Найти в Дзене

Поехал в Москву заработать деньги, а заплатил за это здоровьем

Решение далось слишком легко, обманчиво легко, будто я выбирал не будущее, а просто маршрут на день. Родной городок, затерянный в шестистах километрах от МКАДа, не жил — медленно выдыхался. Улицы, знакомые до каждой трещинки в асфальте, казалось, втягивали щеки от голода. Работа? Или прогнивший целлюлозно-бумажный комбинат, где зарплату задерживали на месяцы, или каморка охранника в «Продуктах», где основная обязанность — гонять местных алкашей от дверей и трижды за ночь проверять замки на складе. Отец, проработавший на том самом комбинате тридцать лет, теперь молча ковырял грядки перед покосившимся домом, его спина была скрючена, как сухая ветка. Я видел его будущее. «В Москве мужики всегда нужны. Руки-то есть, не пропаду», — повторял я про себя, как мантру, покупая в кассе вокзала билет на скорый № 98. Синие кожаные сиденья, запах дезинфекции и тоски. Отец проводил меня до автобуса до Вологды. Мы стояли у открытого багажника его старой «девятки», и ветер трепал седые пряди на его вис

Решение далось слишком легко, обманчиво легко, будто я выбирал не будущее, а просто маршрут на день. Родной городок, затерянный в шестистах километрах от МКАДа, не жил — медленно выдыхался. Улицы, знакомые до каждой трещинки в асфальте, казалось, втягивали щеки от голода. Работа? Или прогнивший целлюлозно-бумажный комбинат, где зарплату задерживали на месяцы, или каморка охранника в «Продуктах», где основная обязанность — гонять местных алкашей от дверей и трижды за ночь проверять замки на складе. Отец, проработавший на том самом комбинате тридцать лет, теперь молча ковырял грядки перед покосившимся домом, его спина была скрючена, как сухая ветка. Я видел его будущее.

«В Москве мужики всегда нужны. Руки-то есть, не пропаду», — повторял я про себя, как мантру, покупая в кассе вокзала билет на скорый № 98. Синие кожаные сиденья, запах дезинфекции и тоски. Отец проводил меня до автобуса до Вологды. Мы стояли у открытого багажника его старой «девятки», и ветер трепал седые пряди на его висках.

— Держи, — он сунул мне в руки плоскую, смятую пачку «Балканской звезды». — Там дороже. Экономь.

Потом залез в карман ватника, долго рылся и вытащил две сложенные тысячерублевые купюры. Они были теплыми от тела.

— На первое время.

Я кивнул, не зная, что сказать. Слова «спасибо» застряли где-то под кадыком. Он посмотрел не на меня, а куда-то за мою спину, на крыши родного поселка, будто прощался не со мной, а с той последней надеждой, что еще теплилась здесь.

— Только смотри… не зарвись, — произнес он, и его голос дрогнул. В этом «не зарвись» был весь страх родителя, который отпускает сына в черную дыру, имя которой — столица. Он обнял меня быстро, неловко, похлопал по спине и сел в машину. Я видел в зеркале заднего вида, как он долго вытирал ладонью глаза, прежде чем тронуться.

Первым пристанищем стал хостел в Люберцах, в полуподвале дома хрущевской постройки. Окна находились на уровне асфальта, и в них, как в аквариум, заглядывали ноги прохожих. Комната на двенадцать коек, застеленных серыми, жесткими простынями. Воздух был густым, спертым, пропитанным молекулами перегара, дешевого табака, пота и отчаяния.

Подъем — в четыре утра. Резкий, пронзительный звонок будильника резал сон, как нож. Мгновенная драка за раковину в конце коридора, где из единственного крана сочилась ржавая холодная вода. Чтобы успеть на пятичасовую электричку в Москву, нужно было выбегать уже в четыре тридцать. Душ? Кабина с рваным занавесом работала с шести, и к ней выстраивалась очередь из сонных, помятых мужчин.

-2

Первая работа нашлась через три дня. Завод железобетонных изделий. Огромная, залитая серой бетонной пылью территория. Цеха с гигантскими формами. Рев машин.

— Будешь на разгрузке миксера, — сказал прораб, щурясь на меня с нескрываемым презрением. — Смена с семи до семи. Норма — двадцать машин. Не выполнишь — останешься доделывать за свой счет. Или вали.

Рабочий день был не жизнью, а долгим, изматывающим припадком. Бетон в миксере тяжелый, живой, он не хочет вытекать. Его нужно подгонять лопатой, тыкать арматуриной, бить кувалдой по кузову. Первые дни я думал, что умру. Руки после смены не разгибались, висели плетьми. Ладони, несмотря на перчатки, стирались в кровь. Спина гудела непрерывным, низкочастотным звоном, который заглушал все мысли. Я засыпал в электричке, уткнувшись лбом в ледяное стекло, и просыпался от толчка, уже на подъезде к Люберцам.

Платили раз в месяц. Пятьдесят пять тысяч. В Москве уже не платили тридцать, как пугали в провинции. Платили больше. Но и забирали все до копейки. Из них сразу двадцать пять уходило за тот же самый, вонючий хостел в Люберцах. Еще десятку — на самую дешевую еду: макароны, хлеб, тушенку, доширак. Остальное… Остальное почти целиком уходило на то, чтобы заглушить ломоту. Ломоту в теле и ту, что начинала потихоньку сверлить изнутри — в душе. «Крепкие мужики» вокруг, такие же временные, как и я, пили дешевое крепкое пиво из пластиковых полуторалитровых бутылок. Они сидели на корточках у входа в полуподвал, курили и говорили о том, как их кинули на прошлой стройке, как дорожает жратва, как где-то в Уфе или Самаре у них остались жены и дети, которым они высылают половину этих пятидесяти пяти. Я молча покупал такую же бутылку и присоединялся. Холодная, горькая жидкость не приносила радости, она лишь на время замораживала сознание, превращая его в вату.

-3

Через четыре месяца я сменил хостел на угол в общежитии, которое снимала под своих рабочих небольшая строительная контора. Это был прогресс. Комната на шестерых в панельной девятиэтажке где-то на окраине. Двое соседей — земляки, такие же, как я, беглецы от безнадеги. Мы иногда вспоминали наш лес, грибы, тишину, но разговоры быстро обрывались. Воспоминания ранили, потому что подчеркивали всю глубину падения.

Трое — молчаливые, замкнутые парни из Таджикистана. Они держались вместе, готовили себе на общей плите какую-то острую похлебку, по вечерам молились. С ними почти невозможно было поговорить, только на уровне жестов: «передай мыло», «закрой окно». Они были призраками в этом пространстве, еще более бесправными, чем мы.

И один — бригадир Степан, вечно хмурый мужик лет пятидесяти с лицом, как из гранита. Его главная задача, казалось, заключалась не в организации работы, а в выискивании поводов для штрафов. Опоздал на пять минут — штраф. Разбил лопату — штраф. Задремал в теплушке — штраф. Жили по простому, животному принципу: «поспал — на работу — поел — поспал». Выходные — два дня в месяц, и те в любой момент могли сорваться «по авралу». График официально назывался «сутки через трое», но Степан всегда подходил в конце смены:

— Завтра выходи. Двойная ставка.

Отказаться было нельзя. «Не хочешь — освобождай место, за воротами сотни ждут», — это была его коронная фраза. И я выходил. Потому что двойная ставка — а это уже под сотню тысяч на руки — можно было потерпеть. Казалось, вот он, шанс. Но эта сотня таяла за три дня, как только ты оплачивал долги, еду и пытался заглушить боль. График превращался в «двое через одни». Организм протестовал тупой, непрекращающейся болью, но мозг уже отключился. Я стал терпеть. Мы все терпели.

-4

Выгорание пришло не волной душевной усталости, не кризисом. Оно подкралось тихо, как мороз, и заморозило все изнутри. Тело превратилось в автономную машину, запрограммированную на простейшие действия: подъем, автобус, объект, цемент, арматура, кирпич, снова автобус, магазин, бутылка, сон. Я перестал чувствовать. В метель на открытой площадке меня уже не пробирала дрожь, в июльский зной на крыше я не обливался потом — тело будто отключило терморегуляцию. Я перестал замечать, во что одет: рваная спецовка, пропитанная застывшим цементом, или относительно целые джинсы. Они были просто оболочкой.

Я перестал звонить домой. Сначала звонил каждую неделю, потом раз в две, потом раз в месяц. Голос матери в трубке — высокий, пронзительный от волнения: «Сынок! Наконец-то! Как ты там?» — стал вызывать не тоску, а глухое, яростное раздражение. Что я мог ей сказать? Какими словами описать этот день сурка, растянутый на годы? Как рассказать, что мои «большие деньги», ради которых я уехал, — это шестьдесят пять тысяч, из которых пятьдесят пять уходят на то, чтобы просто оставаться на плову в этом бетонном аду? Что моя «перспектива» — это не карьера, не рост, а лишь переход с одного объекта на другой, чуть дальше или ближе, пока однажды спина не сведет судорогой насовсем или кусок арматуры не упадет на голову? Я бормотал что-то невнятное: «Нормально, мам. Тяжело, но ничего. Скоро приеду». И быстро клал трубку, потому что следующий вопрос был всегда: «А ты тепло одеваешься? Ты сытно кушаешь?» Как объяснить, что «сытно» — это доширак залитый кипятком из чайника в будке, а «тепло» — это две футболки под рваным свитером?

Конец наступил тихо, без пафоса, без надрыва. Просто однажды механизм дал сбой. Мне поручили вести приемку бетона на ночную смену в середине декабря. Объект — каркас многоэтажки на самой окраине. Мороз под двадцать, но с ветром ощущалось все минус тридцать. Теплушка, деревянный вагончик с буржуйкой, где мы отогревались по очереди, сгорела неделю назад — кто-то не уследил. Новую не привозили. Бригадир Степан, закутанный в тулуп, бросил мне утром: «Принимай миксер ночью. Греться — в кабину к водиле, если пустит. Не нравится — вали. За воротами, я гляжу, человек двадцать новых топчется».

-5

Я стоял с одиннадцати вечера у ледяного миксера. Фонарь на стреле вышки освещал лишь пятно грязи и снега. Яркий, режущий свет. Ветер выл в арматуре недостроенного каркаса, этот звук был похож на стон огромного раненого зверя. Я ждал очередную машину, прыгал на месте, пытаясь сохранить остатки тепла. Пальцы в перчатках-крагах немели, лицо покрывала ледяная корка. Водитель очередного миксера, увидев, что теплушки нет, даже не стал открывать окно, просто махнул рукой: мол, сам выкручивайся.

И вот, в какой-то момент, когда я цеплял крюк стрелы за горловину миксера, мои заледеневшие пальцы соскользнули. Я ухватился за металлическую ручку, чтобы не упасть. И вдруг поймал себя на простой, кристально ясной мысли: «А что, если я сейчас просто отпущу эту ручку? Отпущу, повернусь и пойду». Не в кабину, не в общагу. А просто пойду. По этим рельсам, что уходили в черную, беззвездную декабрьскую ночь. Куда? Неважно. Просто идти, пока ноги несут. Пока не упаду. И все кончится. Тишина. Никакой боли. Никакого Степана. Никакого бетона.

Но ноги не слушались. Они были привинчены к этому мерзлому пятачку страхом. Примитивным, животным страхом. Без этой работы — конец. Нет денег на хостел. Значит, улица. Мороз. Голод. Я был в ловушке. Ловушке, которую построил себе сам, своими руками, когда покупал тот билет. Слезы — горячие, неожиданные, предательские — навернулись на глаза. Они выступили и тут же заледенели на ресницах, склеив их. Я не смахнул их. Не было сил. Да и кто увидит в этой кромешной тьме, под ревущим ветром? Я стоял, вмерзший в землю, плача тихими, ледяными слезами, а миксер над моей головой выплевывал очередную порцию серой, вязкой жижи — пищи для этого ненасытного бетонного чудовища.

-6

На следующее утро, вернувшись в вонючую, прокуренную комнату (кто-то из таджиков курил, невзирая на запрет), я не лег спать. Я сел на свою койку, отгороженную от остального мира занавеской из старой простыни, и в полумраке стал считать.

Два года.

Два года, один месяц и семнадцать дней.

Ни одного похода в кино. Ни одного музея. Ни одной прогулки по Москве просто так, чтобы посмотреть на огни. Столица оставалась для меня враждебным лабиринтом из переходов метро, автобусных остановок и строек.

Девушка? Смешно. На кого я был похож? На изможденного, пахнущего цементом и потом зэка. Да и времени не было. Только работа и сон.

Общение? Соседи по несчастью. Вечные разговоры по кругу: «Слышал, на том объекте платят вовремя, но там прораб — сволочь»; «Вот тут кинули, ползарплаты не отдали»; «В Ленобласти вахта хорошая, но живут в вагончиках по десять человек».

Здоровье? Постоянный, лающий кашель от бетонной и силикатной пыли. Ноющие, как стариковские, суставы — колени, локти. Пальцы правой руки плохо разжимались по утрам, приходилось растирать их долго и злобно. Мигрени от недосыпа.

Сбережения? Ноль. Абсолютный ноль. Я приехал сюда с силами, молодостью, каким-никаким задором. А увозил только одно: привычку молча, покорно терпеть. И пустоту. Не просто усталость, а именно пустоту — черную, бездонную, зияющую за грудной клеткой. Туда ушло все: мечты, чувства, надежды. Осталась только сталь в мышцах от непосильной работы и эта пустота внутри.

Звонок отцу был коротким, как выстрел. Я набрал номер, стоя у окна в коридоре, глядя на грязный снег во дворе.

— Алло?

— Батя, это я.

Пауза. На том конце почудилось напряжение.

— Сын? Что-то случилось?

— Приезжай. Забирай. Не мое это. Все.

Другая, более долгая пауза. Я слышал его дыхание.

— Что случилось-то? — голос отца стал тише, осторожнее.

— Силы кончились. И… смысл. Пропал смысл, батя. Я тут умираю. По кускам. Медленно.

-7

Он не стал уговаривать, не стал говорить «потерпи». Он просто вздохнул, и в этом вздохе была вся горечь его жизни, которая теперь накладывалась на мою.

— Когда?

— Завтра расчет. Послезавтра утром могу быть на вокзале.

— Встречу. Береги себя, сынок.

Я рассчитался на следующий день. В конторе, в тесном кабинетике с линолеумом на столе, бухгалтерша с безразличным лицом отсчитала мне деньги. Я молча взял купюры. Сдал пропуск, спецовку. Степан, увидев меня, только фыркнул: «Слабак. Думал, из тебя мужик выйдет. Другие спасибо говорят, что хоть такую работу нашли. Безработных-то нет». Он был прав: безработица в стране была рекордно низкой, почти два процента. Но какая разница, если ты не безработный, а раб? Я ничего не ответил. Во мне не осталось даже злости. Только пустота.

В последнее утро, выходя из общежития с рюкзаком за плечами (он стал легче — исчезли телогрейка, рабочие ботинки), я столкнулся в дверях с новичком. Парень лет двадцати, щеки еще розовые от мороза, глаза — огромные, испуганные, но с искоркой той самой надежды, что когда-то горела и во мне. Он нес тот же дешевый рюкзак, был одет в ту же тонкую куртку. Он робко кивнул мне, пропуская вперед.

— На вахту? — спросил я хрипло, сам не зная зачем.

— Ага, — он смущенно улыбнулся. — Из Тулы. Тут, говорят, бригада хорошая…

Он не договорил. В его глазах я увидел того самого себя, который два года назад сходил с поезда на Казанском вокзале, жадно вдыхая холодный столичный воздух, полный иллюзий. Во мне что-то дрогнуло, сорвалось с места. Я хотел крикнуть ему: «Беги! Пока не поздно! Не отдавай им свою жизнь! Они высосут из тебя все, а выплюнут вот таким, как я!». Хотел схватить его за плечи и трясти. Но слова застряли в горле, превратились в ком. Крик умер, не родившись. Что я мог ему дать? Только свой горький опыт? Но его не поймут, пока не пройдешь сам. Я лишь глухо кивнул в ответ, натянул шапку на лоб и потащил свой рюкзак в сторону станции. Его взгляд, полный наивного доверия, жгол мне спину всю дорогу до электрички.

В поезде домой я занял свое место у окна и проспал все пять часов мертвым, каменным, беспробудным сном. Не было в этом сне ни сновидений, ни кошмаров. Было небытие. Впервые за два года мне не нужно было ставить будильник на четыре утра. Не нужно было в страхе вскакивать, боясь проспать смену. Не нужно было готовить себя к очередному дню каторги. Тело, выведенное из режима постоянного стресса, отключилось полностью.

-8

Я возвращался. Не победителем, покорившим столицу. Не с деньгами, которые можно было бы показать отцу и сказать: «Вот, держи, починим дом». Я возвращался сломанным, опустошенным, постаревшим на десятилетие. Но — живым. В этом был единственный, жалкий плюс. Я был еще жив. И в этой жизни, пока я спал, вызревала одна-единственная, четкая, как тот декабрьский лед, мысль: лучше медленная, своя, бедная жизнь в тишине родного захолустья. Лучше видеть рассвет над знакомым лесом и пить чай на кухне с отцом в молчаливом понимании. Лучше эта тихая, провинциальная тоска, чем быстрая, оглушительная смерть в грохоте чужой стройки, среди равнодушных лиц и стальных балок. Эти два года стали самым дорогим и самым бесполезным уроком. Я заплатил за них молодостью, здоровьем, верой. Кажется, я его усвоил. Но знаний, которые я вынес, не пожелаешь и врагу. Только пустота. Только сталь, въевшаяся в самые кости, да леденящая пустота внутри.