Я вышел из дома поздним вечером, когда Москва уже напоминала декорацию к самому дорогому рождественскому спектаклю: витрины светились, улицы переливались, уличные музыканты играли нескладные мелодии. В воздухе стоял запах елочной смолы, мокрого снега и уличных сладостей, от которых взрослые чуть-чуть становились похожими на детей. Я шел без цели, просто хотел пройтись, посмотреть на этот странный городской оптимизм, который появляется раз в год.
Тишина была ювелирной. Никто не кричал, никто не спорил. Даже таксисты вели себя как дипломаты. Мне нравилось думать, что праздник все-таки способен обратить людей к свету, пусть ненадолго. Я тогда не подозревал, что через пару минут увижу того, для кого этот свет — не просто чужой, а вызывающе ненавистный.
Он стоял у входа в ресторан, возле трёх нарядных елей. Высокий, крупный, будто специально вырос для конфликта. Тёмная куртка, белые кроссовки, лицо закрыто капюшоном, но при желании можно было разглядеть тяжелый подбородок и глаза, которые не отражали ни огней, ни людей. По поведению ясно: мигрант. Не тот, который приехал тихо работать, уважая чужой город, а тот, что приехал воевать за своё право переделать чужую улицу под себя.
Он долго смотрел на ёлки, как будто на них была написана личная обида. Я остановился чуть поодаль, сначала просто наблюдая. Видел, как напряжены его плечи, как руки дергаются, будто ищут повод.
Первый удар — резкий, как выстрел.
Ёлка дрогнула, гирлянды мигнули и захлебнулись в тёмном сне. Игрушки зазвенели и посыпались на каменную плитку.
— Эй! — крикнул кто-то из прохожих, и сразу же замолчал.
Никто не ожидал вандализма среди идеальных огней.
— Ты что творишь? — шагнул я ближе, хотя внутри уже копилось раздражение.
— Это харам, — произнес он так, словно выносил приговор. — У вас здесь всё неправильно.
И снова удар. Сильнее.
Ель покачнулась, словно человек, который только что узнал, что его увольняют на Новый год.
— Слушай, — сказал я. — Если тебе не по душе наша зима, елка, музыка, никто не держит.
Он ухмыльнулся, с неожиданным вызовом.
— Я имею право. Я тоже здесь живу.
— Если живешь здесь, значит, уважай место.
Но он уже схватил дерево руками. Вытащил, словно корчевал, шипя под нос какие-то фразы. Гирлянды рвались, лампочки тянулись за ним, как тонкие провода чужого терпения. Дерево рухнуло, украшения разбились, словно маленькие мыльные миры.
Люди вокруг пытались держаться. Женщина рядом со мной произнесла:
— Они приезжают, и всё у них не так…
— Им всегда всё не так, — согласился мужчина в дорогом пальто. — Но почему должны страдать мы?
Тот, у елей, уже крушил вторую. Отрывал золотые шарики, швырял их в снег, давил ногами.
— Ты понимаешь, что это символ праздника? — спросил я, чувствуя, что голос звучит уже не строго, а устало. — Зачем приезжать туда, где все живут по-своему, если единственное желание — уничтожить?
Он резко поднял голову.
— Ваш праздник чужой. Я буду жить по своим правилам.
— Ты гость, — ответил я, — а значит, не имеешь права ломать то, что тебе не принадлежит.
Он шагнул ко мне. Глаза — лед и злость.
— Я не гость. Я здесь.
— Тогда веди себя так, будто понимаешь, где оказался.
Снег стал плотнее, темнее. Тишина вокруг уже не казалась праздничной — она напоминала больницу перед операцией.
Третий удар, последняя ель рухнула, гирлянды зазвенели, словно сломанные хрустальные бокалы.
Наконец подъехала машина — тихо, почти незаметно. Два сотрудника вышли, без героизма и пафоса.
— Молодой человек, прекратите, — сказал один.
— Это чужая земля, чужой праздник! — выкрикнул мигрант.
— Именно поэтому, — спокойно сказал второй, — если вам чуждо, не трогайте.
Они взяли его за руки. Он дергался, кричал, бросал фразы про запреты и веру, будто собирался из руин елок построить свою правоту.
— Вы не понимаете! — кричал он им.
— Мы понимаем достаточно, — ответил полицейский. — Порча имущества и хулиганство.
Его увели к машине. Люди выдохнули. Но радости не было, только усталое облегчение.
Официант ресторана вышел, поднял потрескавшуюся игрушку. Долго смотрел, будто видел в ней собственное разочарование.
— Вечно им всё нужно менять, — сказал он тихо. — Всегда переделывать чужую радость под свои правила.
Я кивнул.
— Праздник — штука хрупкая. Как стекло. Ломают быстро, а собрать трудно.
Площадь снова загорелась. Музыка вернулась. Но сияние стало другим, будто в нём появилась щепотка горечи и недоверия.
Я смотрел на поваленные ели и думал о простом и теперь уже необходимом праве — защищать свой город. Защищать не агрессией, а железной ясностью: чужое враждебное здесь не укоренится.
Потому что всё начинается с удара по елке.
А заканчивается ударом по самой идее, что мы имеем право быть собой на собственной земле.
Я смотрел на раздавленные шары и мокрые ветки, как на картину чужой наглости, выставленной напоказ. Зима продолжала мерцать, но внутри осталась какая-то простая, зубастая злость. Я не мог принять идею, что человек приезжает сюда, пользуется улицами, работой, теплом, а в ответ ломает то, что создавалось не для него лично, а для всех, кто живет здесь веками. Он хотел показать силу, но вышла только банальная порча и дешевый вызов городу, который ему никогда не станет домом.
Мне было особенно обидно, что всё случилось именно у новогодних елей — символа, который никому ничем не угрожает. Праздник, в отличие от людей, не спорит, не проповедует, не доказывает. Он просто существует. А мигрант решил, что может поставить свою личную нетерпимость выше городской жизни, выше тех, кто платит налоги, строит дороги, растит детей и каждую зиму ставит эти елки не ради религии, а ради ощущения, что жизнь хоть иногда может быть мягче и светлее. Он этого не понял и не хотел понимать.
Я ушёл с площади уже без праздничного настроения, но с решимостью — больше ни на шаг не уступать тому, кто приходит только ради разрушения. Если приезжаешь в чужую страну, будь добр хотя бы не бить ногами её символы. И если тебе чуждо то, что этим людям дорого, значит, пора уехать обратно, туда, где никто не попросит тебя уважать чужие традиции. Новый год мы отмечаем у себя дома. А в своём доме я не намерен терпеть того, кто ставит свои убеждения выше моего права жить так, как привык и как хочу.