Я стояла у окна и курила. Дым от дешевых сигарет 'Kiss' с ментолом медленно уползал в форточку, растворяясь в сером ноябрьском небе. Руки дрожали. Не от холода — батареи жарили так, что к ним было не прикоснуться. От страха.
Она шла по двору. Медленно. Тяжело. Толкала перед собой коляску — старую, грязно-синего цвета, с расшатанным колесом, которое виляло на каждой кочке.
Двадцать один год. Всего двадцать один. А походка шаркающая, спина сгорблена, будто на плечах мешок с цементом.
Юлька. Моя дочь.
Я затушила сигарет в переполненной пепельнице. Сердце колотилось где-то в горле. В голове билась одна мысль, паническая, трусливая: 'Не открывать. Сделать вид, что никого нет. Уйти в дальнюю комнату, включить телевизор погромче'.
Пять лет прошло. Пять чертовых лет, как я в последний раз видела её глаза.
Помню тот вечер до мелочей. Запах перегара от Геннадия, его красное, налившееся дурной кровью лицо. Он тогда швырнул на стол свой пустой кошелек.
— Или эта дрянь воровка выметается отсюда, или я ухожу! — орал он, брызгая слюной. — Она у меня заначку вытащила! Пять тысяч! На наркоту свою, на что еще!
Юльке было шестнадцать. Трудный возраст, да. Огрызалась, пропадала вечерами, пахла табаком. Но воровала ли? Я не знала. Честно, не знала.
Но я посмотрела на Геннадия. На мужчину, за которого держалась мертвой хваткой. Мне было тридцать восемь. Страх остаться одной, без штанов в доме, без этой иллюзии 'как у всех', был сильнее материнского инстинкта.
— Собирайся, — сказала я тогда дочери. Тихо сказала, в пол.
Она не плакала. Посмотрела на меня так... по-взрослому. Страшно. Собрала рюкзак за десять минут. И ушла в ночь.
Геннадий прожил со мной еще год. А потом нашел молодую, веселую, без проблемных детей-подростков. И ушел. А я осталась. Одна. В пустой трешке, с обоями, которые мы клеили вместе, и тишиной, от которой звенело в ушах.
Домофон заверещал, разрезая тишину, как скальпель.
Я вздрогнула, выронив зажигалку. Она знала код? Нет, сменили два года назад. Звонила. Настойчиво.
Подошла к трубке. Палец завис над кнопкой. 'Не открывай. Не пускай проблемы в свою жизнь. У тебя все наладилось. Борис, планы, продажа квартиры...'
— Мама... — голос из динамика прорвался сквозь помехи. Хриплый, чужой, но интонации — те самые, детские. — Мам, открой. Пожалуйста.
Я молчала.
— Мама, у меня ребенок. Ей два месяца. На улице минус пять. Мы замерзли.
Рука сама нажала кнопку. Писк открываемой двери внизу прозвучал как приговор.
Она поднималась долго. Лифт в нашем подъезде не работал вторую неделю — вечная проблема старых девятиэтажек. Я стояла в прихожей, прислушиваясь к шарканью ног на лестнице. Слышала, как громыхает коляска по ступеням. Скрип-стук. Скрип-стук.
Наконец, в дверь постучали. Не позвонили — постучали. Тихо, костяшками пальцев.
Я открыла.
На пороге стояло пугало. Худая до прозрачности. Скулы обтянуты серой кожей, под глазами — черные провалы. Волосы, когда-то густые и русые, собраны в сальный, жидкий хвост. Старая куртка 'Columbia', купленная, наверное, в секонд-хенде, висела на ней мешком. Джинсы грязные внизу.
А в коляске, укутанный в какое-то байковое одеяло, спал сверток.
— Привет, мам, — она попыталась улыбнуться, но вышла гримаса. Зубов сбоку не хватало.
Меня передернуло. Брезгливость смешалась с жалостью и тут же накрылась волной злости. Зачем? Зачем она пришла сейчас, когда я почти договорилась с риелтором?
— Заходи, — буркнула я, отступая.
Она вкатила коляску. Колеса оставили на линолеуме грязные следы талого снега. Юлька начала разуваться. Я увидела её носки — разные, один черный, другой серый, и оба протерты на пятках до дыр. Запахло чем-то кислым, немытым телом и дешевым табаком.
— Чай есть? — спросила она, не поднимая глаз.
Мы сели на кухне. Той самой кухне, где пять лет назад решилась её судьба. Я поставила чайник, достала печенье — 'Юбилейное', по акции брала в 'Пятерочке'.
Она ела жадно. Макала печенье в горячий чай и глотала почти не жуя. Руки у неё тряслись. На кистях, там, где вены, я увидела бледные, но отчетливые шрамы-точки.
— Наркоманка? — спросила я прямо. Жестко.
Она замерла с чашкой у рта. Поставила её на стол.
— Была, — голос глухой. — Героин. Потом соль.
— А сейчас?
— Восемь месяцев чистая. Как узнала, что беременна — завязала.
— Врешь, — я усмехнулась. — Бывших не бывает, Юля. Я телевизор смотрю, знаю.
— Не вру. Ради неё, — она кивнула в сторону коридора, где стояла коляска. — Ради Веры.
— Вера... — я покатала имя на языке. — От кого хоть?
— Не знаю.
Честный ответ. Убил наповал.
— Понятно, — я встала, подошла к окну, снова закурила. — И чего ты хочешь? Денег? У меня нет. Пенсия и зарплата вахтерши, сама знаешь.
— Жить мне негде, мам.
— А где ты жила пять лет?
— По притонам. В подвалах. Последний год — у сожителя, в гараже переделанном. Его посадили. Меня выгнали.
Я смотрела на неё и видела не дочь. Я видела угрозу. Угрозу моему спокойствию. Моим планам. Борис, мой нынешний мужчина, уже присмотрел нам домик в деревне, под Рязанью. Хороший сруб, баня, огород. Мы хотели продать эту квартиру, купить тот дом и жить на разницу. Спокойно доживать.
А тут — это.
— Здесь тебе места нет, — отрезала я. — Я квартиру продаю. Задаток уже взяли. Через неделю сделка.
Юлька подняла голову. В её глазах, тусклых, выцветших, вдруг мелькнуло что-то жесткое. Стальное.
— Ты не можешь её продать без меня.
— Это еще почему? — я хмыкнула. — Я собственник.
— Я там прописана. И не просто прописана.
Она полезла в карман куртки, достала сложенный вчетверо лист бумаги. Развернула.
— Я к юристу ходила, мам. Бесплатному. Он сказал, что приватизация была в 1994 году. Мне было десять лет. Меня включили в договор автоматически. У меня доля. Одна вторая.
В кухне повисла тишина. Слышно было только, как капает вода из крана. Кап. Кап. Кап.
— Ты... — я задохнулась от возмущения. — Ты шантажировать меня вздумала? Родная мать тебя вырастила, кормила...
— И выгнала на улицу в шестнадцать лет, — перебила она. Спокойно так перебила. — К педофилам и барыгам. Знаешь, мам, что со мной сделали в первую же неделю на вокзале? Рассказать?
— Замолчи! — крикнула я.
— Молчу. Но квартиру ты не продашь. Или давай мне половину денег. Три миллиона. И мы уйдем. Куплю комнату в коммуналке.
— Какие три миллиона?! — я схватилась за сердце. — У нас покупатель на пять с половиной всего! Ремонт старый, район не тот!
— Значит, делим пополам то, что есть.
В коридоре заплакал ребенок. Тоненько так, жалобно. Юлька сорвалась с места, побежала к коляске.
Я осталась сидеть. В голове шумело. Борис. Что я скажу Борису? Он же бросит меня. Кому нужна старая баба без квартиры и денег, да еще с таким прицепом?
***
Неделя прошла как в аду. Борис, узнав новости, устроил скандал.
— Решай вопрос! — орал он в трубку. — Гони её в шею! Судись! Она наркоманка, лиши её родительских прав, выпиши через суд как утратившую право пользования!
И я пошла в суд. Подала иск. О выселении. О признании утратившей право. Наняла адвоката на последние сбережения.
Суд назначили быстро.
Зал заседаний был серым и душным. Пахло пылью и казенщиной. Судья, полная женщина с уставшим лицом, перебирала бумажки.
Юлька пришла без адвоката. С ней была какая-то женщина — строгая, в очках.
— Истица утверждает, что дочь не проживает в квартире более пяти лет, коммунальные услуги не оплачивает, ведет асоциальный образ жизни, — бубнил мой адвокат, молодой прыщ в дешевом костюме. — Просим выселить.
Судья посмотрела на Юльку.
— Что скажете, ответчик?
Юлька встала. Руки теребили край кофты.
— Я не жила, потому что мать меня выгнала. Сменила замки. Я не могла попасть домой.
— Ложь! — выкрикнула я с места. — Сама ушла! Сбежала!
Судья постучала карандашом по столу.
— Тишина. У вас есть доказательства, что вы пытались вселиться? Заявления в милицию?
— Нет, — тихо сказала Юлька. — Я боялась.
— А теперь о главном, — судья подняла документ. — Договор приватизации от 1994 года. Юлия Владимировна, вы были включены в число собственников как несовершеннолетняя. Это ваша собственность.
Я похолодела. Мой адвокат замялся.
— Ваша честь, но она наркоманка! — попытался он сменить тактику. — У неё грудной ребенок в опасности!
Тут встала та женщина, что пришла с Юлькой.
— Свидетель Соколова Марина Викторовна, врач-нарколог реабилитационного центра 'Надежда', — представилась она. Голос у неё был уверенный, властный. — Юлия находится под моим наблюдением четыре месяца. Тесты чистые. Она прошла детоксикацию. Социализируется. Ребенок ухожен, на грудном вскармливании. Оснований для лишения прав нет. Более того, выселение собственника с несовершеннолетним ребенком в 'никуда' законом запрещено.
Судья кивнула. Сняла очки. Посмотрела на меня долгим, тяжелым взглядом.
— Нина Александровна, вам не стыдно? — спросила она не по протоколу.
Я вспыхнула.
— А мне должно быть стыдно?! Я всю жизнь горбатилась! А она... она по притонам шлялась, а теперь на готовенькое?!
— Она имеет право на это 'готовенькое' по закону, — отрезала судья. — В иске отказать. Вселить Юлию Косимову и несовершеннолетнюю Веру в жилое помещение. Определить порядок пользования: выделить комнату 12 квадратных метров.
Стук молотка прозвучал как выстрел в голову.
***
Я вышла из суда на ватных ногах. На улице шел мокрый снег. Борис ждал в машине — стареньком 'Логане'.
Я села, хлопнула дверью.
— Ну? — спросил он, не глядя на меня.
— Отказали. Она собственница. Приватизация...
Борис молчал минуту. Барабанил пальцами по рулю.
— Значит, продать нельзя?
— Только если она согласится. А она хочет половину.
— Половину... — он криво усмехнулся. — Ну, мать, попала ты.
— Боря, давай подождем? — я коснулась его рукава. — Может, она сорвется? Начнет колоться опять? Тогда лишим прав, опеку вызовем...
Он убрал руку. Резко.
— Ждать? Я дом уже почти купил. Задаток дал. Ты мне голову морочила полгода, Нина. 'Моя квартира, моя квартира'. А оказывается, ты там никто. С приживалкой.
— Боря...
— Короче. Я уезжаю. Один. Мне этот табор цыганский с наркоманами не нужен. Прощай.
Он завел мотор. Я вышла. Стояла на тротуаре, глотала грязный городской воздух вперемешку со слезами, и смотрела, как уезжают красные габариты 'Логана'. Моя мечта о старости в домике с баней уезжала вместе с ним.
***
Вечером я вернулась домой. В прихожей стояла та самая коляска. Пахло детской присыпкой и... вареной картошкой.
Юлька была на кухне. Чистила картошку. Вера спала в переносной люльке на табуретках.
— Я ужин готовлю, — сказала она, не оборачиваясь. — Ты будешь?
Я хотела крикнуть 'Нет!', хотела швырнуть сумку, разрыдаться. Но сил не было. Пустота внутри. Звенящая, холодная пустота.
Я села за стол. Молча.
— Он бросил тебя? — спросила Юлька. Она все поняла.
— Да.
— Он мудак, мам. Как и папа.
— Не смей, — прошептала я. — Не тебе судить.
— Мне, — она повернулась. Нож в руке блеснул под лампой. — Потому что из-за них ты нас предавала. Сначала меня. Теперь себя.
Она положила нож. Подошла к люльке, поправила одеяло.
— Я заявление на размен подавать не буду пока. Живем так. Коммуналку я буду платить свою часть. Устроилась уборщицей в подъезде соседнем, пока с малой гуляю — мою. Марина Викторовна помогла.
Она поставила передо мной тарелку. Картошка, посыпанная дешевым укропом, и кусок селедки.
— Ешь.
Я взяла вилку. Руки дрожали. Первый кусок встал поперек горла. Я жевала и давилась слезами.
Мы живем вместе уже три месяца.
Это не счастливая семья из рекламы майонеза. Мы почти не разговариваем. Я не сюсюкаюсь с внучкой — просто иногда качаю коляску, когда Юлька бегает мыть полы в подъездах.
Юлька не стала идеальной хозяйкой. Она часто забывает выключить свет в туалете, её дешевые шампуни пахнут химией на всю ванную. Иногда по ночам я слышу, как она плачет в подушку. Ломка? Или тоска? Я не спрашиваю. Боюсь ответа.
Но вчера, когда я пришла с дежурства, на кухонном столе лежала шоколадка. 'Аленка'. И записка на клочке тетрадного листа: 'С днем рождения, мам'.
Я совсем забыла. Мне исполнилось пятьдесят пять.
Я сидела, ела этот приторно-сладкий шоколад и смотрела на закрытую дверь её комнаты.
Я не люблю её. Не могу заставить себя полюбить эту чужую, битую жизнью женщину с потухшим взглядом. И внучку, которая напоминает мне о моем позоре, я полюбить пока не могу.
Но мы — две калеки, подпирающие друг друга, чтобы не упасть окончательно. У меня никого нет, кроме них. У них — никого, кроме меня.
Борис женился месяц назад. Видела фото в 'Одноклассниках'. Счастливый, на фоне того самого дома.
А я... я просто иду на кухню ставить чайник. Скоро Юлька придет с работы. Надо, чтобы кипяток был. Холодно на улице.
Жизнь не кончилась. Она просто стала другой. Безвкусной, трудной, серой. Но живой.
И, наверное, это справедливо. За все надо платить. Я плачу свою цену. Ежедневно.
— Мам, ты дома? — щелкнул замок.
— Дома, — отозвалась я. — Где ж мне еще быть.
И пошла открывать дверь.