Я стояла у калитки и не могла заставить себя войти.
Мамин дом. Теперь уже ничей.
Прошла неделя после похорон. Я приехала разбирать вещи. Надо было сделать это раньше, но я всё откладывала.
Я толкнула калитку. Петли скрипнули. Этот звук я помнила с детства. Мама всё собиралась смазать, да так и не собралась.
Я поднялась на крыльцо. Достала ключ из кармана. Руки дрожали.
«Соберись», — сказала я себе.
Дверь открылась. Пахло так, как пахло всегда — старым деревом, чем-то травяным и немного пылью. Мамин запах. Я вдохнула глубже и почувствовала, как защипало в носу.
Я прошла в комнату. Всё осталось на своих местах. Кружевные салфетки на комоде. Старый телевизор. Часы с кукушкой, которые давно не ходили.
И фотография. Моя фотография в деревянной рамке. Мне там лет двадцать пять. Я улыбаюсь, щурюсь от солнца.
Я взяла рамку в руки. Стекло было идеально чистым. Ни пылинки.
«Она протирала её каждый день», — пронеслось у меня в голове.
Я поставила фотографию обратно. Внутри что-то сжалось.
Мы с мамой никогда не были близки.
Она растила меня одна. Отец ушёл, когда мне было три года. Я его не помнила. Мама работала бухгалтером на заводе. Уходила рано, приходила поздно.
Я на самом деле не помню, чтобы она меня обнимала. Или говорила, что любит. Она была строгой. Требовательной. Её серые глаза смотрели всегда оценивающе, как будто проверяли — достаточно ли я стараюсь.
— Пятёрка? Хорошо. А почему не по всем предметам?
Вот и весь разговор.
Я старалась. Училась на отлично. Поступила в институт в городе. Уехала. И почувствовала облегчение.
Ужасно признавать такое. Но это правда.
Я звонила раз в неделю. Потом раз в две недели. Потом раз в месяц. Приезжала на Новый год и на её день рождения. Сидела за столом, ела её пироги, отвечала на вопросы о работе.
Мама никогда не жаловалась. Не просила приезжать чаще. Её строгие серые глаза смотрели спокойно. Как будто ей было всё равно.
Может, так и было. Я в это верила много лет.
Я открыла шкаф. Мамины платья висели ровно, по цветам. Она любила порядок.
На верхней полке лежали коробки. Я достала одну. Там были старые квитанции. Выбросить.
Вторая коробка — ёлочные игрушки. Оставить.
Третья — какие-то тряпки. Я хотела отложить её, но заметила что-то голубое.
Я потянула. Это был шарф. Голубой вязаный шарф.
Сердце моё остановилось на секунду.
Этот шарф я связала сама. Мне было шестнадцать. Я училась вязать и сделала его маме на день рождения. Он вышел кривым, с ошибками. Я даже стеснялась дарить.
Мама тогда посмотрела на него своими строгими серыми глазами. Сказала: «Спасибо». И убрала в шкаф. Я решила, что ей не понравилось.
Но шарф был ношеным. Потёртым. Она его носила. Двадцать девять лет.
Я прижала его к лицу. Он пах мамой.
Слёзы потекли сами. Я не могла их остановить.
Я просидела на полу минут двадцать. Потом взяла себя в руки. Вытерла лицо. Продолжила разбирать вещи.
В нижнем ящике комода я нашла шкатулку. Старую, деревянную, с резным узором. Я помнила эту шкатулку. Мама никогда не разрешала её открывать.
— Там мои вещи, — говорила она. — Не трогай.
Я и не трогала. Я была послушной дочерью.
Теперь можно. Теперь мамы нет. И мне от этой мысли стало так горько, что я снова чуть не расплакалась.
Я открыла шкатулку.
Там лежали документы. Мамино свидетельство о рождении. Какие-то справки. Моя прядь волос в маленьком конверте — светлая, детская. Я не знала, что она её хранила.
И письмо.
Конверт был подписан моим именем. «Верочке». Маминым почерком — аккуратным, с завитушками.
Конверт был заклеен, но не отправлен. Адрес не написан.
Я вскрыла его. Внутри лежали несколько листов в клеточку, исписанных с обеих сторон.
Я начала читать.
«Верочка, доченька моя!
Пишу тебе это письмо, хотя не знаю, отправлю ли. Ты уехала полгода назад и почти не звонишь. Я понимаю — у тебя своя жизнь. Работа. Друзья. Зачем тебе старая мать в посёлке Тихореченск?
Но мне надо тебе сказать то, что я никогда не могла сказать вслух. Может, хоть написать смогу.
Я тебя люблю.
Я любила тебя с первой секунды, как увидела. Ты была такая маленькая. Красная, сморщенная. Кричала громко. Медсестра положила тебя мне на грудь, и ты сразу затихла. Я смотрела на тебя и плакала. От счастья.
Ты, наверное, думаешь, что я холодная. Что я тебя не любила. Я видела это в твоих глазах. Ты смотрела на других мам — как они обнимают своих детей, целуют. А потом смотрела на меня. И я видела вопрос.
Доченька, меня саму так никто никогда не любил.
Моя мать, твоя бабушка, которую ты не застала — она была жёсткой женщиной. Пережила войну, голод, потеряла двоих детей. Меня родила поздно, в сорок один год. Я была для неё не радостью, а обузой. Лишним ртом.
Она никогда меня не обнимала. Не целовала. Не говорила добрых слов. Только командовала и ругала.
Я выросла и не знала, как это — любить открыто. Показывать свои чувства. Мне казалось, что если я буду тебя баловать, ты вырастешь слабой. Что строгость — это забота. Что главное — чтобы ты была сыта, одета и выучена.
Какая же я была дура.
Я хотела обнять тебя столько раз. Когда ты болела в пять лет воспалением лёгких, я сидела у твоей кроватки всю ночь. Держала твою горячую ладошку. Молилась, хотя не верю в Бога. Когда ты заснула, я поцеловала тебя в лоб. Ты не помнишь этого.
Когда ты получила первую пятёрку, я хотела сказать, как горжусь тобой. Но сказала только: «Хорошо». Потому что не умела по-другому.
Когда ты уезжала в город, я стояла на перроне и улыбалась. А потом пришла домой и плакала весь вечер. И всю ночь.
Я скучаю по тебе каждый день. Смотрю на твою фотографию и разговариваю с тобой. Вслух, как сумасшедшая. Рассказываю, что приготовила на обед. Что соседская кошка родила котят. Что абрикосы в этом году уродились сладкие и я сварила варенье. Твоё любимое.
Ты приедешь на Новый год. Я поставлю банку на стол. Ты съешь ложку и скажешь: «Вкусно, мама». Я кивну. И это будет наш разговор о любви. Единственный, на который я способна.
Прости меня, доченька.
Прости, что не умею говорить. Не умею обнимать. Не умею быть такой мамой, какую ты заслуживаешь.
Но я люблю тебя. Больше жизни. Каждый день. Каждую минуту.
Твоя мама.
15 сентября 2004 года».
Я не могла дышать.
Буквы расплывались перед глазами. Я читала письмо снова и снова. Водила пальцем по строчкам, по маминому почерку.
Она любила меня.
Всё это время. Все эти годы, когда я думала, что ей всё равно. Когда злилась на её холодность. Когда приезжала из чувства долга, а не потому что хотела.
Она любила меня. И не могла сказать.
И я тоже не могла. Не сказала ни разу за всю жизнь. Думала — зачем? Она же всё равно не ответит.
«Мама», — прошептала я.
Но мамы больше нет. И я не могу ей сказать. Никогда не смогу.
Я зарыдала. Громко, некрасиво, захлёбываясь. Как не плакала, наверное, с детства.
Стук в дверь я услышала не сразу.
— Вера? Верочка, ты там?
Я узнала голос. Тётя Зина, соседка. Она жила через два дома и дружила с мамой много лет.
Я вытерла лицо. Встала. Открыла дверь.
Тётя Зина стояла на пороге с кастрюлей в руках.
— Увидела свет в окнах, думаю — дай зайду. Борщ принесла. Поди не ела ничего?
Она зашла, не дожидаясь приглашения. Посмотрела на меня. На мои красные глаза. На письмо в моей руке.
— Нашла, значит, — сказала она тихо.
— Вы знали?
— Знала. Она мне читала. Тогда, двадцать лет назад. Советовалась — отправлять или нет.
Я молчала. Ждала.
— Я ей говорила — отправь. Чего ты боишься? А она головой качала. Говорила — Верочка не поймёт. Подумает, что мать с ума сошла на старости лет. Не поверит.
— Я бы поверила, — прошептала я.
— Может, и поверила бы. А может, нет. Ты тогда другая была. Молодая. Сердитая. Нина боялась тебя потерять совсем.
Тётя Зина поставила кастрюлю на стол. Присела на стул. Посмотрела на меня добрыми глазами.
— Она тебя очень любила, Верочка. Просто не умела показывать. Такое поколение. Их не учили чувства выражать. Только терпеть и работать.
— Я знаю. Теперь знаю.
— Она твою фотографию каждый день протирала. И разговаривала с ней. Я слышала иногда, когда заходила. Сначала думала — телевизор. А потом поняла.
Я снова почувствовала, как глаза наполняются слезами.
— Последний год ей тяжело было. Болела сильно. Но врачей к себе не подпускала. Говорила — не хочу Верочке обузой быть. Не хочу, чтобы она из жалости приезжала.
— Я бы приехала! — вырвалось у меня.
— Я знаю, милая. И она знала. Но гордая была. Всю жизнь гордая.
Мы помолчали. Часы на стене тикали. За окном темнело.
— Вы ешьте борщ-то, — сказала тётя Зина. — Нина всегда говорила — Верочка борщ любит. Я по её рецепту варила.
Я осталась ночевать в мамином доме.
Легла на её кровать. Укрылась её одеялом. Лежала и смотрела в потолок.
На тумбочке рядом стояла банка. Абрикосовое варенье. Мама сварила его летом. Для меня.
Я открыла банку. Взяла ложку. Попробовала.
Сладкое. Густое. С кусочками абрикосов.
Я ела варенье и плакала. А потом перестала плакать. Потому что поняла кое-что важное.
Мама любила меня так, как умела. Через это варенье. Через пироги, которые пекла к моему приезду. Через шарф, который носила двадцать девять лет. Через фотографию, которую протирала каждый день.
Её любовь была везде. В каждой мелочи. Просто я не видела. Не хотела видеть.
Я была обижена на неё за то, что она не такая, как другие мамы. А она была обижена на свою мать за то же самое. Цепочка боли, которая тянулась через поколения.
Но я могу её прервать.
У меня есть дочь. Катя. Ей семнадцать. Я обнимаю её каждый день. Говорю, что люблю. Потому что когда-то дала себе слово — я буду другой мамой.
Но я на самом деле так и не поблагодарила свою. Не сказала, что люблю её. Что благодарна за всё, что она для меня сделала.
«Мама, я тебя люблю», — сказала я вслух. В пустую комнату. В темноту.
Мне показалось, что где-то скрипнула половица. Как будто кто-то ходил по дому.
Но это был просто старый дом. Он всегда скрипел.
Утром я встала рано.
Собрала вещи, которые хотела забрать. Немного.
Голубой шарф. Шкатулку с письмом. Банку варенья. Фотографию в рамке — не мою, а мамину. Молодую, красивую, с серьёзными серыми глазами.
Остальное пусть остаётся. Дом я продавать не буду. Буду приезжать.
Теперь буду приезжать часто. Сюда, к маме. Пусть её нет — но здесь она везде. В каждой чашке. В каждой салфетке. В скрипе калитки.
Я вышла на крыльцо. Утро было солнечным. В саду цвели мамины астры — она любила астры. Говорила, они как звёзды на земле.
Я достала телефон. Набрала номер.
— Алло? Мам, ты чего так рано?
Катин сонный голос. Моя девочка.
— Катюш, я просто хотела сказать. Я тебя люблю. Очень сильно.
— Мам, ты чего? — она явно удивилась. — Случилось что-то?
— Нет. Просто хотела сказать. Пока могу.
— Я тебя тоже люблю, мам.
Она зевнула. Я улыбнулась.
— Спи дальше. Я приеду завтра.
— Ладно. Привези бабушкино варенье, если осталось.
— Привезу.
Я положила трубку. Посмотрела на мамин сад. На астры. На яблоню, которую она посадила, когда я родилась.
«Спасибо, мама», — сказала я тихо. — «За всё».
Ветер качнул ветки яблони. Как будто в ответ.
Я закрыла дверь. Вышла за калитку. Петли скрипнули.
Надо будет смазать, когда приеду в следующий раз.
Я ехала домой и думала о письме.
Мама написала его двадцать лет назад. Двадцать лет оно лежало в шкатулке. Ждало меня.
Она так и не решилась отправить. Боялась. Не верила, что я пойму.
А я бы поняла. Тогда. Сейчас. Всегда.
Но жалеть поздно. Прошлое не изменить. Можно только взять из него урок.
Я позвоню маме своего мужа. Давно не звонила. Скажу, что люблю её. Она удивится, наверное. Но обрадуется.
Я обниму Катю крепко-крепко, когда приеду. Она вывернется, скажет — мам, ну ты чего, я уже взрослая. Но я буду обнимать её всё равно. Каждый день.
Пока могу.
Пока есть время.
Потому что время заканчивается. У всех. И когда оно закончится — останутся только письма. Которые мы написали или не написали. Слова, которые сказали или не сказали.
Я достану из шкатулки мамино письмо. Прочитаю его Кате. Пусть знает. Пусть помнит.
Любовь не всегда говорит громко. Иногда она молчит. Печёт пироги. Вяжет шарфы. Варит варенье. Сидит у кроватки больного ребёнка.
Просто нужно уметь её видеть.
Я не умела. Теперь научилась.
Поздно?
Может быть.
Но мама меня слышит. Я верю в это. Где бы она сейчас ни была.
И она знает, что я наконец поняла.
Я любима.
Я всегда была любима.