Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

Песни Слепых

Осень входила в замок де Марк не золотом листвы, а ледяными пальцами тумана, пробирающимися сквозь щели в каменной кладке. В высоких залах, где на стенах висели почерневшие от времени гобелены, уже целую неделю пылали гигантские камины, но холод был иного свойства — внутренний, исходящий от самого сеньора Рауля де Марка. Он стоял у окна своей опочивальни, глядя, как служанки метут последние листья с внутреннего двора. Его лицо, когда-то считавшееся благородным, теперь обрюзгло от вина и неутоленного тщеславия. — Они поют как скрипучие телеги, Бертран, — сказал он, не оборачиваясь к худощавому человеку в скромном камзоле. То был капельмейстер, державший в страхе десяток певчих. — Завтра приедет граф Альбрехт. Он слышал капеллу императора. Он будет смеяться над моими дроздами. Бертран, человек с вечно влажными от волнения ладонями, склонил голову. — Они стараются, монсеньор. Но голос… он вещь капризная. Требует покоя, сытости… — Требует должного направления! — перебил Рауль, резко поверн

Осень входила в замок де Марк не золотом листвы, а ледяными пальцами тумана, пробирающимися сквозь щели в каменной кладке. В высоких залах, где на стенах висели почерневшие от времени гобелены, уже целую неделю пылали гигантские камины, но холод был иного свойства — внутренний, исходящий от самого сеньора Рауля де Марка.

Он стоял у окна своей опочивальни, глядя, как служанки метут последние листья с внутреннего двора. Его лицо, когда-то считавшееся благородным, теперь обрюзгло от вина и неутоленного тщеславия.

— Они поют как скрипучие телеги, Бертран, — сказал он, не оборачиваясь к худощавому человеку в скромном камзоле. То был капельмейстер, державший в страхе десяток певчих. — Завтра приедет граф Альбрехт. Он слышал капеллу императора. Он будет смеяться над моими дроздами.

Бертран, человек с вечно влажными от волнения ладонями, склонил голову.

— Они стараются, монсеньор. Но голос… он вещь капризная. Требует покоя, сытости…

— Требует должного направления! — перебил Рауль, резко повернувшись. Его глаза, маленькие и пронзительные, как у хищной птицы, сверкнули. — Они смотрят в окна, на девушек, на собак. Их души распыляются. Глаза — вот что мешает. Они связывают певца с миром. С его суетой. Нужно освободить песню. Чтобы лилась изнутри, из самой глубины, не отвлекаясь на краски этого жалкого мира.

Бертран почувствовал, как леденеет кровь.

— Монсеньор… вы не можете иметь в виду…

— Имею в виду именно то, что ты подумал, — холодно произнес Рауль. — Возьми стражу. Сегодня же. Чтобы к утру они пели уже по-новому. «От души», как говорится.

Той ночью в каменном подвале, где обычно хранились запасы, раздавались сдавленные крики, переходящие в нечеловеческий вой, а потом — в мертвую, пугающую тишину. Бертран, выполнивший приказ, отмывал руки в тазу до кровавых царапин, но запах железа и ужаса уже въелся в его кожу навсегда.

На следующее утро в пиршественном зале, украшенном головами кабанов и тусклыми доспехами предков, собрались гости. Граф Альбрехт, утонченный циник с остроконечной бородкой, лениво разглядывал потолок с кессонами.

— Слышал, ты завел новых соловьев, Рауль, — произнес он, отхлебывая вино. — Надеюсь, они хоть отдаленно напоминают птиц, а не хрипящих старух.

— Услышишь нечто неслыханное, — загадочно улыбнулся хозяин.

Певчих ввели в зал. Десять человек в простых серых одеждах. Их головы были обернуты чистыми, белыми повязками, под которыми угадывались страшные впадины. Они шли, держась за плечо впереди идущего, ведомые Бертраном, чье лицо было маской из воска. Их поставили на небольшое возвышение у стены.

В зале воцарилась напряженная тишина. Бертран, не глядя ни на кого, дал знак.

Они запели.

И воздух в зале изменился. Это не было пением в привычном смысле. Звук родился не в глотках, а будто из-под земли, из самых камней замка. Он был низким, бархатным, невероятно плотным. Это был плач. Плач о свете, которого они больше не увидят, о красках, навсегда уплывших в черноту. Но в этом плаче была и ярость. Немая, слепая ярость, превращенная в вибрацию. Песня лилась, огибая колонны, заполняя каждую щель, проникая под одежду, под кожу, прямо в кости.

Гости замерли. У графа Альбрехта выпала из пальцев серебряная чарка. Вино растеклось по дубовому столу темным, как кровь, пятном. Но он не смотрел на него. Он смотрел перед собой. И ему почудилось, что в тени под столом что-то шевельнулось. Не крыса. Что-то большее, темное, с слишком многими суставами в лапах.

— Что за дивная меланхолия… — пробормотал кто-то, но голос его дрожал.

Песня набирала силу. Второй голос, высокий, как стекло, пронзил плотную ткань первого. Он пел о страхе. О холодном прикосновении стали к глазному яблоку. О последнем, навсегда врезавшемся в память образе: безжалостное лицо палача, отраженное в блестящем лезвии.

И тогда служанка, подававшая на стол, вскрикнула и уронила блюдо с жарким. Она пялилась в угол за певчими, где кроме гобелена с охотничьей сценой ничего не было.

— Там… там кто-то есть! — закричала она, указывая дрожащим пальцем. — С глазами как угли!

Ее быстро вывели, но семя было посеяно. Гости начали беспокойно оглядываться. Старому барону, сидевшему рядом с графом, почудилось, что шкура убитого кабана на стене вздохнула. Он увидел, как стеклянные глаза зверя наполнились живым, тусклым светом, а из оскаленной пары вытек тонкий ручеек черной, вонючей жидкости.

Песня продолжалась. Она становилась многоголосой, сложной, пронизанной такой болью и такой ненавистью, что воздух звенел. Она просачивалась за стены зала. На кухне повар, резавший птицу, вдруг увидел, как тушка в его руках ожила и обернула к нему обезглавленную шею, а из раны вырвался не кровь, а тот самый, бархатный, слепой звук. Он с воплем выбежал во двор.

В пиршественном зале творилось невообразимое. Граф Альбрехт, прижимаясь к спинке кресла, видел, как из каменных плит пола начинают прорастать черные, жилистые щупальца, обвивая ножки столов и стульев. Они были полупрозрачными, как дым, но от них веяло ледяным смрадом открытой могилы. Жена одного из рыцарей рыдала, закрыв лицо, твердя, что по ее коже ползают невидимые насекомые с человеческими лицами.

Только сеньор Рауль поначалу сиял. Он видел лишь потрясение на лицах гостей и принял его за восторг.

— Видишь, Альбрехт? Вот она — чистая песня! Без помех! — крикнул он, но его голос утонул в нарастающем хоре.

Потом и его коснулось. Он посмотрел на своего самого юного певчего, Лоренцо, мальчика лет пятнадцати. И сквозь белые повязки на его глазах Раулю померещились два темных пятна. Не крови. Бездны. И из этой бездны на него смотрело… его собственное отражение. Но не благородное. Уродливое, расползающееся, как гнилой фрукт, с лицом, полным животной жестокости и страха. И этот образ в слепых глазах мальчика пел. Пел о том, что ждет Рауля в глубинах его собственной души.

— Довольно! — завопил Рауль, вскакивая. — Прекратите! Бертран, останови их!

Но Бертран не мог. Он стоял, прижавшись лбом к холодной стене, и сам видел кошмары: стены зала пульсировали, как живые внутренности, а с потолка капала не вода, а густая, липкая тьма.

Певчие, отдав боли и ужасу весь воздух из легких, замолкли на высокой, оборванной ноте. Тишина, наступившая после, была оглушительной и хрупкой, как тонкий лед над пропастью.

Гости, бледные, с трясущимися руками, молча, не глядя друг на друга, стали покидать зал. Граф Альбрехт, проходя мимо Рауля, остановился. Его циничное высокомерие исчезло, остался лишь чистый, первобытный ужас.

— Ты не создал музыку, Рауль, — прошептал он. — Ты открыл дверь. И теперь твой замок полон того, что пело за ней. Они не просто поют о кошмарах. Они их зовут.

С того дня замок де Марк перестал быть просто крепостью. Он стал резонатором. Песни слепых певчих, теперь исполняемые по приказу в опустевших залах, больше не были мелодиями. Они были ключами. Каждое утро, каждый вечер их голоса пронизывали камень, и кошмары оживали. Слуги видели в коридорах призраков с выколотыми глазами, на кухне в котлах варились тени, а в покоях самого Рауля зеркала стали показывать не его отражение, а ту самую, гниющую изнанку его души, которую он узрел в глазах Лоренцо.

Сеньор приказал запереть певчих в самой дальней башне, но это не помогло. Их песни, теперь тихие, монотонные, похожие на заупокойные молитвы, все равно находили путь по вентиляционным шахтам, по трубам, по самой сердцевине камня. Они пели о своей темноте. И замок, камень за камнем, начинал видеть ее вместо солнечного света. Рауль же, окончательно сойдя с ума, часами сидел в тронном зале, который теперь был населен шевелящимися тенями, и прислушивался к эху собственной жестокости, ставшей единственной музыкой его вечного, бесконечно долгого падения в бездну.