Я до сих пор помню запах этого дня. Смесь сладкого ванильного крема от торта, огуречного рассола из салатников, обветрившихся роз в дешёвых вазах и чуть влажной краски на стенах банкетной комнаты, которую хозяин успел «освежить» буквально накануне. Я думала тогда, что этот запах будет ассоциироваться у меня с радостью. С новорожденной дочкой. С началом какой‑то новой, мирной жизни.
Я очень старалась. Простынки на столах выглажены до хруста, салфетки сложены треугольничками, пирожки с капустой и мясом разложены ровными рядами, словно по линейке. Мама с утра прибежала помочь, руки у неё дрожали от волнения, всё переспрашивала:
— Лен, так нормально? Может, ещё один салат сделать? А то вдруг им мало будет…
«Им» — это, понятно, свекрови и её родне. Мои родители, люди простые, привыкли каждому гостю последнюю корочку отдать, лишь бы никто не подумал, что у нас «бедно».
Я стояла посреди этой съёмной банкетной комнаты, смотрела на белые пластиковые стулья и думала, что вот сегодня всё изменится. Сегодня мы с Верой Петровной перестанем тихо воевать. Всё‑таки крестины её долгожданной внучки. Ну не может же человек в такой день мелочиться и язвить.
С ней у нас война началась ещё до свадьбы. Я — из двора, где все друг друга знают по имени и кличке с детства, где окна во двор, а не на парк. Папа водитель, мама всю жизнь в магазине простым продавцом. Игорь же — «из рода». Так сама Вера Петровна любит говорить: «У нас род, а не семья». У них все «при делах», с высшим образованием, с правильной речью. С первого дня она, улыбаясь, говорила мне комплименты так, что хотелось провалиться под землю.
— У тебя глазки красивые, Леночка. Только вот манера говорить… Надо бы поработать. И платье на тебе милое, по‑простому. Ну ничего, Игорь тебе потом купит что‑нибудь посолиднее.
Она вмешивалась во всё: какие обои нам клеить в нашей съёмной квартире, какого цвета коляску покупать, во сколько класть ребёнка спать. И каждый раз добавляла: «Вы молодые, вы ещё ничего не понимаете, хорошо, что я у вас есть».
Я терпела. Уговаривала себя: «Это мама Игоря. Надо уважать. Главное — не ругаться при нём». И вот крестины я придумала как момент, когда мы наконец‑то станем одной семьёй. Я даже место выбрала нейтральное: не у нас дома и не у неё, а эту небольшую комнату при кафе возле храма. Дешёвая, но чистая. Я думала, она оценит, что я стараюсь.
Когда дверь распахнулась, я почему‑то сразу поняла, что ошиблась.
Вера Петровна вошла первой — в своём неизменном светлом костюме, с бусами, которые она надевает на все семейные праздники, будто орден. В руках — маленькая сумочка. Ни пакета, ни коробки. За ней потянулся целый хвост людей. Я насчитала пятерых: тётка с яркой помадой, двоюродный брат Игоря со своей подругой, какой‑то её племянник и ещё одна дальняя родственница, о существовании которой я вообще не знала.
— Леночка, — почти пропела свекровь, подставляя щёку, — ну вот мы и приехали. Родня собралась.
Я машинально посмотрела ей на руки, потом — на глаза.
— А… подарок для Машеньки вы потом привезёте? — вырвалось у меня само.
Она поморщилась, как от кислого.
— Ну ты прямо как маленькая. Главное — наше присутствие. Подарки — суета. Тем более, ты же знаешь, у нас сейчас расходы. Мы и так целой делегацией к вам приехали, — она махнула рукой на своих спутников. — Это всё наши. Свои люди.
«Свои» уже растекались по комнате. Тётка с помадой, не раздеваясь, первой подлетела к столу.
— О‑о, — протянула она, — салатик, селёдочка… Давай‑ка, Саш, тарелку побольше бери, а то потом не достанется, — и поглядела в сторону моих родителей, будто это они собирались всё смести.
Я видела, как мама беспомощно прижимает к себе свою скромную сумочку, в которой лежали вязаные пинетки и конверт с деньгами, откладываемыми по чуть‑чуть ещё с моей беременности. Папа сделал вид, что разглядывает шторы.
Гости от Веры Петровны налетели на закуски, как стайка воробьёв. Не посидели, не поздравили, не подошли к люльке, где спала моя дочь. Сразу — к селёдке, к мясной нарезке, к пирожкам. Я в ужасе считала в уме: «Так, это на всех, это на после храма, это ещё для батюшки оставить…» Сметали всё, даже не глядя, кто рядом.
До меня долетали обрывки шёпота:
— А что это за зал такой, как столовка…
— Я думала, у Игорька жена побогаче будет.
— На крестины такое… Скромненько, скромненько.
От этих слов у меня горло перехватило. Я так старалась, выбирала скатерти, даже занавески тут вчера сама перешивала, чтобы не висели криво. А они — «столовка».
Игорь появился следом, уже в рубашке, с застиранным, но выглаженным воротником. Он увидел моё лицо и сразу понял, что что‑то не так, но сделал вид, что всё в порядке. Подошёл, тихо взял меня за локоть.
— Лен, я тебя умоляю, только не начинай. Сегодня особенный день, — прошептал он в ухо.
— А что я начинаю? — голос у меня сам по себе стал тоньше и жёстче. — Они даже к ребёнку не подошли. И с пустыми руками.
— Подарок потом, — отмахнулся он. — Ты же знаешь маму. Ну что тебе, жалко? Главное — чтобы всё мирно прошло. Не устраивай сцен.
Это «не устраивай сцен» я слышала уже столько раз, что могла бы вышить на подушке. И каждый раз, когда я его слышала, я будто становилась меньше. Сжималась внутрь.
Тем временем Вера Петровна уже успела осмотреть зал. С прищуром провела пальцем по стулу, как ревизор.
— Ну что ж, для первого раза сойдёт, — произнесла она так, чтобы слышали все. — Но, конечно, если бы крестины делали мы, было бы по‑другому. Лена, и платье у тебя… милое. По‑домашнему. На такое событие можно было и посолиднее нарядиться.
Я сжала зубы. Моё «по‑домашнему» платье было лучшим из того, что у меня есть. Я ночами кормила дочь и только пару раз успела выбраться в магазин. Я купила его, когда увидела в зеркале себя — уставшую, с зелёными кругами под глазами — и решила: «Хочу хоть на крестинах выглядеть как женщина, а не как тень». И вот — «по‑домашнему».
— Ребёнка не так держишь, — добавила она уже у люльки, когда я взяла Машу на руки, чтобы показать свекрови. — Голова завалена, смотри, как она у тебя висит. Я Игоря иначе растила.
«Я Игоря иначе растила» — эту фразу я тоже знала наизусть. Каждый раз, когда я делала что‑то «не так» по её мнению.
Мои родители жались в углу, словно чужие на собственном празднике. Мама шёпотом спросила:
— Лена, может, нам меньше брать? А то… смотри, как они накладывают…
На их тарелках лежало по две картофелины и по одному кусочку селёдки. У маминых глаз был тот самый виноватый блеск, который я ненавидела: как будто она уже заранее готова извиняться за то, что родила меня не в тот род.
А за столом между тем разгорался ропот. Какой‑то двоюродный брат Игоря громко сказал:
— Ну ничего, зато потом, когда к нам поедем, оторвёмся по‑настоящему.
— Главное, — подхватила Вера Петровна, — что у нас крестины — семейное дело. Наши люди будут крестными. Как‑то странно, если бы это были какие‑нибудь… посторонние, — она многозначительно глянула в сторону моих родителей.
Я знала, что она так скажет. Она ещё до этого как бы между прочим бросала:
— Крестными, конечно, будут наши. Люди серьёзные, устойчивые. Не то что твои, простите.
Я тогда промолчала. Всё откладывала разговор на «потом». Мне казалось, что можно будет спокойно обсудить это с Игорем, найти компромисс: один крестный — от меня, один — от них. Но Игорь каждый раз уходил от разговора, как от горячей сковородки.
— Потом, Лен. Разберёмся. Не сейчас. Ты же знаешь мою мать…
И вот «потом» наступило. Но не так, как я планировала.
Я смотрела на её родню, которая уже в третий раз поднималась к столу, и вспоминала, как год назад, когда мы только поженились, Вера Петровна сказала мне на кухне, глядя прямо в глаза:
— Ты должна понимать, куда попала. У нас всё решаю я. Если будешь слушать — будет хорошо. Если начнёшь качать права — будешь плакать. Мне жалко внуков в таких семьях.
Тогда я отшутилась, перевела в шутку, хотя внутри что‑то сжалось. А сейчас это «у нас всё решаю я» раскатывалось во мне, как гул грома.
Еда на столах заметно редела. Поднос с пирожками выглядел, как поле после града: обглоданные края, крошки, несколько сиротливых штук с капустой, которые «свои люди» почему‑то не любили. Моё чувство праздника таяло вместе с ними.
И в какой‑то момент я ясно поняла: если я сейчас промолчу, если уступлю и в вопросе крестных, то дальше мне уступать уже будет просто некуда. Она заберёт не только право решать, какого цвета будет наша скатерть, но и то, как будет жить моя дочь. К кому она будет бежать за советом. Чьё мнение станет для неё главнее.
Эта мысль вдруг оказалась тяжелее всех тарелок на этом столе.
Я стояла у окна, чувствовала на пальцах холод стекла и слышала за спиной знакомый голос Веры Петровны:
— Батюшке, конечно, скажем, что крестными будут наш Саша и Лида. Люди с положением, с именем. Не стыдно будет. А то что, твоя сестра‑швея и её сосед‑слесарь? Это крестные, что ли?
Я сжала кулаки так сильно, что ногти впились в ладони. Я представила свою сестру, которая вчера до ночи шила Маше маленькое платьице, и её соседа, который бесплатно сделал нам полочку в ванной. Простые, добрые люди, которые никогда не скажут: «мы и так целой делегацией к вам приехали».
Я вдруг очень тихо, но отчётливо сказала себе: «Или сейчас, или никогда».
В этот момент дверь в зал открылась, и на пороге появился священник. Белая ряса, лёгкий запах ладана, спокойный взгляд. Шум за столами сам собой стих. Кто‑то дожёвывал, опуская глаза, кто‑то торопливо ставил тарелку.
— Ну что, дорогие, — мягко сказал он, — пора определиться с крестными родителями. Потом поедем в храм.
В зале повисла тишина, как перед грозой. Вера Петровна уже начала подниматься, поправляя на себе бусы.
— Саша, Лида, идите‑ка сюда, — уверенно подзывала она своих. — Мы уже всё решили, батюшка, сейчас…
И в этот момент я тоже встала. Колени дрогнули, но голос внутри вдруг стал очень ровным и холодным. Я понимала, что сейчас скажу слова, после которых уже нельзя будет сделать вид, что «ничего не произошло». Что эти крестины станут не просто праздником, а чертой, после которой я либо стану настоящей матерью своей дочери, либо останусь тенью при Вере Петровне.
— Нет, — сказала я.
Свой голос я узнала не сразу. Слово прозвенело, как ложка о стекло, и по залу прошла волна шёпота. Вера Петровна застыла с наполовину поднятой рукой, её бусы звякнули о тарелку.
— Что значит «нет»? — она повернулась ко мне, улыбаясь так, что по спине побежали мурашки. — Леночка, не устраивай сцену. Мы уже всё обсудили.
Я чувствовала, как Игорь под столом ищет мою руку, но пальцы у меня были деревянные.
— Мы ничего не обсуждали, — я старалась говорить ровно. — Я не давала согласия.
Священник кашлянул в кулак, запах ладана тонкой струйкой пополз поверх заливки, остывшей картошки и жареного мяса. Кто‑то неловко отодвинул стул, ножки скрипнули по полу. Гости замерли с вилками у рта.
— Лен, — Игорь тихо потянул меня за рукав. — Давай потом…
— Никакого «потом» не будет, — перебила я, не глядя на него.
Вера Петровна медленно встала. Тень от её фигуры легла на скатерть передо мной.
— По старинному порядку, — отчётливо сказала она, обращаясь уже к священнику и залу, — в таких делах решают старшие. Так было у нас в роду всегда. Молодые сейчас вспылют, а потом спасибо скажут. Мы хотим, чтобы крестными были наш Саша и Лида. Люди уважаемые, при деле, не стыдно показать.
Она говорила, как будто меня рядом не существовало. Я вдруг отчётливо увидела на тарелке перед Сашей косточку от котлеты, обгрызенную до белизны, и липкий край салфетки, смоченный его пальцами. Лида в это время поправляла помаду, глядя в чёрный экран телефона, даже не дослушивая.
— Вера Петровна, — я поднялась чуть выше, чем нужно, так что стул жалобно пискнул, — я мать этого ребёнка. Я буду решать, кто будет её крестными.
В зале словно стало холоднее. За окном по асфальту проехала машина, шорох шин прозвучал особенно громко.
— Мать, говоришь… — она прищурилась. — Мать должна уважать старших. Я, между прочим, приняла тебя в семью, крышу над головой дала, за внуком смотрю… А ты мне сейчас здесь указываешь? Не стыдно? Ты забыла, в чей дом пришла?
— Я пришла не в дом, а в брак с вашим сыном, — слова сами находили дорогу. — И у этого брака теперь есть дочь. И у неё есть мать. И это не вы.
За соседним столом кто‑то тихо охнул. Я почувствовала, как Игорь вздрогнул.
— Леночка, — голос Веры Петровны стал мягким, но от этого ещё страшнее, — не позорься при людях. Мы и так целой роднёй приехали. Род Игоря такого не потерпит. Ты подумай, какую жизнь себе устраиваешь. С таким характером долго не проживёшь с мужем.
Она произносила «род Игоря» так, будто я стояла перед древним судилищем, а не среди пластиковых стульев и вазочек с подвявшими веточками зелени.
— А род Игоря сейчас где? — спросила я неожиданно для самой себя. — Вот эти люди, которые третий раз накладывают себе салат и ни разу за весь день не подошли к колыбели? Которые даже не знают, как зовут мою дочь?
Я повернулась к столу Вериных родственников.
— Скажите, пожалуйста, — обратилась я к ним, чувствуя, как горят щёки, — как зовут мою девочку?
Молчание стало плотным, как кисель. Я слышала, как в уголке капнула вода из графина в стакан — один, второй раз. Саша отвёл глаза. Лида машинально посмотрела в сторону переноски, где спала Маша, и нервно хихикнула.
— Ну что ты устраиваешь экзамен людям, — резко сказала Вера Петровна. — Все устали, все переживают, а она спрашивает… Имя! Главное, что родня пришла, поддержала. А твоя где родня? Одна сестра‑швея, да её сосед‑слесарь. Их и позвали бы в крестные, да?
Я вдохнула глубже, почувствовала запах собственного одеколона, смешанный с ладаном, и это почему‑то придало сил.
— Да, — сказала я. — Именно таких людей я и хотела позвать. Но сейчас… — я подняла голову и посмотрела на священника: — Раз уж мы говорим вслух, я хочу сделать заявление при всех.
Он слегка наклонил голову, его глаза были внимательными и спокойными, но уже без той беззаботной доброжелательности, с которой он вошёл.
— Я хочу, чтобы крестными моей дочери стали те, кто пришёл сюда ради ребёнка, а не ради бесплатного застолья. Те, кто уважает меня как мать и не считает для себя нормальным есть, пока другой человек сгорает от стыда. Сегодня за весь день ни один из приведённых Верой Петровной родственников не подошёл и не спросил даже имени моей девочки. Зато тарелки у вас пустеют исправно.
Кто‑то шумно отодвинул стул. Сбоку зашептались: «Да она…», «Никакого воспитания…». Я чувствовала на себе десятки взглядов, но отступать уже было некуда.
— Поэтому я сейчас, при всех, прошу встать мою подругу Наташу, — я повернулась к дальнему столу, где Наташа до сих пор старалась слиться со стеной. — Человека, который возил меня по врачам, когда я лежала на сохранении, стирал Машкины пелёнки, когда я не могла встать с кровати, и ни разу не сказал, что устал.
Наташа вскочила так резко, что опрокинула стул. Щёки у неё были красные, в глазах блестели слёзы.
— И моего дядю Колю, — продолжила я, — который, не спрашивая, просто принёс нам конверт, когда мы маялись, как оплатить этот зал. Который позвонил накануне и спросил только одно: «Лена, тебе самой как легче будет?». Вот это для меня родня.
Дядя Коля поднялся медленно, застёгивая на пузатом животе старый пиджак. Он смущённо кашлянул, глядя в пол.
— Я знаю, — сказала я уже тише, — что есть разные порядки и обычаи. Но никакая традиция не отменяет право матери решать судьбу своего ребёнка.
После этих слов звук в зале просто исчез. Я видела, как у кого‑то дрогнули губы, кто‑то потянулся к стакану, но рука замерла. Даже посуда перестала звенеть.
Вера Петровна побледнела так, что её губы стали почти синими.
— Батюшка, — одними губами прошептала она, — вы… скажите что‑нибудь. Это безумие.
Священник помолчал ещё мгновение, потом перевёл взгляд с меня на Игоря, на ребёнка в переноске, на Веру Петровну.
— По церковным правилам, — спокойно сказал он, — крестных выбирают родители. Желательно с согласия обеих сторон, но решающее слово всё же за ними. И главное в крестных — вера и готовность помочь ребёнку, а не положение и родство.
Мне показалось, что со стола Веры Петровны кто‑то резко стёр всю посуду: её лицо стало пустым, как столешница.
— Ты… — она даже заикнулась, — ты разрушила мою семью, слышишь? — вдруг взорвалась она, уже не подбирая слов. — На глазах у всех! Игорь! — она резко повернулась к сыну. — Встань немедленно и поставь свою жену на место! Покажи ей, кто здесь главный!
Все взгляды разом вцепились в Игоря. Он сидел, уткнувшись глазами в вилку, будто в неё можно было провалиться. Я поймала его взгляд, и в нём впервые не увидела привычного «не сейчас, потом», а только усталость и… что‑то ещё. Мою же решимость?
Он медленно встал.
— Мам, — голос у него дрожал, но он держался, — Лена права. Это наш ребёнок. Наш. И крестных выберем мы. Я согласен с её выбором.
По залу прошёл глухой гомон, как в пчельнике. Кто‑то нервно усмехнулся. Вера Петровна уставилась на него так, словно он стал ей чужим.
— Значит так, — сказала она глухо. — Живите, как знаете. Родня, пойдём.
Несколько её родственников, шурша стульями, встали. Кто‑то торопливо сгребал в пакеты недоеденные пирожки и огурцы, прятал в сумки нарезку. Я смотрела на это, как на замедленную съёмку чужой жизни. Лида, не глядя на меня, сунула в карман салфетку с куском колбасы.
— Ты ещё пожалеешь, — бросила Вера Петровна, уже у двери. — Я этого ребёнка никогда не признаю крещёным таким позором. У вас всё развалится, увидишь.
Дверь хлопнула так, что со стены дрогнула рамка с какой‑то безликой фотографией. В зал ворвался уличный воздух с запахом мокрого асфальта и пыли, и мне вдруг стало легче дышать.
Оставшиеся гости растерянно переглядывались. А вокруг меня медленно сжимался новый круг: мама с папой, Наташа, дядя Коля, тихая двоюродная сестра Игоря, которая всегда молчала при Вере Петровне, а сейчас впервые положила мне руку на плечо:
— Ты всё правильно сделала.
Крестины всё‑таки состоялись. Маша спала почти всё таинство, только один раз шевельнула кулачком, когда на лобик коснулась тёплая рука крестного. Я стояла рядом и чувствовала, как где‑то глубоко внутри меня что‑то окончательно встаёт на место.
Потом начались недели, похожие на затяжной ноябрь: серые, липкие. Телефон звонил по вечерам: то сама Вера Петровна с холодным голосом и «советами», то её сестра со словами: «Ну что тебе стоило промолчать, ради мира в семье?», то общие знакомые, которые пытались «примирить», но в каждом слове слышалось: «Уступи, будь помягче».
Я слушала, клала трубку и шла к Машиной кроватке. Она сопела, поджимая губы, и я думала: «Ради твоего мира я не обязана жертвовать своим самоуважением».
Мы с Игорем ссорились, мирились, но одно в этих разговоров больше не было: его бесконечного «потом». В какой‑то из вечеров он сел на край дивана, уткнулся ладонями в колени и сказал:
— Лен, давай съедем. Я больше не могу жить вот так, между вами. Мы найдём хоть небольшую, но свою квартиру. И… давай решим: воспитание Маши — это наша с тобой зона. Мама может быть бабушкой, но не хозяйкой.
Я долго молчала, слушая, как в кухне постукивает о батарею ложка в кружке — мама размешивала мне травы. Потом кивнула.
Мы съехали через несколько месяцев. Наша новая квартира была маленькой, с облезлой краской на батареях и скрипучим полом, но каждая царапина на линолеуме была нашей, а не Вериного рта.
С Вера Петровной мы почти не общались. Первые полтора года она звонила Игорю, требовала, чтобы он «образумился», передавала через знакомых, что ей «стыдно за такую невестку». На мои праздники она не приходила принципиально, на Машин день рождения прислала чужими руками куклу без записки.
А потом, в один из Машиных крестинных дней, когда дочке исполнилось уже несколько лет, мы сидели за столом в нашей тесной, но тёплой кухне. На окне дымились свечки, пахло пирогом с капустой и корицей. Наташа помогала нарезать салат, дядя Коля в сотый раз рассказывал, как в тот день едва не опоздал в храм, потому что потерял очки. Маша бегала между стульями, то и дело вскакивая к своим крестным на колени.
В дверь негромко позвонили.
Мы переглянулись. Игорь пошёл открывать. На пороге стояла Вера Петровна. В пальто, застёгнутом не на ту пуговицу, с букетом гвоздик в руках. Лицо у неё было постаревшим и почему‑то растерянным.
— Здравствуй, сын, — сказала она тихо. — Можно?
Игорь посмотрел на меня. Решение было опять за мной. Я вспомнила себя у того застылого стола, запах ладана и остывшей картошки, свои дрожащие колени. И свою фразу: «Никакая традиция не отменяет право матери…»
Я поднялась и подошла к двери.
— Здравствуйте, Вера Петровна, — ответила я. — Можно. Но у нас тут свои порядки. Мы не кричим при ребёнке. Не обсуждаем, кто кому что «должен». И не зовём в гости тех, кто нас не уважает.
Она опустила глаза.
— Я поняла, — негромко сказала она. — Я… просто хочу видеть внучку. Если позволите.
В этот момент я ясно ощутила: границы стоят. Не стены, не обида, а границы. И если она хочет быть в жизни моей дочери, ей придётся эти границы принять.
Маша выглянула из‑за стола, увидела бабушку и, не помня всех прошлых сцен, радостно к ней подбежала. Дети ещё не умеют делить любовь на «правильную» и «неправильную» — они просто тянутся к тем, кто пришёл.
Я отошла в сторону, пропуская их в дом.
Тот бунт на крестинах, когда я впервые вслух отделила любовь от корысти, действительно стал чертой. Не скандалом ради шума, а поворотом, после которого моя дочь растёт в мире, где её мать — не жертва чужих капризов, а хозяйка своего дома. И ни одна свекровь больше не входит в этот дом, как завоеватель с голодной свитой.