Найти в Дзене

Хозяин вывез в лес собаку, привязал к дереву и оставил умирать

Когда Павел окончательно для себя решил, что Дакота ему больше не нужна, мысль легла в голове тихо и ровно, без боли, почти как расчёт расхода дров на зиму. Собака, столько лет приносившая доход, стала «староватой», в последнем помёте щенки вышли хилые, двоих уже пришлось пристроить чуть ли не даром. «Зачем кормить старую, — холодно рассуждал он, — если молодая сука в силе, щениться будет лучше». Внутри это решение звучало как хозяйственная мера, вроде «старый хлам выкинуть». И как легко вместе с этим словом — «старая, пора списать» — стирались годы службы и слепой верности. — Ты с ума сошёл, Паш? — жена, услышав, даже поставила кастрюлю мимо печки. — Это же Дакота… Сколько лет с нами, ты ей всё должен. — Никому я ничего не должен, — отрезал он, не поднимая глаз. — Отдай её кому, хоть Иванычу, хоть в посёлок, только не бросай, — упрямо продолжала она. — Она ж тебя… ты знаешь как. Он криво усмехнулся: — Хватит. Я сказал уже. Павел был уверенный в себе, своенравный, тяжёлый на поворот

Когда Павел окончательно для себя решил, что Дакота ему больше не нужна, мысль легла в голове тихо и ровно, без боли, почти как расчёт расхода дров на зиму. Собака, столько лет приносившая доход, стала «староватой», в последнем помёте щенки вышли хилые, двоих уже пришлось пристроить чуть ли не даром.

«Зачем кормить старую, — холодно рассуждал он, — если молодая сука в силе, щениться будет лучше». Внутри это решение звучало как хозяйственная мера, вроде «старый хлам выкинуть». И как легко вместе с этим словом — «старая, пора списать» — стирались годы службы и слепой верности.

— Ты с ума сошёл, Паш? — жена, услышав, даже поставила кастрюлю мимо печки. — Это же Дакота… Сколько лет с нами, ты ей всё должен.

— Никому я ничего не должен, — отрезал он, не поднимая глаз.

— Отдай её кому, хоть Иванычу, хоть в посёлок, только не бросай, — упрямо продолжала она. — Она ж тебя… ты знаешь как.

Он криво усмехнулся:

— Хватит. Я сказал уже.

Павел был уверенный в себе, своенравный, тяжёлый на поворот: если в нём что-то щёлкало и решение становилось твёрдым, переубедить его не удавалось никому. Его человеческая упрямость стояла напротив собачьей преданности, как стена.

Когда-то Дакота была его гордостью. С каждым её помётом во двор приходили люди, заранее записывались на щенков, звонили, словно он держал золото, а не обычный сарай. Она была его первым помощником на охоте: чуткий нос, умение поднять дичь из самых глухих кустов.

Павлу хватало короткого жеста, полувзгляда — и серая тень уже растворялась в чащобе, а потом возвращалась, пахнущая болотом и кровью, и за ней тянулось подраненное мясо. С ней он не раз возвращался домой с полной добычей, рюкзаком, резавшим плечи, и санками, перевитым трофеями. И вот теперь самой верной пришла очередь стать ненужной.

В их семье давно ходила легенда: когда-то мать Дакоты «погуляла с волком». Никто толком не знал как: то ли ушла далеко за деревню, то ли волк сам вышел к окраине. Но с того раза волчья кровь будто взяла верх. Щенки рождались с острее поставленными ушами, жёлтыми внимательными глазами и каким-то особым умом.

Люди заранее записывались на них, уверяя, что таких помощников на охоте не найти: выслеживают, загоняют зверя, понимают с полуслова. И главное — однажды признав хозяина, никогда не предают. Дакота была самой лучшей из этого странного рода: в ней жила и дикость леса, и непреломная верность человеку.

Утром тайга ещё дремала в сером рассвете, сырой холод тянулся от реки, хрипло крякали где-то невидимые утки. Павел вышел во двор, втянул в себя влажный воздух и привычным голосом окликнул:

— Дакота!

Она подняла голову почти мгновенно, будто и не спала, только ждала этого звука. Вскочила, отряхнула с боков солому и во весь размах лап бросилась к нему, радуясь так, как умеют радоваться только собаки: всем телом, хвостом, глазами. Для неё это означало одно — снова охота, снова рядом, снова «мы».

Она подскочила, ткнулась мордой в его руку, и лишь потом заметила несоответствие: за плечом не было ружья. Пустота там, где всегда темнел металлический блеск, кольнула её внимательный взгляд. Что-то непривычное, но она не придала этому значения: раз хозяин позвал — значит, всё правильно. Из избы вышла жена, остановилась на крыльце, прижимая к груди полу тёплого платка.

— Паш… — начала она негромко.

Он сделал вид, что не услышал

— Идём, — коротко бросил он собаке и отворил калитку.

Женщина смотрела им вслед с такой тревогой, будто провожала не на охоту, а на что-то невозвратное. Но молчала.

По дороге к лесу Дакота бежала рядом, как всегда, то чуть обгоняя, то вновь оказываясь у его ноги. Она легко касалась боком его бедра, словно подталкивая: «Я здесь, не бойся». Уши её были приподняты, хвост двигался короткими довольными взмахами, глаза светились радостью.

Она оборачивалась, заглядывала ему в лицо, тихонько повизгивала, будто спрашивая по-своему: «Ну что, идём? Всё хорошо?» Павел был непривычно суров и молчалив. Он не отвечал ни словом, ни жестом. Дакота чувствовала — его что-то тревожит, и пыталась ободрить как могла: подбегала вперёд, оборачивалась, снова прижималась к его ногам.

Внутри мужчины действительно клубилась тяжёлая, вязкая борьба. Он то замедлял шаг, будто хотел развернуться, то резко ускорялся, рубя стебли прошлогодней травы сапогами. Иногда взгляд его невольно падал на серую спину Дакоты, на её доверчивый профиль, и в этом взгляде мелькала слабость.

Он тут же отводил глаза в сторону, в серую стену леса. Рука его сжимала и разжимала свёрнутую верёвку, та тёпло лежала в ладони, как уже принятое решение. «Поздно отступать», — упрямо твердил он себе. Упрямство и холодный расчёт шли впереди совести. А Дакоте казалось, что хозяин просто боится чего-то в чащобе, нервничает перед трудной охотой.

Они углубились в лес настолько, что дом, деревня, все человеческие запахи остались далеко позади. Здесь воздух был густ от следов зверей. Нос Дакоты читал этот невидимый текст легко и быстро: вот свежий след зайца, вот тянется тяжёлая тропа лося, вот недавно пробежала лиса.

Её тело тянулось вперёд, готовое сорваться по первому слову. Она ждала знакомой команды — короткого «ищи» или «вперёд», жила ожиданием. Но Павел молчал. Ненормальность этого молчания тревожила, словно в тихой комнате вдруг перестали тикать часы. И всё равно, если он молчит — значит, так надо.

Внезапно он остановился у толстой ели с мощными корнями.

— Ко мне, — глухо сказал он.

Дакота подошла, радостно махнув хвостом, ткнулась ему в колено. Павел достал из-за пазухи верёвку, разворачивая её резкими движениями. Продел в кольцо ошейника, обернул вокруг ближайшего корня, туго затянул узел.

— Сидеть, — приказал он неожиданно жёстким, стальным голосом.

Она послушно опустилась на задние лапы, глядя снизу вверх, удивлённо, но без страха.

— Сидеть! — повторил, словно боялся, что она сорвётся.

Дакота не понимала, что происходит. Ей казалось, это новая игра, новый способ охоты: может быть, он отойдёт, а потом позовёт, и она сорвётся, рванётся на зверя. Как можно помочь, сидя на привязи, она не знала, но верила: хозяин знает лучше.

Первые минуты она почти не шевелилась, только следила глазами за его фигурой. Внутри росло странное беспокойство: если вдруг ему сейчас понадобится её помощь, она не успеет. Верёвка, натягиваясь, ограничивала тело, как вдруг ставшая тесной кожа. Она жалась к земле, переступала лапами, но, поймав на себе тяжёлый взгляд Павла, снова выпрямлялась.

В это время он, не глядя на неё, развернулся и, не сказав больше ни слова, пошёл в сторону чащи. В один миг в её теле вспыхнул инстинкт — вскочить, побежать за ним, быть рядом. Но приказ «сидеть» был сильнее. Она осталась, дрожа всем телом от непонятного напряжения, но послушная.

Фигура Павла ещё какое-то время мелькала между стволами, становясь всё меньше. Вот его плечи промелькнули за елью, вот шапка скользнула в просвете, вот только тёмное пятно, затем и оно растворилось. Лес снова стал таким, как всегда, только теперь в нём осталась привязанная к дереву собака.

Дакота всё ждала: сейчас он вернётся, скажет: «ну, пошли работать», развяжет верёвку. Время текло по-своему: сначала было просто несколько минут, потом много минут, потом часы. Мышцы затекали, шея ныла от натянутой верёвки. Иногда она осторожно привставала, чтобы размять лапы, но тут же садилась обратно, словно невидимая рука снова прижимала её к земле, повторяя: «сидеть».

Под вечер небо сдвинулось, потемнело, набухло тяжёлой влагой. Сначала послышался редкий шорох капель по хвое, потом дождь повалил сильно, упруго, с глухим шлепаньем о землю. Вскоре к нему примешался мелкий, злой град. Крупные холодные капли и ледяные крупинки били по голове и спине Дакоты, по уши, по хребту. Шерсть быстро намокла, сбилась клочьями, вода добралась до кожи, холодными дорожками скатываясь по бокам. С ушей, морды, хвоста непрерывно текли капли. Зима ещё не ушла до конца, и промозглый холод пробирался глубоко, до костей.

Она сидела, понурившись, опустив голову, уши её тяжело свисали, словно и они намокли от тоски. С них капала вода, попадала в глаза, но каждый шорох всё равно заставлял её вскидывать голову. Казалось, вот сейчас раздастся знакомый шаг, хруст ветки под тяжёлым сапогом, голос. Но лес отвечал только своим обычным: падением мокрого снега, криком птиц. И всё же мысль о том, что её бросили, ещё не приходила. Нет, хозяин просто ушёл далеко, его задержало дело, он вернётся — он всегда возвращался.

Ночь опустилась густо. Темнота перелилась между стволами, и мир сузился до нескольких ближних веток. Ветер усилился, дёргал макушки деревьев, холод тянулся в каждую щель. Дакота не выдержала и, насколько позволяла верёвка, свернулась клубком у ствола, поджав лапы под себя и пытаясь спрятать нос в мокрую шерсть.

Пустота в животе напомнила о себе тянущей болью, но это была не самая мучительная боль. Сильнее ломило набухшие от молока молочные железы: совсем недавно у неё были щенки, и молоко всё ещё приходило, тяжело наливая грудь. Каждый порыв ветра, каждое движение отдавалось туда тупым, но настойчивым ноющим.

В темноте, где звуки становились громче, чем днём, мысли возвращались к дому. Там, в сарае, должны были оставаться её малыши — тёплые, слеповатые ещё, тычущиеся носиками в её шерсть. Она почти кожей чувствовала их влажные язычки, слышала их писк. «Как они там без неё?» — если бы у неё были слова, вопрос звучал бы так. Да, они уже могли есть из миски, но молоко и запах матери никто не заменит. Сердце Дакоты сжималось и по ним, и по хозяину. И где-то между этими двумя тосками впервые мелькнула крохотная, как иголка, мысль: почему он так долго не возвращается? Разве он не знает, что у неё дети?

Новое утро поднялось тусклым светом, просачиваясь через мокрую ветвь. Между деревьями лежал молочный туман. Дакота медленно поднялась, её лапы дрожали, мышцы ныли, словно она бежала всю ночь. Верёвка по-прежнему упруго держала её у дерева. Она вслушалась в лес, вдохнула его полной грудью. Ничего не изменилось: тот же запах влажной хвои, земли, но запаха человека не было. Не было и звука шагов.

Где-то глубоко внутри что-то тихо перевернулось. Мысль, вчера ещё не допускаемая, теперь пришла ясно: хозяин не вернётся. Не задержался, не заблудился — оставил. Сначала эта мысль показалась чужой, немыслимой, как ошибка в чём-то очень важном. Потом начала оседать, превращаясь в тяжёлый, но неоспоримый факт. Боль от этого понимания оказалась острее холода, сильнее голода, глубже ночной дрожи.

Она постояла, опустив голову, и будто бы согласилась внутри с новой реальностью: нет больше ни дома, ни человека, вокруг которого кружилась вся её жизнь. Она перестала искать оправдания: «может, что-то случилось», «может, он вернётся». Вместе с этим исчезло и то внутреннее, что заставляло её цепляться за команду «сидеть» как за закон. Что-то тонкое, невидимое между ней и человеком лопнуло.

В этот момент в ней проснулась другая кровь — та самая, что пришла когда-то от незнакомого волка. Она почувствовала не жалость к себе, а упорное, почти звериное желание жить. Жить хотя бы ради тех щенков, о которых болело сердце, ради самой жизни в лесу, который она знала с детства. Она наклонила голову к верёвке, вдохнула запах мокрой пеньки, человеческих рук, коры. Челюсти сомкнулись на грубых волокнах.

Натянутая от влаги верёвка поддалась удивительно легко — одно резкое движение зубов, и она треснула, рассыпавшись клочьями. Дакота могла сделать это и раньше, ещё вчера, ещё ночью. Но до этого момента верность приказу была крепче верёвки.

Свободный конец упал в мокрую траву. Дакота осторожно сделала шаг вперёд, ожидая, что что-то снова дернёт за шею. Ничего не дернуло. Она сделала второй шаг, третий, тянулась вперёд, как будто училась ходить заново. Мир вокруг сразу стал шире: запахи ударили в нос всей силой. Голод, сдерживаемый до этого верностью, вырвался наружу. Чуткий нос уловил тонкий, живой запах — где-то в сухой траве шевелилась мышь. Тело само приняло нужную стойку: прижаться, замереть, услышать.

Рывок — и под зубами тёплый, трепещущий комочек. Она проглотила его почти не жуя, чувствуя, как пустота в желудке чуть отступает. Вскоре чуть дальше она заметила мелкого, растерянного зайчонка, задержавшегося у опушки. Один прыжок, второй — и добыча оказалась под ней. Она ела торопливо, шумно, но вместе с мясом в неё входило и странное облегчение: она могла выжить сама.

Насытившись хоть немного, она подняла голову. Где-то там, за стеной деревьев, была деревня, в которой ещё вчера лаяли чужие собаки, дымил низкий, родной дымоход. Она на миг повернула голову в ту сторону — в этом движении не было ни нытья, ни мольбы, только тихое прощание. Потом развернулась к глубине леса. Люди, однажды предавшие её, больше не были теми, к кому хотелось возвращаться. Она выбрала тайгу.

Она шла уже не по тропе, а как подсказывал нос: обходила места, где пахло медведем, задерживалась там, где тихо и сухо. Принюхивалась к стволам, к кустам, к клочкам шерсти на коре, отмечая, какие звери тут ходят, где их тропы. Лес обретал другую структуру — не как фон для охоты с человеком, а как настоящий, живой город с хозяевами и опасными переулками. Она понимала: пока она здесь новичок, ей нельзя лезть напролом, иначе сама станет добычей.

С каждым днём первобытные инстинкты просыпались в ней быстрее. Она уже без раздумий выбирала, где можно прилечь, а где нельзя: на открытой поляне не ложилась, искала укрытия под корнями, между поваленных стволов.

Однажды её нос уловил запах, от которого шерсть на холке встала сама собой. Волки. Знакомый, тяжёлый, с примесью крови и мокрой шерсти аромат шёл сплошной волной. Мышцы натянулись, тело застыло, лишь ноздри работали, уточняя направление. Она знала этот запах давно. Волчья кровь жила в ней, но настоящие волки никогда не принимали её за «свою».

Перед внутренним взглядом всплыли прошлые встречи: зимняя просека, луна над снегом, серые тени, скользящие между деревьями. Тогда она, ещё молодой, наивной, пыталась приблизиться к ним, махала хвостом, издавая приветственное повизгивание. В ответ — рычание, оскал, тяжёлые шаги навстречу. «Чужая», — говорили их тела, их глаза. Если бы она приблизилась ещё на шаг, её бы разорвали.

Запахи усилились, к ним примешался тонкий, жалобный звук. Сначала он казался ветром в сухих корнях, потом стал узнаваем: тонкий плач, поскуливание. Эти звуки не вязались с угрозой взрослой стаи. Скорее с чьей-то беспомощностью. Воображение рисовало разные картины: раненый зверь, чья-то засада, чужое логово. Страх и любопытство боролись, но она решилась идти дальше — мягко ступая, не ломая веток.

Вскоре лес раздвинулся, открывая небольшую яму под корнями дерева. Там было логово. У самого входа лежала волчица, её шерсть слиплась, бока не двигались. Остекленевшие глаза смотрели в никуда. Смерть была совсем свежей: вокруг стоял густой запах крови, молока и страха. Рядом, жмясь к остывающему боку, копошились трое крошечных волчат. Они были ещё слепыми, только что рождёнными. Они жалобно пищали, тыкались мордочками в неподвижное тело матери, ищя вымя, которое уже не отзовётся.

У Дакоты всё внутри сжалось. Перед ней вспыхнул другой образ: её собственные щенки, оставшиеся там, у людей. Их мягкие животы, тёплые язычки, как они тянулись к ней, прижимались, засыпали у боков. Утром, уходя «на охоту», она и представить не могла, что видит их в последний раз. Её щенки были живы, но отняты у неё. Эти трое, напротив, были сиротами, у них не было матери, но был шанс её обрести. Жалость и тоска разом ударили в сердце, словно кто-то сжал его зубами.

Разум подсказывал одно: уйти. Это чужая территория, волчье логово. В любой момент могли вернуться взрослые волки, почувствовать её запах и разорвать за попытку коснуться их детёнышей. Забота о чужих малышах — лишняя обуза, риск, от которого зависела её собственная жизнь. Но молоко в груди налилось до боли, вытягивая к этим пищащим комочкам невидимую нить.

Материнский инстинкт оказался сильнее расчёта. Она осторожно ступила вперёд, наклонилась, обнюхала одного, второго, третьего. Они пахли молоком, теплом и обречённостью. Она провела языком по их мокрым шёрсткам, согревая, вылизывая, как когда-то своих щенков.

Волчата, почувствовав над собой живое, тёплое тело, потянулись к ней, как к последнему шансу. Их слепые мордочки нашли её живот, нащупали соски. Они вцепились, жадно, отчаянно, и в этот миг в её теле разлилось сразу два ощущения: облегчение физической боли и тихий, почти забытый покой. Она стала им матерью в ту секунду, как они прижались к ней. Они ничего не понимали, им было всё равно, что эта шерсть пахнет человеком, а не волком; главное — тепло и молоко.

Боль от человеческого предательства, ещё совсем недавно острая, теперь отступила вглубь, словно её затянул влажный мох. На её место пришёл новый смысл — защищать этих троих, кормить, греть, не дать им погибнуть. С этого момента её жизнь больше не принадлежала ни Павлу, ни тому дому, где пищали оставленные щенки. Она принадлежала этим троим крошкам, слепым, но уже крепко привязавшим её к себе.

Долго оставаться в старом логове она не могла. Даже её собачий опыт говорил: здесь опасно. Запах смерти волчицы рано или поздно привлечёт других хищников или самца, который не примет чужой запах на своих детях. Она подняла голову, вслушалась в лес, уловила, откуда тянет наименее тревожными запахами. Решение пришло так же твёрдо, как когда-то приходили решения Павла: унести малышей в безопасное место.

Она аккуратно взяла первого волчонка за загривок. Тот повис у неё в зубах, поджав лапки, доверчиво, как умеют только новорождённые, которые ещё не знали боли. Оглядываясь, прислушиваясь к каждому треску ветки, она вынесла его из ямы. Путь был в кочках, в мокром мху, в запахах лисы и зайца, но она шла быстро и мягко, не допуская лишних звуков. Нашла небольшое углубление под корнями поваленного дерева, сухое, укрытое ветками и мхом, положила там малыша, быстро облизала и вернулась за вторым.

Так она перенесла всех троих: по одному, каждый раз оставляя в новом укрытии тёплое, пищащие пятнышко жизни и возвращаясь к мёртвой волчице, словно к прошлому, откуда нужно забрать всё ценное и уйти. Её тело быстро уставало, но решимость не ослабевала. С каждым кругом запах её собственной шерсти всё сильнее впитывался в новое место, превращая его в их дом.

Найденное логово было удачным: сухое, закрытое от ветра корнями и мхом, вокруг росли густые кусты, скрывая вход. Здесь не было запаха смерти, только влажной земли и старых листьев. Дакота уложила волчат рядом, обнюхала каждого, убеждаясь, что никто не потерян, ещё раз вылизала их до скрипа, согрела своим телом. Новый дом для неё был не просто укрытием от дождя — он был границей, за которой остался человеческий мир.

Первые дни она не отходила от них почти вовсе. Молока пока хватало, и можно было переждать без долгих охот. Она лежала, согревая их теплом боков, прислушивалась к их сонному сопению. Если кто-то начинал отползать, она мягко подталкивала его обратно, к себе. Когда голод всё-таки выталкивал её наружу, она уходила на считаные минуты, беря то полёвку, то мелкую птицу, и сразу возвращалась, будто боялась, что за это время лес отнимет у неё новый смысл жизни.

С каждой маленькой охотой её движения становились всё более волчьими. Она уже не прислушивалась к отсутствующему голосу, не ждала команды. Всё решала сама: как подойти к добыче, как лечь против ветра, в какой момент прыгнуть. Внутри росла тихая уверенность хищника, живущего по своим правилам.

И всё же прошлое не отпускало её полностью. Ночами, когда волчата, напившись, спали, распластавшись у её живота, ей иногда снился Павел: как он стоит на краю леса, зовёт её знакомым голосом, как она мчится к нему, забыв всё, хвост бьёт по воздуху, сердце ликует.

Во сне она тихо поскуливала, дёргала лапами, словно бежала по той, старой тропе. Но каждое утро, открывая глаза, она видела перед собой не мужские сапоги и не двор, а трёх растущих волчат, уже пытающихся встать на неуклюжие лапы. И тогда сон растворялся без следа, а настоящее становилось единственной, твёрдой почвой под лапами.

Недели тянулись одна за другой, и волчата менялись на глазах. Сначала они просто открыли глаза — мутноватые, голубоватые, непонимающие, — и долго смотрели в один и тот же угол, прислушиваясь к миру. Потом начали ползать, сбиваясь в кучку, сталкиваясь лбами, тыкаясь носами в её шерсть и в стены логова. Первые шаги давались им неуклюже: лапы разъезжались, пузо падало на землю, но они упрямо вставали снова. Дакота следила за каждым: если кто-то заползал слишком далеко к выходу, она мягко подтаскивала его обратно, облизнув в затылок.

Игры быстро стали их главным занятием и одновременно тренировкой. Один волчонок хватал другого за хвост, тянул, пока тот не заваливался на бок, и оба, подвывая, катались по земле, изображая смертельную схватку. Третий подпрыгивал сбоку, пытался укусить за лапу или ухо, ловил момент, когда брат зазевается. Они кусали Дакоту за лапы, за шею, повисали на её шерсти, а она терпеливо принимала игру, лишь иногда слегка прикладывая зубы, чтобы показать меру.

Со временем она стала осторожно выводить их чуть дальше от логова, в траву, где лес открывался с другой стороны. Там, среди запахов и звуков, она учила их основному: замирать, когда треснет ветка; прижиматься к земле, когда ветер несёт тяжёлый, опасный запах; не выбегать на открытое место. Если где-то раздавался неожиданный шум — треск сучка, порыв ветра в сухом кусте, — она мгновенно напрягалась и своим телом, позой «стой» задавала им пример.

Волчата росли быстро, и вместе с ними росла и потребность в еде. Молока уже не хватало, желудки требовали мяса. Охота стала тяжелей и опасней. Мелкой добычи было уже мало, приходилось выслеживать зайца покрупнее, рисковать, подходя ближе к местам, где ходил медведь, или обходить стороной чужие логова.

Однажды утром, возвращаясь с неудачной охоты, она почувствовала в воздухе что-то, от чего у неё мгновенно свело мышцы. Запах волков стал другим — не старым, расплывчатым шлейфом, а свежим, резким, тяжёлым. Стая была совсем рядом. Он шёл плотной волной, в которой читались взрослые самцы, самки, не одиночки. Тело Дакоты мгновенно напряглось: каждая мышца, каждый нерв встали в готовность.

Она отбросила добычу — жалкую мышь — и торопливо вернулась к логову. Вбежав внутрь, она не стала ласкать волчат. Она замерла, подняв уши, и своим телом, низким коротким рычанием показала им главное: тишина. Они, привыкшие к её спокойствию, сразу почуяли тревогу, прижались к земле, притихли, только глаза блестели в полумраке. Она легла у входа, заслоняя его собой, и слушала. Ветер приносил всё тот же запах — стая приближалась.

Первый визуальный контакт произошёл на расстоянии нескольких корпусов деревьев. Между кустами мелькнули серые тени, плотные, тяжёлые. Один за другим показались силуэты взрослых волков: широкие плечи, мощные шеи, уверенные шаги, хвосты, не прижатые, а свободно несомые хозяевами этого леса.

Их присутствие было как давление: воздух стал плотнее. Они остановились, заметив её. В их глазах мелькнула не любопытство, а сдержанная агрессия. Для них она была чужаком, собакой, пахнущей человеком и своими странными тропами. Они не знали и не могли знать, что в логове за её спиной лежат их же кровь и плоть.

Один из волков, крупный, с разорванным когда-то ухом, первым поймал носом запах щенков. Его губы приподнялись, обнажая клыки, он глухо зарычал и сделал шаг вперёд.

Стая за его спиной дрогнула, готовая двинуться за ним. Дакота ощетинилась, шерсть на холке поднялась дыбом. Она встала прямо между волками и входом в логово, широко расставив лапы. Низкое, предупреждающее рычание вырвалось из её груди, совсем не собачье, а волчье. В этот миг не существовало ни прошлого, ни страха — только одна цель: не пустить никого к детям.

Первый рывок был пробным. Двое волков одновременно бросились вперёд, клином, проверяя её стойкость. Воздух разорвался рыком, треском веток, мельканием зубов. Дакота резко уйти в сторону, ударить, но всё равно почувствовала, как горячая боль вспыхнула в боку — чужие клыки оставили рваную рану. Кровь тут же потекла по шерсти, согревая бок странным жаром. Земля под лапами скользнула, но она удержалась. Они были сильнее и многочисленнее, но отступить для неё уже не существовало как вариант.

Бой превратился в чистое самопожертвование. Она бросалась на того, кто был крупнее её, — на старшего самца, чьи глаза горели уверенностью хищника на вершине цепи. Вцепилась ему в горло, почувствовала вкус крови, горячей и горькой, и удерживала, пока тот, не ожидавший такой ярости от «собаки», не отшатнулся, захрипев.

Удар лапой сбоку опрокинул её, клыки ещё одного волка прорезали кожу на плече, в глазах потемнело. Но каждый раз, ухватив хоть глоток воздуха, она возвращалась в схватку, будто вся её усталость, весь страх превратились в силу. Боль отступила куда-то на край сознания — всё внутри было занято одной мыслью: «Только бы не добрались до логова».

В какой-то момент силы окончательно начали сдавать. Волки навалились сразу с двух сторон, сбили её с ног, прижали к земле. Один из них пытался перехватить её шею, найти удобное место между позвонками. Мир сузился до тяжёлых тел, давящих сверху, запаха собственной крови и хриплого дыхания. В ушах стучало, в горле поднимался рваный, почти человеческий стон. Внутри, там, где не было ни мускулов, ни костей, осталась одна, отчаянная, как вой, мысль: «Только не дети. Пусть меня — только не их».

И именно в этот миг произошло то, чего не ожидал никто — ни волки, ни она сама. Из тёмного отверстия логова, взъерошенный, ещё не до конца окрепший, выскочил старший волчонок. Он пискнул — злым, пронзительным писком, — и кинулся на ближайшего волка, уцепившись зубами в его шерсть у шеи.

Его крошечные зубки вряд ли могли ранить, но сам факт броска был как удар. Следом, спотыкаясь, вывалились ещё двое, они, пища от ужаса и ярости, хватали врагов за хвосты, за лапы, за всё, до чего могли дотянуться. Эти укусы были ничтожны по силе, но огромны по смыслу: они без сомнения вставали между матерью и смертью.

Стая на мгновение застыла. Увидеть, как щенки бросаются в бой, значило одно: они признают её матерью так же, как и она их. Вожак резко отпрянул, прекратил атаки и, тяжело дыша, поднял голову. Он шагнул вперёд уже не как нападающий, а как оценивающий. Обошёл кругом, обнюхал волчат, всё ещё цепляющихся за врагов, вдохнул их запах — свой, родной, знакомый до боли.

Потом перевёл жёлтые глаза на Дакоту. В её взгляде он увидел то, чего не ожидал от собаки: она приняла чужих детей как своих, кормила, защищала до последнего дыхания. В её теле, дрожащем от ран и усталости, было благородство, понятное любому хищнику. Один за другим волки опустили головы, признавая её право на этих щенков и её место в круге.

Бой закончился так же внезапно, как начался. Волки отошли от логова, но не растворились в лесу — они держались рядом, рассыпавшись полукругом вокруг, уже не как враги, а как охрана. Дакота лежала, тяжело дыша, чувствуя, как кровь теплится в разодранной коже, как ломит каждая кость.

Волчата, взъерошенные, дрожащие от пережитого, жались к её боку, лизали её морду, раны, тыкались носами в шею. Она смотрела на них мутнеющим взглядом и понимала: сегодня она стала не просто матерью трёх волчат. Сегодня она стала матерью волчьей стаи.

Постепенно вокруг них установилась новая жизнь. Раны затянулись, она впервые вышла на охоту вместе с ними. Чувство было странным: тела вокруг двигались в едином ритме, как когда-то она и Павел, но теперь ей не нужно было ждать человеческой команды. Вожак только поднял хвост, едва заметно изменил шаг — и вся стая, включая её, развернулась, пошла по ветру.

Волчата росли стремительно. Ещё недавно они кувыркались у её лап, а теперь уже, вытянувшись, почти доставали ей до плеча. Они пробовали себя в первых самостоятельных вылазках — сначала недалеко, за зайцем или птицей, потом дальше. Возвращались с добычей, гордые, сияющие, и бросали её к её лапам, как когда-то она возвращалась к Павлу.

День, когда прошлое пришло к ней, оказался похожим на многие другие. Они шли цепочкой вдоль старой тропы, где когда-то ходил Павел, выслеживая лося. Снега уже не было, земля была влажной, пахла прошлогодней листвой. И вдруг ветер донёс запах, который она в первый миг приняла за наваждение: табак, пот, железо оружия, знакомый до боли. Человек. Она замерла, остановилась, подняла голову. На тропе впереди показался силуэт — чуть сутулый, в тёмной куртке, с ружьём на плече. Он тоже остановился, вглядываясь. Потом неуверенно проговорил:

— Дакота?..

Она узнала его сразу. Сердце на мгновение дернулось, как от старой раны. Хвост её остался опущенным, взгляд — спокойным и чужим. Она не двинулась с места, не рванула к нему, как это было бы когда-то. В её взгляде не было ни восторга, ни просьбы. Это был взгляд зверя, у которого есть дом и стая.

За её спиной послышался лёгкий шорох. Из кустов, один за другим, вышли три молодых волка — её сыновья. Они встали рядом с ней, плечо к плечу, чуть впереди, закрывая её собой. Их шерсть стояла дыбом, губы приподняты, но в позе не было паники — только предупреждение. Павел смотрел на них, потом снова на неё. До него медленно доходило: перед ним не старая собака, которую он когда-то привязал к дереву. Перед ним дикий зверь, у которого есть своя семья и своя сила. Она не была вожааком, но каждый в стае признавал её место — матери и учительницы.

-2