В отрывке из автобиографии «Школа удивления. Дневник ученика» Контантин Райкин делится своими воспоминаниями о сложном периоде его жизни — начале службы в театре «Современник».
Когда идет речь о моем десятилетии в «Современнике», важно сказать о самом начале этого пути, потому что это был один из самых трудных периодов в моей жизни. «Современник» был моим самым любимым московским театром, я даже мечтать не мог там работать.
Помню, как в семнадцать лет (я тогда только в Щуку поступил) мы с родителями пришли туда смотреть недавно вышедшую «Обыкновенную историю», поставленную Галиной Волчек. Олег Табаков играл Адуева-младшего, дядюшку — Михаил Козаков. В спектакле были заняты также Татьяна Лаврова, Людмила Крылова, Лилия Толмачёва…
Спектакль шел невероятно азартно и мощно. Все актеры прекрасно играли, он произвел на меня такое сильное впечатление, что я даже не смог вместе с родителями пойти после него за кулисы, чтобы поблагодарить актеров.
Я проплакал всю ночь, мне было очень жалко себя. Я думал о том, что никогда не смогу сыграть так, как в нем играл Табаков, — таким он был очаровательным, трепетным и настоящим. Олег Павлович был тогда молод — не так молод, как его герой, но в самом расцвете сил, — и играл он упоительно.
Его героя было невероятно жалко, ты ему очень сочувствовал весь спектакль, а когда в конце случалась страшная метаморфоза и он становился эдаким свиным мурлом с раздутым носом, происходил зрительский шок. Табаков очень любил такие актерские трансформации, обожал лицедейство. Впоследствии я узнал, что за это его нередко критиковал Олег Николаевич Ефремов.
Короче говоря, я был под огромным впечатлением от спектакля и, как всегда в таких случаях, встал перед фактом личного ничегонеумения и абсолютной беспомощности. Этот спектакль способствовал укреплению моих комплексов и самоедства.
И вот спустя четыре года моего обучения в Щуке на наши дипломные спектакли «Пышка» и «Нос», которые поставил Валерий Фокин, пришел смотреть худсовет «Современника» — Мягков, Волчек, Толмачёва, Кваша… А через день после этого показа нас вызвали в «Современник» на переговоры. Для меня это было чем-то совершенно невероятным! Валеру Фокина, Юру Богатырёва и меня пригласили в этот театр работать. Позже с нашего курса позвали еще Володю Поглазова и Борю Сморчкова.
Как только мы пришли в «Современник», нас тут же стали вводить в старые спектакли и давать роли в готовящихся. Первая роль, которую я получил, — Сивард-сын в «Макбете» Шекспира, его ставил Йонас Юрашас. Этот спектакль в результате так и не вышел, хотя был готов, — сама труппа его и не выпустила. Тогда каждый новый спектакль сначала сдавался труппе, и я сам голосовал за то, чтобы этот «Макбет» не вышел. Не знаю до сих пор, прав я был или нет.
Это было для «Современника» совершенно чужое действо. Хотя на расширенном художественном совете Аникст, тогда главный шекспировед страны, выступая за то, чтобы спектакль выпустить, говорил: «Вы не хотите, чтобы у вас в репертуаре был спектакль европейского уровня?»
Это был очень холодный спектакль, концептуальный, сделанный в отвлеченной, формальной эстетике. Про него Гафт, не игравший в этом спектакле, сказал: «О, закон зимовки» (там вся декорация была белая). А еще Валя очень смешно однажды после репетиции высказался по поводу сцены Кваши и Волчек. Кваша в черном играл Макбета, а Волчек в чем-то розовом — леди Макбет. И Гафт, посмотрев репетицию их эротической сцены, где маленький черный Кваша забирался на большую розовую Волчек, вдруг сказал: «О, муха села на кулич». Йонас, конечно, пытался что-то объяснять, но тогда его слова были нам чужды.
Первая моя большая роль в «Современнике» — в спектакле «Валентин и Валентина» Валерия Фокина. Я репетировал вместе с обожаемыми мною артистами (Гафт, Лаврова, Покровская), из кумиров они стали моими коллегами, партнерами.
На этом фоне у меня наступило затяжное состояние актерской несвободы, зажима. Я вообще трудно работаю, долгое время стесняюсь, это не дает мне возможности свободно репетировать. А тогда… Ах ты черт, даже вспоминать мучительно!
Я так устроен, что очень стесняюсь людей, перед которыми что-то делал плохо: запоминаю их и не люблю. Не отпускает навязчивая мысль: вот сейчас за столом, например, я с ними сижу и свободно болтаю, а они в это время думают: «Болтай, болтай, а актер-то ты плохой». Эта мысль меня изводила.
В «Современнике» была такая манера: когда шла репетиция, в зал мог зайти кто угодно из работников театра. Зайдут, посмотрят и выходят. Я этого терпеть не могу до сих пор, не выношу посторонних людей на репетиции, причем посторонними считаю даже тех артистов, которые заняты в этом спектакле, но не в сцене, которую сейчас репетируем. Мне такие взгляды холодного любопытства ужасно мешали тогда и мешают до сих пор.
Это всегда неравная ситуация: один на сцене мучается, а другой на это праздно смотрит. Я не могу в этом не признаться, потому что это очень важная часть меня. Я вообще из этого состою: из сомнения, из неуверенности в себе.
И вот я репетирую в «Современнике» свою первую большую роль, прекрасно понимаю, что у меня не получается, а рядом со мной партнеры репетируют прекрасно.
Дневной прогон заканчивается: кто-то идет в буфет, кто-то домой едет передохнуть. А я, чтобы не встречаться с теми, с кем только что «так плохо» репетировал, прячусь за задником декорации.
На сцене к спектаклю «Валентин и Валентина» уже была выставлена декорация Давида Боровского — высокие фанерные щиты. За ними я нашел для себя специальное укромное местечко, где просиживал в одиночестве по несколько часов до вечерней репетиции, даже в буфет не ходил, чтобы ни с кем не встречаться.
Я не мог себе представить, как буду есть капусту, а мой партнер в этот момент будет смотреть на меня и думать: «Вот ты ешь капусту, Райкин, а играешь-то ты плохо». Я ведь и сам так о других думал. И не потому, что я злой. Смотрю на артиста, который плохо играет в каком-то спектакле, и думаю почти с завистью: «Вот он жует в перерыве, какие-то процессы пищеварения допускает, а играет он плохо. Я бы на его месте постоянно этим мучился, а ему нормально».
Про такую тотальную рефлексию и самоедство написано в «Записках из подполья» Достоевского. Я тогда именно так себя чувствовал, слово в слово! У Достоевского написано: «Я все время думал: „Господи, ну почему все эти люди не стесняются? У них такие глупые лица, да они просто уроды, а им все равно!“».
Конечно, это был абсолютный идиотизм с моей стороны. Но тогда по-другому чувствовать я не мог. Я дожидался вечерней репетиции в своей коморке за декорацией и появлялся на сцене так, как будто только что пришел из дома. Жил я тогда рядом с театром, в Благовещенском переулке, а «Современник» находился на площади Маяковского. Но куда там домой пойти, я даже мимо театрального вахтера не мог себе позволить проскочить, потому что знал, что он тоже на репетицию заглядывал и видел, как я плохо играю.
Родители, конечно, не понимали, что со мной происходит, а я не мог с ними это обсуждать. Терпеть не мог их расспросов, особенно мамин участливый взгляд — меня это безумно раздражало. Это состояние длилось долго, ему не было конца…
Помню, что на репетиции «Валентина и Валентины» приходил Олег Павлович Табаков, помогал Фокину. Меня это мучило страшно. Дело в том, что Табаков ко мне очень хорошо относился, я бы сказал, с большой надеждой. Он видел, что со мной что-то не то происходит, и старался мне помочь: показывал, «как нужно играть», показывал «из себя», со своей манерой, чем очень меня подавлял — меня такая его помощь страшно зажимала.
Табаков сокрушался: «Ты чего такой квёлый, Костя? Ты что, не ешь, что ли, совсем? Ты пойди сейчас домой, нажрись, как питон, а потом поспи». Это были его методы. Но на меня такие способы не действовали.
Позже я у Олега Павловича спрашивал, откуда в нем такая колоссальная уверенность в себе. Он отвечал: «Ну, старик, слушай, надо один раз поиметь успех и понять, что ты интересен».
Ох ты, боже мой, ну как это? Да это вообще не про меня! Ну как можно один раз поиметь успех, а потом раз и навсегда решить, что ты интересен? Каким же нужно быть легкомысленным! А вдруг это был случайный успех, а завтра меня разоблачат?! А если не завтра, то позднее, в другой роли. Неужели можно для себя раз и навсегда определить, что ты в полном порядке? Да как это так? Каждая следующая работа, каждый следующий день — это опять все с белого листа начинать… Вот так я устроен.
Я, конечно, очень Олегу Павловичу благодарен: он специально тогда шокировал меня своим легкомыслием, смеялся надо мной, пытаясь облегчить мою участь. Табаков давал мне понять, что вот так, как я, постоянно вгрызаться в себя нельзя.
Помню, позже я репетировал в спектакле Фокина «С любимыми не расставайтесь» маленькую роль — Валеру. И только на пятидесятом спектакле я сыграл так, как считал нужным, а до того не мог освободиться. Фокин предложил мне такой рисунок роли, который требовал абсолютной свободы и наглости. При этом в зале на репетициях сидел Табаков и постоянно надо мной смеялся. Я спрашиваю: «Что вы смеетесь?» Он отвечает: «Потому что ты так трагически говоришь режиссеру: „Можно еще раз попробовать, можно еще раз?“ Без всякой надежды на успех…»
Он ржал надо мной, а я не знал, куда деться от самого себя, от своих медлительности и стеснительности. Конечно, я понимаю, что планка, то есть уровень требований к самому себе, у меня была непомерно высокая. Я всегда был перфекционистом, а в тот период — особенно. Я уже говорил, что мне хотелось, чтобы тучи расходились, когда я на сцене играю… А они не то чтобы не расходились, они сгущались.
Еще был случай показательный. Мы репетировали с Ирой Акуловой «Валентина и Валентину», она была совершенная прелесть! Красивая, легкая, органичная, даже слегка легкомысленная. Думаю, это потом сказалось на ее судьбе, ей очень быстро становилось скучно играть... Притом что она в «Современнике» репетировала, еще будучи студенткой Школы-студии МХАТ.
В этом спектакле Ира играла настолько лучше меня, что это было практически неприлично. Во всяком случае, мне так казалось. Рядом с ней я чувствовал себя грузовым самолетом, который с большим усилием отрывается от земли и опять бьется о землю. А Ира, как параплан, в это время уже парила где-то в облаках.
Помню, как увидел изнутри свой любимый спектакль «Современника» «Обыкновенная история». Я ввелся в массовку: играл одного из чиновников, на заднем плане, изображающих бюрократическую машину. Тогда я и увидел изнанку — какие же у меня были удивление и шок!
Сколько там вскрылось непозволительного с точки зрения очарованного зрителя! Прежде всего — все время хулиганивший Табаков. Во время спектакля он незаметно для зала оплевывал нашу массовку. Он уже тогда был солидным человеком с брюшком и даже не всегда пытался это скрыть.
Когда я рассказывал папе про такие выпады, он приходил в ужас: для него подобное поведение было страшным кощунством по отношению к театру. Вообще, мой отец относился к Табакову двояко. С одной стороны, он его невероятно чтил как артиста. С другой, в поведении Олега Павловича было то, чего папа совершенно не понимал и не принимал.
Помню, однажды Табаков рассказывал папе о гастролях в Германию: «Ну мы туда поехали в основном из-за шмоток». Для папы такого рода высказывания были неприемлемыми. Я, конечно, старался пояснить ему какие-то ситуации… Олег Павлович был моим старшим товарищем, которого я очень любил.
Как-то папа рассказывал, что однажды после очередной премьеры в Театре на Таганке у Любимова в кабинете собралась компания очень серьезных людей — деятелей культуры и политиков. Табаков на эту встречу опоздал, вошел позже, все на него вдруг обернулись, а он, глядя на них, скомандовал: «Вольно!» Для папы это было чем-то вопиющим! Он рассказывал об этом случае мне несколько раз, хотя я уже тогда хорошо понимал природу Олега Павловича. На самом деле он прикрыл свою неловкость таким вот парадоксальным образом.
Итак, стал приближаться день премьеры «Валентина и Валентины», а качественного изменения в роли не происходило, мне по-прежнему было ужасно тяжело. Я впал в отчаяние, у меня было непрекращающееся упадническое настроение. Я его преодолевал, каждый раз пытался себя обмануть, как-то заново начать репетировать, но снова и снова разбивался о собственную невозможность куда-то прорваться…
Наступил день премьеры, за день до которого в театре был показ расширенному художественному совету. В него тогда входили друзья театра, критики, писатели. Для театра это был первый серьезный спектакль после ухода Ефремова, важная премьера, которую ставил новый приглашенный режиссер — Валерий Фокин.
Утром в день премьеры я зашел к тогдашнему завлиту «Современника» Елизавете Исааковне Котовой. Ее в кабинете не было, а на столе лежала стенограмма обсуждения худсоветом нашего вчерашнего показа. Расшифровка была раскрыта на выступлении Виталия Яковлевича Вульфа.
Тут надо отступить, сказав, что он очень любопытный персонаж в моей жизни. Во-первых, потому что Вульфа я очень быстро стал показывать на капустниках, пародировать его было очень легко. Впервые я его увидел, когда он какую-то лекцию читал в белом фойе театра «Современник», которое тогда называли аппендиксом. Я сидел в первом ряду, и вдруг появился человек, который очень странно разговаривал. Я начал ржать, оглядывался, ища поддержки, но все смотрели на меня как на идиота. Я Вульфа видел впервые, а они-то все его уже хорошо знали.
Надо сказать, что он говорил много интересного, был прекрасным рассказчиком. Я стал к нему тогда присматриваться и очень много интересного узнал, но и подметил в его повадках многое.
И вот я вижу открытую на словах Вульфа стенограмму в кабинете Котовой и читаю: «Райкин — новое приобретение театра… Этот мальчик — большая ошибка „Современника“, потому что он никогда не будет артистом».
Вообще, прочитать такое о себе чудовищно… Это как будто специально было подстроено. Господь Бог, что ли, раскрыл передо мной эту страницу в день премьеры. От этой страшной оценки факта, от такого эмоционального удара у меня вдруг, как в аттракционе, начался резкий вертикальный взлет духа.
Я стоял и думал: «Вот пройдет время, и будут говорить: „А вы знаете, что про Райкина — ПРО РАЙКИНА! — говорили, что он никогда не будет артистом!“ И кто-то будет удивляться: „Да ладно?!“ А ему будут говорить: „Да-да, представляете?!“»
Вот как интересно устроен человек: я про себя говорю, что я слоеный. У меня под слоем дикого сомнения в себе находится слой звериной, нечеловеческой веры в себя же.
Не могу сказать, что я тогда разозлился. Это было состояние ходящих желваков, сжатых зубов. Думаю, что благодаря всему этому в тот вечер на премьере я куда-то прорвался, у меня получилось. Как интересно выходит: свобода живет рядом с отчаянием. Очень тонкая стеночка между ними, иногда она рвется, и ты действительно испытываешь очищение страданием…
Со временем в этой роли я, конечно, подрос, но все же она оставалась для меня полем больших преодолений. Это было очень полезно, но и очень болезненно.
В результате мое вхождение в «Современник» через этот спектакль было тяжелейшим временем. Иногда мне кажется, что ничего сложнее этого у меня в жизни никогда не было. Конечно, и потом были очень непростые периоды, когда я что-то репетировал. Но к тому времени у меня уже был опыт успеха, я все-таки шел в гору в профессиональном смысле, играя в театре очень много.
Подписывайтесь на наш блог, чтобы получать больше таких материалов!
А эта статья — отрывок из книги «Школа удивления. Дневник ученика».