы.
Говорят, бункер под госпиталем до сих пор закрыт. Но иногда местные ночью видят, как из вентиляции над дверью идёт тонкая струйка серого пара. И будто кто-то очень тихо, почти ласково, скребётся изнутри.
Чирк… чирк… чирк…