Соседка позвонила так, будто я лично учу собак выть на луну.
— Это ваш клиент! — шипит в трубку. — Пёс воет, как резаный! У нас тут подъезд — как психбольница. Делайте что-нибудь. Срочно!
Я, честно говоря, в такие моменты всегда немного жалею, что не выбрал профессию, где максимум истерики — это недосоленный суп. Но я ветеринар, зовут меня Пётр, и меня почему-то регулярно назначают ответственным за всех собак в радиусе трёх километров. Даже если собаку я видел только в чьём-то воображении.
— А чей пёс-то? — спрашиваю. — Фамилия владельца, квартира?
— Я не знаю! — возмущение закипает ещё сильнее. — Но мне сказали, что вы — врач “всех наших собак”. Вот и разбирайтесь. Я уже в ЖЭК звонила, в управляющую, в чат дома писала, но эти… — дальше был набор классических эпитетов для всех, кроме неё самой.
Так я узнал, что где-то в доме воет собака. И что виноват, естественно, я.
Подъезд, который уже всё решил
Дом оказался из тех, где на первом этаже обязательно сидит бабушка-информатор. Здесь её заменял стенд объявлений: «Не кормите голубей», «Ищем хозяина этого милого котика», «Кто-то постоянно оставляет мусор на площадке!» — и пять распечаток с надписью капсом: «ЧЬЯ СОБАКА ВОЕТ НОЧЬЮ?!»
Под ними на стикере аккуратно было приписано: «Обратиться к ветеринару Петру. Он всех знает».
Угу. Всех. Ещё бы ключи от всех квартир на меня оформили.
Соседка, инициатор кипиша, ждала у подъезда — плотная женщина лет пятидесяти с пакетом, в котором возмущение явно перевешивало картошку.
— Слушайте, — с порога бросилась она. — Да это невозможно! Он воет каждую ночь! Начиная с одиннадцати и до утра — у-у-у! У меня внучка плачет, зять нервный, не спит. Тут надо полицию вызывать, а не ветеринара!
— Давайте сначала найдём, откуда вой, — миролюбиво предлагаю. — А потом будем назначать виноватых.
Она на секунду задумалась, но быстро вспомнила, что её роль — вести праведную борьбу.
— Оттуда, — ткнула пальцем куда-то наверх. — Пятый или шестой этаж. Мне некогда бегать, у меня давление.
Мы поднялись. На площадке пахло борщом и чем-то давно пережаренным — таким, что уже входит в состав стен.
Я прислушался. Тишина. Ни тебе «у-у-у», ни «гав». Только телевизоры за дверями и кто-то лязгает посудой.
— Сейчас не воет, — подозрительно сказала соседка. — Он по вечерам. Но вы всё равно посмотрите. Я почти уверена, что это оттуда, — она ткнула в самую дальнюю дверь, с облупленной краской и старым ковриком. — Там этот… старик живёт. Вечно один. Странный. Может, у него собака больная.
«Странный, один, старик» — универсальный набор для того, чтобы повесить на человека любую вину: от испорченного лифта до глобального потепления.
Я всё-таки позвонил.
Один старик и очень много тишины
Дверь открылась не сразу. Сначала заскрипели цепочки, шевельнулся глазок. Потом прозвучало осторожное:
— Кто там?
— Ветеринар, — говорю. — К собакам.
Это, кстати, всегда срабатывает. Даже если внутри ни собаки, ни кошки, ни даже канарейки. Люди просто автоматически почему-то доверяют человеку в куртке с эмблемой клиники.
Замок щёлкнул, дверь открылась сантиметров на двадцать. В проёме показался худой мужчина лет семидесяти, в старой рубашке, застёгнутой под горло. Глаза — тревожные, внимательные, чуть прищуренные, как у тех, кто привык ждать плохого.
— А у меня… — он замялся. — У меня сейчас никого нет.
— Вот! — триумфально прошипела мне в ухо соседка. — Он прячет, я же говорю!
Я сделал вид, что не слышу.
— Можно я всё равно зайду? — спокойно спрашиваю. — Нам тут жалуются, что в подъезде кто-то воет. Говорят — собака.
Он моргнул. На секунду в глазах мелькнуло что-то вроде паники, потом — усталость. Но всё-таки дверь распахнул.
Квартира оказалась такой, какими бывают старые одиночные квартиры: ковёр на стене, книжный шкаф, на котором советские тома стоят строем, как солдаты, и кресло у окна. Везде — аккуратно, по-стариковски чисто, но ощущение, что время замерло где-то между восьмидесятыми и девяностыми.
Собаки не было. Ни миски, ни лежака, ни игрушек — ничего.
Вообще ничего живого, кроме фикуса на окне и самого хозяина.
— Я — Пётр, ветеринар, — представился я. — А вас как зовут?
— Николай Петрович, — ответил он. — С собакой вы опоздали.
Сказано это было без злости, без иронии. Просто факт. Как: «Зима скоро» или «Маршрутка опять не пришла».
Я молча сел на край стула. Соседка осталась в коридоре, как контролёр, которого не пустили на мероприятие, но который всё ещё надеется, что его позовут.
— А можно… спросить? — осторожно начал я. — Люди из подъезда говорят, что по ночам слышат вой. Думали — собака. Это не у вас?
Николай Петрович вздохнул. Долгий, стариковский вздох, когда человек как будто собирает силы из груди, спины, прошлого, чтобы выдохнуть одно слово.
Потом встал, подошёл к стенке, открыл дверцу тумбочки и достал оттуда маленькую чёрную колонку — дешевую, с потертым боком.
Поставил на стол.
— Он воет правильно, да? — спросил он, не поднимая на меня глаз.
И включил.
Пёс, который остался только в записи
Комната тут же наполнилась звуком — знакомым для любого, кто когда-нибудь оставлял пса одного дома. Протяжный, жалобный вой, с паузами, с подвываниями, в которых собака как будто зовёт: «Эй, где вы все, куда ушли?»
Я автоматически хотел сказать что-то профессиональное: «Так нельзя, пес в стрессе…» — и только потом осознал, что пес-то — в колонке. И, судя по тону, в далёком прошлом.
— Это… — начал я.
— Мой Шарик, — спокойно сказал Николай Петрович. — Точнее, был. Я записал, как он воет, когда меня нет. Тогда ещё не знал, что так выйдет.
На столе рядом с колонкой стояла рамка. В ней — фотография: смешной дворняжий пёс с белым пятном на морде и умными глазами. Таких собак много, но для своих хозяев каждый — единственный.
Я взял рамку. Пёс смотрел прямо в объектив, как будто тоже что-то хотел сказать — про свои миски, прогулки, диван, откуда его, наверное, гоняли, и куда он всё равно возвращался.
— А где он теперь? — хотя ответ уже было слышно в тишине комнаты.
— Там же, где и все, кого я любил, — без пафоса ответил старик. — Жена, сын… Он последний ушёл. Полгода назад.
Колонка тем временем продолжала работать. Шарик выл, скулил, переставал, потом снова начинал. Я нажал паузу.
— Николай Петрович, а зачем вы это включаете по ночам? — спросил я максимально мягко. Хотя вопрос и так был понятен. Иногда надо просто дать человеку возможность вслух произнести свой способ выживать.
Он пожал плечами.
— Так не так пусто, — сказал просто. — Пока он воет, будто дома кто-то есть. Не так страшно ложиться. И… — он всё-таки посмотрел на меня. — Когда слышу, как он воет… как будто понятно: ему тоже плохо, а не только мне. Глупость, да?
Вот тут, кстати, многие бы сказали: «Нет, что вы!» Но я честно сказал:
— Нет, не глупость. Это… по-человечески.
Соседка за дверью нервно кашлянула — ей явно хотелось знать, что там происходит.
Когда чужая боль мешает спать
— Но они жалуются, да? — спокойно спросил Николай Петрович. — Что вой мешает.
— Жалуется одна, — честно сказал я. — Остальные просто молчат и читают. Но да, вой слышно в подъезде.
— Понимаю, — кивнул он. — Я иногда делаю потише. Но тишина тогда… — он замолчал, подбирая слово. — Липкая. Как будто в неё проваливаешься.
Я в этот момент очень ясно понял, почему он выбрал именно запись лая. Не телевизор, не радио, не музыку. Лай — живой. Вой — это не фон, это обращение. Как будто кто-то конкретный тебя зовёт.
— Может, тогда… — осторожно начал я, — не всю ночь? Например, включать на час-два вечером. Чтобы вам легче. А потом — выключать.
— Вы думаете, я специально мучаю людей? — неожиданно жёстко спросил он.
Вот это место, где многим так хочется сказать: «Да нет, что вы!» — и замазать всё сахаром. Но я выбрал правду.
— Думаю, вы вообще не о людях думали, — спокойно ответил. — Вы думали о себе и о Шарике. А остальные — думали о себе и о сне. И вот вы встретились.
Он задумался. Потом устало сел в кресло.
— Знаете, — сказал он. — Когда жена умерла, я ещё работал. Был нужен. Когда сына не стало, друзья приходили, колхозным языком — “помянуть”. А потом все разошлись по своим делам. Шарик остался. Я с ним разговаривал… — губы чуть дрогнули. — Он слушал. Может, не понимал, но слушал.
Он посмотрел на колонку.
— А теперь… — развёл руками. — Остаётся запись.
Я в такие моменты чувствую себя чертовым сантехником по душам. Приходишь вроде “пёс воет” починить, а по факту — прорвало трубу одиночества на весь подъезд. И ты стоишь с маленьким ключиком от собачьей психики в руках, а латать надо совсем другое.
Мини-консилиум на лестничной клетке
Вышли мы с Николаем Петровичем в подъезд втроём: он, я и его вой в колонке, который теперь хранился во внутренней памяти всех, кто об этом узнал. Соседка тут же подскочила.
— Ну что? — требовательно спросила она. — Усыплять будете? Или хозяину штраф выпишете?
— Усыплять будем ваше воображение, — хотел сказать я, но промолчал.
Вместо этого сказал:
— Собака умерла. Полгода назад. Николай Петрович включает запись. Чтобы не так одиноко.
У неё в глазах на секунду мелькнуло что-то похожее на растерянность. Но привычка быть правой победила.
— Ну и что? — вскинулась она. — Мне-то какая разница? Я спать хочу! Пусть как-то по-другому не одиноко! Почему я должна страдать из-за того, что кто-то один?
Иногда честность людей поражает больше, чем их жестокость.
Я вздохнул.
— Давайте так, — предложил я. — Николай Петрович постарается не включать запись на полную громкость и не на всю ночь. А вы, если опять услышите вой, подниметесь к нему не с претензией, а… с чаем, например. Для эксперимента. Посмотрите, мешает ли вой меньше, если рядом сидите и болтаете.
— А мне что, больше делать нечего? — автоматически отстрелялась она.
— Судя по количеству объявлений в подъезде, вы очень любите порядок, — спокойно сказал я. — Одиночество в вашем подъезде — тоже беспорядок. Можно хоть раз убрать, не приклеивая бумажку.
Мы посмотрели друг на друга. Это был маленький локальный бой. Не за собаку — за возможность в этом доме остаться людьми, а не только жильцами.
Она фыркнула, отвернулась.
— Я подумаю, — буркнула. Что в переводе с соседского — уже прогресс.
Пёс, который всё ещё сторожит
Я вернулся в квартиру Николая Петровича.
— Ну что, доктор, приговор вынесли? — устало улыбнулся он.
— Приговор такой, — сказал я. — Воете, как хотите, но тихо. И не всю ночь. И лучше не в одиночестве.
— А с кем же ещё? — развёл он руками.
Я порылся в голове, перебирая варианты: волонтёры, соцслужбы, «сиделка на час», соседи, какие-то местные активисты, которые “старшее поколение поддержим”. Всё это звучало как правильные слова из методички. Но передо мной сидел живой человек, который по ночам включал запись собственного пса, потому что тишина его пугала.
— Давайте так, — сказал я. — Если очень плохо — вы не Шарику звоните, а мне.
Он удивлённо посмотрел.
— А вы что, круглосуточный?
— Почти, — усмехнулся я. — У меня работа такая — быть запасным человеком, когда всем остальным некогда.
Я написал свой номер на листке и положил на стол.
— И ещё, — добавил я, — у нас в приюте как раз есть один молодой наглый кобель. Тоже скучает. Не обещаю, что вы сразу подружитесь, но… если вдруг решите, что хотите не запись, а живой шум — скажите.
Он аккуратно положил листок рядом с фотографией Шарика. Не вплотную, с небольшим расстоянием — как будто оставляя место для паузы между прошлым и будущим.
— Я пока не готов предавать, — тихо сказал он, кивая на рамку. — Но… знать, что вариант есть — легче.
Я понимаю этих людей. Они искренне верят, что новая собака — это “предать память”. На самом деле предательство — это когда ты проживаешь остаток жизни в полной тишине, хотя мог бы кому-то ещё дать дом. Но до этого понимания каждый доходит сам, без лекций.
Вой, которого больше не слышно
Когда я вышел из подъезда, было уже темно. Во дворе мелко поскрипывал снег, ребенок катался на пластиковой тарелке с горки, кто-то ругался на телефон, собака на поводке деловито обнюхивала куст.
Я остановился, прислушался. Вой нигде не слышался. Но я знал, что он есть — в чьей-то голове, в чьей-то колонке, где-то в памяти подъезда, который теперь будет рассказывать новую историю: «Тот дед, который включал запись собаки…»
Соседка прошла мимо, отводя глаза. Но в пакет к картошке она уже докинула что-то ещё — мысль о том, что мир чуть сложнее, чем деление на «мешает спать» и «не мешает».
А я поймал себя на странной мысли: самое страшное, что слышат соседи — это даже не вой. Самое страшное — когда тишина. Когда никто не воет, не скулит, не шлёпает лапами по линолеуму. Потому что значит — в этой квартире больше никто никого не ждёт.
По дороге домой я думал: мы очень не любим, когда нам мешают жить чужие звуки. Чужие дети кричат, чужие собаки лают, чужие ремонты сверлят мозг. Но, может быть, иногда стоит остановиться и спросить: а что за звук такой? Откуда он? И что будет, если он вдруг исчезнет?
Потому что иногда вой — это не помеха. Это последняя ниточка, на которой человек держится за жизнь. И если уж её отрезать, то очень желательно предложить что-то взамен. Хотя бы чашку чая на лестничной клетке. Хотя бы визит с «вы, если что, звоните». Хоть какую-то уверенность, что в этом подъезде, кроме стен и объявлений, есть ещё люди.
Вечером, уже дома, я наливал себе чай, а мой собственный пёс хрюкал во сне, подёргивая лапами. Я смотрел на него и думал, что когда-то, возможно, и у меня останутся только записи его храпа и чавканья. И что очень не хочу, чтобы кто-то снизу в этот момент писал в чат: «Кто там опять шумит?»
Лучше пусть напишет: «Петя, чай будешь? Мы тут не высыпаемся, но заходи. Вместе как-нибудь переживём».