Когда я спускался в метро на Китай-городе, уже чувствовал себя человеком, которого день успел перемолоть, пожевать и выбросить обратно. В кабинете жилищной комиссии меня гоняли из угла в угол, будто я мяч, который потерял правила игры. Один чиновник спросил, не тот ли я, кто приносил документы месяц назад. Другой уверил, что моего заявления у них не было и быть не могло, потому что у них ничего никогда не теряется. Третий посмотрел на меня так, будто я пришёл требовать что-то невозможное — например, луну с неба или мгновенное решение вопроса без дополнительных справок. В итоге я всё равно уходил ни с чем и чувствовал себя человеком, который пытался поймать дым руками.
Метро казалось единственным местом, где никто не требует подписей, печатей, очередей и дополнительных документов. Где можно просто ехать домой, облокотиться на стекло и попытаться забыть, что ты живёшь там, где бюрократия любит тебя гораздо сильнее, чем люди. Но я ошибся — очень быстро и очень громко.
На платформе стояла толпа, но не обычная вечерняя толпа, а та, которая вибрирует, будто в воздухе электричество. Люди переглядывались, поднимали головы, растопыривали руки с телефонами. В толпе всегда можно почувствовать, когда произошло что-то нелепое, и в этот вечер нелепость была такой плотной, что её можно было трогать.
Рядом с колонной стоял подросток, лет шестнадцати, и говорил кому-то в телефон, перекрикивая общий гул:
— Я тебе клянусь, он прямо на крыше! Да-да, на крыше метро! Сидит как голубь, снимает себя!
Я сначала подумал, что речь идёт о крыше дома, но в его голосе слышалось слишком много неестественного восторга, чтобы это была банальная история. В восторге подростков всегда есть оттенок катастрофы.
— Он там руками машет! — продолжал мальчишка. — Нет, не машет. Телефон держит. Видео снимает!
Толпа шевелилась как море перед штормом. Кто-то выругался, кто-то засмеялся, кто-то сказал эхом: да ну быть этого не может. Но когда поезд выехал из туннеля, стало ясно, что может всё. Абсолютно всё.
Я увидел его сразу. На крыше первого вагона сидел человек — чёрная фигура против серого металла, как птица, которая выбрала себе неправильное место для отдыха. Чем ближе подходил поезд, тем отчётливее становилось: это не птица, не каскадёр, не актёр. Это обычный парень, лет двадцати, худой, спортивный, с капюшоном, натянутым так, что было видно только подбородок. Он держал телефон двумя руками и кричал в камеру. Судя по движениям губ, он рассказывал что-то громкое, важное и, несомненно, глупое.
Мне стало не просто неприятно — мне стало стыдно. Бывают такие моменты, когда человек, стоящий перед тобой, оскорбляет само понятие здравого смысла. Не потому что злой, не потому что хочет навредить — а потому что уверен, что он герой. И всё вокруг — декорация.
Толпа загудела. Женщина справа сказала:
— Это кто?
Мужчина рядом ответил:
— Да какой-то мигрант. Опять.
Слово мигрант прозвучало у него как диагноз. И я поймал себя на том, что тоже начал думать в эту сторону. Хотя я всегда старался быть объективным. Не навешивать ярлыков. Думать, что люди, какими бы ни были, всё равно люди. Но сейчас внутри начинал шевелиться раздражённый голос, который говорил: ну почему они считают своим долгом устраивать цирк именно тут, именно у нас, именно так?
Поезд остановился. Машинист выскочил из кабины и закричал вверх, махая рукой:
— Ты что творишь? Слезай немедленно! Это опасно!
На крыше раздался бодрый смех, наглый и звонкий:
— Бра-а-атья! Смотрите! Я герой!
Толпа загудела ещё громче.
— Герой, — сказал кто-то позади. — Отсюда только морг светит.
— Его бы работать заставить, — добавил другой. — Сразу бы перестал лазить.
Машинист опять попытался достучаться:
— Ты под током можешь погибнуть! Спускайся!
Парень поднял руку, будто приветствуя невидимую толпу, и повторил:
— Ничего мне не будет! Я крутой! Смотрите, как я держусь!
Я смотрел на него и вдруг понял, что меня накрывает странное чувство — смесь усталости, раздражения и бессилия. Становилось обидно за город. За то, что мы живём тут каждый день, терпим толпы, задержки, очереди, но всё равно бережём это пространство, потому что оно наше. А вот приезжает человек, которому всё равно. Он не любит этот город. Он не уважает его. Он просто использует его декорации для своего цирка.
Рядом стояли сотрудники метрополитена. Один из них говорил другому:
— Ток сейчас отключим. Диспетчеру сказал.
— Отключай, — ответил второй. — Только он всё равно ничего не понимает. С такого только видео снимать.
Толпа шумела, обсуждала, снимала. Я услышал фразу:
— В другой стране бы он так не залез.
И подумал: правда. Тут почему-то у многих появляется иллюзия, что можно всё. И никто не подумает спросить — а почему мы должны терпеть подобное?
Поезд простоял больше пяти минут. Потом десять. Люди нервничали: кто-то спешил на работу, кто-то — на встречу, кто-то — домой к детям. Один мужчина в деловом костюме говорил:
— Я опаздываю на совещание, а мы стоим из-за того, что одному идиоту захотелось внимания.
Женщина рядом кивала:
— Им тут всё дозволено. А мы потом виноваты.
В этот момент я впервые почувствовал, что тоже начинаю думать так же. Это был неприятный момент, но я его не отгонял. Иногда правда звучит резче, чем хотелось бы.
Через некоторое время выяснилось, что парень спрыгнул с крыши в тоннеле чуть дальше и убежал по техническим ходам. Его никто не поймал. Зато видео уже начало разлетаться по сети. Я представлял, как он сейчас сидит где-нибудь в арендованной комнате, смотрит свой ролик, хохочет с друзьями и гордится тем, что поставил на уши целый транспортный узел.
А метро стояло. Потом запускалось. Потом снова замедлялось. Это было как эффект домино: одно бесшабашное действие — и сотни людей по всей линии выбились из ритма.
Когда я вышел на улицу, воздух казался особенно холодным — будто он хотел меня привести в чувство. Я шёл по бульвару, и внутри всё ещё кипело. Но не от злости — от усталости. От того, что мы, кто здесь живёт, вынуждены снова и снова наблюдать этот абсурд, который становится нормой. Люди приезжают, живут здесь временно, но успевают оставить после себя такой след, будто они хозяева, а мы — статисты в их кино.
Я поймал себя на мысли, что мы тоже стали заложниками собственного терпения. Терпим всё, надеясь, что завтра будет лучше. А завтра приходит человек, который снова лезет на крышу вагона ради лайков.
И остаётся один вопрос:
Сколько ещё таких героев придёт в наш дом, не потрудившись хотя бы постучать?
Ответа на этот вопрос я так и не нашёл. И вряд ли найду.
И вот я стоял на морозе, держа пальцы в карманах, и думал: какое же это чудовище — чувство вседозволенности, которое у кого-то появляется сразу после того, как он пересёк границу. Не важно, что метро — это не сцена цирка, не арена для хайпа. Он скинул с себя все правила, словно они не существовали, и мне стало ясно, что это не случайность, а привычка. Приехал сюда, а ведёт себя так, будто город должен служить ему, а не наоборот. И это возмущение копилось внутри, потому что такие истории повторяются снова и снова — мы принимаем, кормим, терпим, а они играют в свои глупые игры, не думая о последствиях.
Каждый раз, когда я вспоминал его смех на крыше, у меня внутри вскипало раздражение. Смех этот был не смешным, он был вызывающим, презрительным. Я видел в нём не подростковый азарт, а наглость и пренебрежение ко всему, что вокруг — к людям, к порядку, к городу, в котором мы живём. И чем больше я думал, тем сильнее становилось ощущение, что таких «героев» не нужно жалеть. В их голове правила — это смешные бумажки, а для нас они означают жизнь и безопасность.
И в конце концов я понял, что это не просто случай одного парня на крыше. Это отражение общей проблемы: приезжие, которым кажется, что им всё позволено, используют чужую страну как декорации для собственной игры. А мы, живущие здесь, вынуждены разбирать последствия, терпеть, объяснять, ждать, когда система сработает. Я недоволен. Глубоко недоволен. И хочется кричать, но кричать уже поздно — остаётся только холодно стоять на бульваре, смотреть на серое небо и повторять про себя одно простое слово: наглость.