Театральный сторож, взявшись за латунную ручку двери, ведущей в артистические уборные, замер на пороге. В полутёмной гримёрке сидела пожилая дама в чёрном бархатном платье и медленно, очень медленно, расстёгивала жемчужную брошь. Её тонкие пальцы двигались так, словно каждое движение требовало огромного усилия...
— Мария Гавриловна, извините великодушно, но уже одиннадцатый час... Театр закрывается...
Она подняла глаза. В зеркале отразилось лицо с высокими скулами и чуть припухшими веками - следы вечной астмы, её проклятой спутницы. Неужели этот мальчишка-сторож думает, что она забыла о времени? Да она помнит каждую минуту своей жизни в этом театре. Сорок лет... Как будто вчера явилась сюда из провинции, перепуганная, с одним чемоданом и твёрдым намерением завоевать Петербург.
— Иду, голубчик, иду... Дай только булавку из волос вытащить.
Сторож кивнул и исчез за дверью, а Мария Гавриловна вновь уставилась в зеркало. Господи, как же всё-таки хочется снять этот корсет! Семь часов в нём, и рёбра ноют, будто их клещами зажимали. Но нет, надо дотерпеть до дома, до Анатолия Евграфовича, который непременно поможет развязать все эти проклятые ленты...
Она вспомнила, как впервые вошла в эту самую гримёрную. Тогда ей было двадцать, и директор Императорских театров собственной персоной проводил её по коридорам Александринки.
«Здесь будете гримироваться, фрейлейн Савина... Надеюсь, провинциальные привычки оставите за порогом...»
Провинциальные привычки! Если бы он только знал, какой провинцией была вся её жизнь до этого момента...
«Машка, подь сюды! Будешь выход играть, всего три слова, но чтоб голос звенел!»
Её отец, провинциальный актёришка Гаврила Подраменцев, нарёкший себя на сцене звучным псевдонимом Стремлянов, кричал, размахивая измятым листком с ролью.
Восьмилетняя Маша вжала голову в плечи и выскочила из-за кулис на подмостки какого-то калужского сарая, где труппа отца временно нашла приют. Зал человек на сорок, не больше, большей частью купцы с жёнами, загудел неодобрительно: девчонка слишком худая, слишком нескладная, голос ещё не поставлен... Но когда Маша раскрыла рот и произнесла свои три фразы, зал притих.
Что это было? Она и сама не понимала тогда. Просто когда выходила на сцену, всё вокруг преображалось. Сарай становился дворцом, зрители - её подданными, а она сама кем угодно: принцессой, крестьянкой, злодейкой... Только бы дали роль, только бы пустили на подмостки. Остальное неважно.
Остальное и правда было неважно. Отец, талантливый скандалист, но бездарный актёр, таскал семью по городам России: Калуга, Смоленск, Одесса, Харьков... В Одессе было хуже всего. Жили в холодном, сыром, воняющем плесенью подвале.
На еду выдавали три копейки в день, и Маша покупала на них жареные каштаны. Потом она, уже знаменитая, приехав на гастроли в Одессу, разыскала тот подвал.
Нашла там еврея-лудильщика с семьёй и оставила им деньги. Сколько, он не успел сосчитать, потому что Мария Гавриловна уже уезжала в пролётке, не желая слушать благодарностей... Зачем? Разве можно выблагодарить прошлое, отблагодарить собственное детство за то, что оно сделало тебя такой, какая ты есть?
В пятнадцать лет Маша дебютировала по-настоящему в Минске, в «Доходном месте» Островского. Играла Полиньку. Помнится, перед выходом так колотилось сердце, что, казалось, вот-вот выскочит из груди прямо на сцену, и все увидят, как оно там бьётся, трепещет, захлёбывается от волнения...
Но едва она произнесла первую реплику, всё встало на свои места. Сцена приняла её как родная мать принимает блудную дочь после долгой разлуки.
Потом был брак. Господи, о чём она только думала, когда выходила замуж за этого проходимца Савина!
Он был актёром без малейшего таланта, но с огромными амбициями и поразительной способностью жить за счёт женской славы.
«И это - моя жена!» — восклицал он с плохо скрытым презрением, когда она, робея, путалась в светских разговорах. А потом с удовольствием принимал от богатых поклонников Маши подарки и деньги...
Однажды она была беременна. Муж скрывал её положение от антрепренёра, требуя всё больше ролей, и Мария Гавриловна родила мёртвую девочку...
После этого сил хватило лишь на одно: уйти. Она ушла, больная астмой, без гроша, но свободная.
*****
Мария Гавриловна встала из-за зеркала и, прихрамывая (ноги давно уже не слушались, как в молодости) подошла к окну. Снаружи плыла ночная Нева, чёрная, тяжёлая, равнодушная. Как же она любила этот город! И как боялась его, когда приехала сюда весной семьдесят четвёртого...
Тогда всё должно было пойти прахом. Во время спектакля в Благородном собрании внезапно заболела актриса Глебова, и антрепренёр Сосновский в отчаянии метался по кулисам, мол, кто заменит, кто?!
Ему сказали, что есть тут одна провинциалка, Савина называется... Он вцепился в неё, как утопающий в соломинку:
«Сыграете Лёлю? Роль большая, но...»
— «Сыграю», — ответила Маша, хотя пьесу видела только раз и текст помнила лишь примерно.
Она выходила на сцену, дрожа всем телом. Зал Благородного собрания встретил её холодным, оценивающим молчанием петербургской публики, повидавшей всё на свете.
Кто такая эта худая девица в провинциальном платье?
Но уже через пять минут зал забыл о её платье и недостатке школы. На сцене была Лёля - живая, настоящая, отчаянно смешная и трогательная...
После спектакля к ней подошёл сам Сосновский и сказал:
«Мадемуазель, в Александринском театре освобождается место. Не желаете ли попробовать?»
Желала ли она! Боже правый, если бы он знал, как она желала...
Александринский театр был для провинциальной актрисы тем же, чем Эверест для альпиниста. Или всё, или ничего. Третьего не дано.
Она попала туда. И едва не вылетела в первый же месяц. Императорская труппа встретила её в штыки: кто такая, откуда взялась, почему ей сразу дают большие роли?
Савина была слишком дерзкой, слишком не похожей на благовоспитанных актрис, которые боялись директора больше, чем Господа Бога. Она требовала репертуар под себя, выбирала партнёров, добивалась права голоса в выборе пьес.
«Всё Савина да Савина!» — говорили за кулисами.
И постепенно смирились. Потому что Савина играла так, что дыхание у зрителей перехватывало.
*****
Мария Гавриловна вернулась к зеркалу и, взяв с подзеркальника старый конверт, вытащила из него пожелтевшую фотографию. На снимке был виден интерьер гримёрной, точь-в-точь как эта, и она сама тридцать лет назад, с букетом роз в руках, в костюме Верочки...
Семнадцатое января восемьдесят девятого года. Этот день она помнила до последней секунды.
Тогда она взяла для бенефиса «Месяц в деревне» Тургенева. Пьеса считалась несценичной, слишком много психологии, слишком мало действия. Но Савиной было наплевать на мнения. Она хотела играть Верочку, эту девочку, впервые полюбившую, робкую и доверчивую, дрожащую от неведомых чувств...
И сыграла. После спектакля в гримёрную вошёл высокий седой господин с букетом роз. Иван Сергеевич Тургенев.
«Неужели эту Верочку я написал?!» — воскликнул он, и голос его дрожал.
А она стояла перед ним, двадцатипятилетняя, растерянная, не зная, что ответить. Он смотрел на неё так, словно видел впервые в жизни нечто необыкновенное, и в его взгляде было восхищение, благодарность... и что-то ещё. Что-то, чего она тогда испугалась.
Потом были письма.
«Встретить Вас на пути было величайшим счастьем моей жизни, моя преданность и благодарность Вам не имеет границ и умрет только вместе со мной...»
Она не могла читать их без слёз. Шестидесятилетний писатель, проживший всю жизнь с призраком недостижимой любви, вдруг обрёл в ней... что? Музу? Последнюю надежду? Просто молодость, ускользающую сквозь пальцы?
Он звал её в Спасское. Она приехала. Они гуляли по парку, он читал ей свои новые «Стихотворения в прозе», а она слушала и думала: неужели всё это происходит со мной, с той девчонкой, что ела жареные каштаны в одесском подвале?
«О Вас я думаю часто, чаще, чем бы следовало. Вы глубоко вошли в мою душу... Я люблю Вас...» — писал он.
Но что она могла ему ответить? Она любила сцену. Только сцену. И понимала, что писатель любит не её, Марию Савину из Каменец-Подольска, а свою мечту о прекрасной женщине, воплотившуюся на миг в хрупкой фигурке Верочки...
Когда Тургенев умирал в Париже, она не успела к нему. Получила телеграмму слишком поздно. А может, и к лучшему... Ведь там, у его постели, сидела другая - Полина Виардо, его вечная любовь и вечная мука. Не ей, Марии Савиной, было стоять рядом.
Она осталась для Тургенева навсегда той самой юной, чистой, недостижимой Верочкой... Разве это не лучшая судьба для артистки? Остаться в памяти человека гениального его Музой?
*****
Шаги в коридоре заставили Марию Гавриловну вздрогнуть. Сторож снова, поди, пришёл поторапливать... Надо собираться. Она сунула фотографию обратно в конверт и спрятала его в старый потёртый саквояж, который брала с собой на каждый спектакль.
В этом саквояже лежали письма. Письма Тургенева, Островского, Льва Николаевича Толстого, который после встречи с ней говорил домашним:
«Нет... это счастье, что я стар. Она прелестна! Вся насквозь умница».
Лежали программки спектаклей, старые рецензии, фотографии... Целая жизнь в потёртой кожаной сумке.
Анатолий Евграфович, её муж, всегда удивлялся: зачем ты всё это таскаешь с собой? А как же не таскать? Это же и есть она сама - Мария Савина. Без этих писем, без этих фотографий, без этих ролей она была бы кем? Той самой тощей девчонкой из одесского подвала...
Молчанов вошёл в её жизнь, когда ей было уже за сорок. Богатый меценат, председатель Театрального общества, человек редкого благородства. Он не требовал от неё ничего, кроме того, чтобы она была счастлива.
Построил для неё особняк на набережной Карповки - сказочный дом в стиле модерн, где каждая комната дышала уютом и любовью. Венчались они только в тысяча девятьсот десятом, хотя жили вместе давно.
«"Молодым" было сильно за пятьдесят», — иронизировала Мария Гавриловна, расписываясь в метрической книге.
С Анатолием Евграфовичем было спокойно. Он понимал, что главное в её жизни не он, а театр. И не ревновал. Просто ждал, когда она вернётся с репетиции или спектакля, и тихо помогал ей снять корсет, расстегнуть бесчисленные пуговицы на платье, вытащить шпильки из причёски...
Сейчас он наверняка ждёт у подъезда в коляске. Не даст ей мёрзнуть в ночном петербургском ветре. Подаст руку, усадит, укутает пледом...
Господи, как же хорошо, что в жизни есть такой человек. Не любовь, нет. Тургеневская любовь была совсем другой, какой-то жгучей, невозможной, похожей на сцену... А это покой. Тихая гавань после бури.
****
Мария Гавриловна застегнула брошь (пальцы всё-таки послушались) и накинула на плечи чёрную бархатную шубку. Взяла саквояж, оглянулась на гримёрную...
Сколько таких вечеров было в её жизни? Сколько раз она вот так же, усталая, собиралась после спектакля и уходила в ночь? Тысячи... Тысячи спектаклей, тысячи ролей, тысячи выходов на поклоны...
«Сцена — моя жизнь!» — её девиз, её кредо, её проклятие и спасение. Больше сорока лет на подмостках Александринки.
Больше сорока лет одной и той же любви - единственной, которую она пронесла через всю жизнь. Не к Тургеневу, не к Молчанову, не к кому-либо ещё... К театру.
*****
Она погасила свет и вышла из гримёрной. В коридоре пахло пылью, краской декораций и чем-то ещё, тем неуловимым запахом, который есть только в театрах. Запахом жизни, которая в сотни раз ярче, правдивее и прекраснее той, что протекает за стенами этого здания...
Сторож открыл перед ней дверь, ведущую к служебному выходу.
— Мария Гавриловна, извозчик уже у подъезда ждёт.
— Благодарю, голубчик.
Она шагнула в холодную петербургскую ночь. Анатолий Евграфович уже спешил к ней, протягивая руку... За спиной захлопнулась дверь театра. Завтра она откроется снова. И послезавтра. И через год. И через десять лет...
А она, Мария Савина, провинциальная актрисёнка, ставшая примой Императорского театра, снова выйдет на эти подмостки. Выйдет, пока хватит сил. Потому что без сцены она просто не умеет дышать.
*****
Мария Гавриловна Савина ушла из жизни 21 сентября 1915 года в Петрограде. Ей был шестьдесят один год. Сорок один из них она отдала сцене Александринского театра.
После её смерти Анатолий Евграфович Молчанов открыл в их особняке музей, посвящённый жене. Музей просуществовал до 1925 года. Обоих супругов похоронили в склепе под алтарём церкви при Доме ветеранов сцены - того самого Дома, который они вместе основали для престарелых артистов.
В 1931 году, к пятидесятилетию со дня смерти актрисы, Дом получил её имя. А в 1965-м на Петроградской стороне появилась улица Савиной.
Но лучший памятник для неё не дома и не улицы. Это те роли, которые она сыграла: Верочка, Мария Антоновна, Акулина... Женщины, которых она подарила русскому театру и которые живут до сих пор, каждый раз, когда на сцене Александринки поднимается занавес.