Найти в Дзене
«За околицей»

Первая стопка или шепот в ночи.

День Победы для меня — это не только парад и георгиевские ленточки. Это, в первую очередь, дядя Женя. И его первая, невыпитая стопка. В довоенном Ленинграде он был один из лучших чтецов.   Выступал на уличных эстрадах, и модно было не кричать, а читать — с чувством, с толком, с расстановкой. Ему было восемнадцать, чтецкий голос и вся жизнь впереди, когда началась война. Он пошел сразу на фронт. Жизнь обрезала не голос — ногу. Синявинские болота, ожесточенные бои, оторванная стопа. Долгий госпиталь. Он выжил, но вышел оттуда навсегда другим. И навсегда пропитанным двумя вещами: любовью к стихам и глубочайшим, нерассуждающим уважением к товарищу Сталину. С тех пор любое застолье — свадьба, день рождения, даже поминки — у него начиналось одинаково. Поднимал первую стопку, смотрел куда-то поверх голов, поверх времени, и говорил твердо: «За товарища Сталина!» И выпивал один, будто совершая древний, только ему ведомый ритуал, и никто никогда не осуждал его за это.  В их коммуналке, в стар

День Победы для меня — это не только парад и георгиевские ленточки. Это, в первую очередь, дядя Женя. И его первая, невыпитая стопка.

В довоенном Ленинграде он был один из лучших чтецов. 

 Выступал на уличных эстрадах, и модно было не кричать, а читать — с чувством, с толком, с расстановкой. Ему было восемнадцать, чтецкий голос и вся жизнь впереди, когда началась война. Он пошел сразу на фронт.

Жизнь обрезала не голос — ногу. Синявинские болота, ожесточенные бои, оторванная стопа. Долгий госпиталь. Он выжил, но вышел оттуда навсегда другим. И навсегда пропитанным двумя вещами: любовью к стихам и глубочайшим, нерассуждающим уважением к товарищу Сталину.

С тех пор любое застолье — свадьба, день рождения, даже поминки — у него начиналось одинаково. Поднимал первую стопку, смотрел куда-то поверх голов, поверх времени, и говорил твердо: «За товарища Сталина!» И выпивал один, будто совершая древний, только ему ведомый ритуал, и никто никогда не осуждал его за это. 

В их коммуналке, в старом секретере, хранился его странный архив: кипы газет — «Правда», «Известия»...их было так много но все они были одного числа — 5 марта 1953 года. Со смертью Иосифа Виссарионовича для него остановилась не только история, но и время...

Мы, приезжая из деревни часто у них останавливались. Тетя Анна, его жена - гостеприимная и добрая, всех накормит, напоит и уложит спать — на кроватях, диванах, а чаще на полу, на расстеленных матрасах. Помню один из таких вечеров. Гости после долгой дороги улеглись, кто где, свет погасили, уставшие тела вытянулись в темноте. Пахло пирогами, «Беломором» и старой мебелью. Дядя Женя, лежа на своем диване, докуривал и вел в потолок беседу.

— А давайте я вам почитаю, — вдруг предложил он в темноте. И понес.

Он читал «Василия Теркина». Наизусть. Того самого Теркина, который прошел всю войну, пока он, дядя Женя, остался в Синявинских болотах. Читал шепотом, но так выразительно, будто снова стоял на эстраде. Я засыпала под этот шёпот, убаюканная ритмом…

И проснувшись среди ночи, когда все спали, я слышала в комнате кто-то говорил. Прислушалась — это был всё он. Тихий, настойчивый голос в кромешной тьме:

— Я скажу зачем мне орден,

Я согласен на медаль…

Он все еще читал Теркина. Для себя. Для ночи. Для тех, кто не вернулся. Это был самый пронзительный ночной монолог в моей жизни.

Любимым его поэтом был Симонов. Я часто просила чтобы он почитал мне «Если дорог тебе твой дом…» так, что комок вставал в горле. В быту он меня порой напрягал — курил без перерыва, даже ночью вставал закурить, и газовая горелка в кухне горела до утра. Я специально покупала ему спички целыми авоськами, что бы напрасно не жег газ.

Он обожал «картошку жаренную по-деревенски». Это была просто отварная , а потом обжаренная картошка. Однажды, пока я её готовила, он с важным видом объяснял другу, который загляну к нему покурить:

—Галина сейчас сделает! У них в деревне, знаешь, скоту картошку в чугунах варят. А потом, если её разжарить с лучком… Объедение!

Слабость к спиртному у него была, но я его никогда не осуждала. Он был слишком цельным и… поврежденным, чтобы судить. Он был прекрасным рассказчик ом и интересным собеседником. Помню его анекдот про еврейку, торгующую пивом за углом: «Почему не доливаешь?» — «Плохо вижу». — «А что, не переливаешь?» — «А что, я совсем ослепла ?» Или как он обезоружил цыганку у универсама: она хотела погадать, а он сказал я сам гадаю: «Вот ты умрешь сладкой смертью». Та бежала за ним до самого дома, выпытывая, что это значит. Уже в дверях подъезда он бросал: «Тебя задавит машина, гружёная сахаром!» И он был большим шутником, смех его был раскатистый и хрипловатый.

Он всегда беспокоился обо мне. «Почему одна, Галина? Когда познакомишь с женихом? — говорил он. — Выходи замуж, пока зовут. А то у девушек момент наступает: и вышла бы, да никто не зовет».

Я так и не успела его познакомить со своим будущим мужем. А замуж меня, выходит, звали. И не раз, коль второй раз замужем.

Но ту первую, его стопку, я до сих пор мысленно поднимаю в тишине. Не за Сталина. За дядю Женю. За чтеца с Синявинских болот. За человека, который всю оставшуюся жизнь читал нам «Теркина»

За человека,который до конца пытался докричаться до своего восемнадцатилетнего «я» и объяснить нам всем, что победа — это не только тот, кто дошел. Это и тот, кто остался, чтобы помнить вслух. Чтобы шептать стихи в темноте, пока все спят.