ГЛАВА ПЕРВАЯ. ХОЛОДНЫЙ ПРИЁМ
Петергоф, июнь 1744 года
Карета, наконец, остановилась. Скрип колёс, бившихся о булыжник последние несколько вёрст, сменился гулким молчанием. София Августа Фредерика — Фике для близких, а с сегодняшнего дня, возможно, навсегда Екатерина Алексеевна для огромной незнакомой страны — замерла, прислушиваясь к стуку собственного сердца. Оно отбивало частую, неровную дробь где-то в горле.
«Выходи, дитя. Не заставляй Её Императорское Величество ждать». Голос матери, принцессы Иоганны Елизаветы, прозвучал шипящим шёпотом, но в нём слышалось стальное напряжение. Она сама, кажется, едва дышала от волнения.
Дверцу откинул ливрейный лакей, лицо его было непроницаемо, как маска. Первое, что обрушилось на Фике, — не вид дворца, а запах. Запах чужбины. Сладковатый дымок берёзовых поленьев из тысяч печей, сырой бриз с залива, перемешанный с ароматом скошенной травы и… чего-то ещё. Чего-то мощного, неуловимого, как сама эта земля. Запах России.
Она сделала шаг, и её нога, затекшая от долгой дороги, чуть не подкосилась. Мать тут же вцепилась ей в локоть, болезненно сжав его через тонкую ткань платья. «Держись, ради Бога. Смотри прямо. Улыбайся».
Они поднимались по бесконечной лестнице, облицованной серым гранитом. Фике не решалась поднять глаза, боясь сбиться с ног. Её новое платье, сшитое на скорую руку в Риге из скромного голубого штофа, казалось ей теперь убогим, мешковатым. Каждая складка кричала о провинциальности. Ей слышался шелест шёлка и парчи где-то по бокам — это стояли придворные, выстроившиеся для встречи. Шёпот, похожий на шум ветра в листве, бежал впереди них.
И вот — порог Большой аудиенц-залы. Пространство, от которого перехватило дыхание. Казалось, само солнце поймали в сети и развесили его в виде тысяч хрустальных подвесок гигантских люстр. Свет дробился в золочёных резных рамах зеркал, множился, ослеплял. И в центре этого сияющего моря, на возвышении под малиновым, шитым двуглавыми орлами балдахином…
Императрица.
Елизавета Петровна была не просто женщиной на троне. Она была воплощением мощи и роскоши. Платье из серебряной парчи, казалось, весило больше, чем сама Фике. На груди, в тёмных волосах, на пальцах — мерцающие гнёзда бриллиантов, холодных и яростных, как зимние звёзды. Лицо, когда-то ослепительно красивое, теперь хранило следы былой красоты, как дорогая фарфоровая кукла, но глаза… Глаза были живые, острые, всевидящие. Они скользнули по принцессе Иоганне и мгновенно, без малейшей задержки, приковались к Фике.
Тишина стала абсолютной. Даже шёпот замолк.
Мать подтолкнула её вперёд. Фике, вспомнив долгие часы тренировок с учителем танцев, сделала глубокий, почти до боли, книксен, стараясь держать спину прямой, как тростинка.
«Ваше Императорское Величество…» — её голос, отточенный для этой фразы, прозвучал тонко и чересчур громко в тишине зала.
«Подойди ближе, дитя мое». Голос у императрицы был низкий, грудной, удивительно мелодичный, но в нём не было ни капли тепла. Как будто говорило само сияние вокруг неё.
Фике поднялась и сделала несколько шагов, чувствуя, как сотни глаз впиваются ей в спину. Она остановилась в трёх шагах от трона, опустив глаза. Правила этикета запрещали смотреть монарху прямо в лицо.
«Подними голову. Дай на себя посмотреть».
Она повиновалась. Взгляд Елизаветы был тяжёлым, оценивающим. Он скользнул от скромной причёски с единственной жемчужной нитью к лицу, задержался на глазах, опустился к рукам, сжатым в замок, к туфлям.
«Хм… Миниатюрна. Но склад виден. — Императрица обернулась чуть вправо. — Что скажешь, племянник?»
Только теперь Фике позволила себе коротко, украдкой, взглянуть на него. Великий князь Пётр Фёдорович. Её жених. Он стоял, переминаясь с ноги на ногу, в прусском мундире, который сидел на нём мешковато. Лицо было бледным, с неуверенным, почти брезгливым выражением. Его глаза встретились с её взглядом на мгновение и тут же убежали в сторону, к группе молодых офицеров.
«Она очень… маленькая, тётушка», — пробормотал он, и в зале кто-то сдержанно прыснул.
Жар позора залил щёки Фике. Она почувствовала, как по спине пробежали мурашки.
«Маленькая, но, надеюсь, не пустая, — произнесла Елизавета, и в её голосе зазвучала нарочитая снисходительность. — Будем учить. Будем воспитывать. Россия — страна большая, суровая. Не всякий иностранный росток приживается в нашей почве. Надеюсь, твои корни окажутся крепкими, Фредерика».
Она намеренно использовала её немецкое имя. Ошибкой это не было. Это был тест. Укол.
Фике заставила себя улыбнуться. Улыбнуться так, как учила мать: уголки губ вверх, глаза чуть прищурены, выражение покорного внимания.
«Я приложу все силы, Ваше Величество, чтобы стать достойной чести, оказанной мне, и полюбить мою новую родину всем сердцем», — сказала она чётко, на французском, стараясь не дрогнуть ни один мускул на лице.
Императрица чуть заметно приподняла бровь. Казалось, она ждала слёз или растерянности, а получила выученную фразу, произнесённую с достоинством.
«Посмотрим, — отрезала она и махнула рукой. — Устали с дороги. Отдохните. Завтра начнётся твоё обучение».
Аудиенция была окончена. Отступать нужно было спиной к трону. Фике сделала ещё один книксен, потом ещё один, отходя. Каждый шаг отдавался в висках пульсацией. Она чувствовала, как этот тяжёлый, пронзительный взгляд провожает её до самых дверей.
Только когда массивные двери зала закрылись за ней, отгородив от сияния и тишины, она позволила себе выдохнуть. Ноги стали ватными. Сердце колотилось где-то в горле, громко, по-прежнему.
«Неплохо, — прошипела мать, уже идя рядом по коридору за камергером, который вёл их к покоям. — Но улыбка была деревянной. И смотрела ты себе под ноги, когда отходила. Нельзя показывать страх».
Фике не ответила. Она шла, глядя прямо перед собой на сутулую спину камергера. В ушах ещё стоял тот мелодичный, ледяной голос: «Не всякий иностранный росток приживается…»
Они прошли в отведённые для них апартаменты — роскошные, холодные, с высокими потолками и портретами незнакомых суровых лиц на стенах. Мать сразу начала выискивать недостатки в убранстве, бормоча что-то по-немецки.
Фике подошла к окну. Оно выходило в регулярный парк — идеальные линии аллей, стриженые кубы кустов, бездушные струи фонтанов. Всё было подчинено жёсткому порядку. Красиво, величественно и абсолютно чужеродно.
Она приложила ладонь к холодному стеклу. Где-то там, за этим парком, за этим дворцом, лежал огромный, неведомый город. А за городом — бескрайняя страна, о которой она ничего не знала. Страна, которая только что дала ей понять, что она здесь — чужая. Смотрели на неё не как на будущую великую княгиню, а как на случайную, сомнительную находку. На «прусскую мышку», как она позже услышит за своей спиной шёпотом одного из придворных щёголей.
Фике сжала пальцы в кулак, всё ещё прижатый к стеклу. Холод проникал в кости. Но внутри, под робостью и обидой, что-то шевельнулось. Что-то упрямое и твёрдое, доставшееся ей, возможно, от далёких предков, а не от расчетливой матери.
«Хорошо, — прошептала она сама себе, глядя на своё бледное отражение в темнеющем стекле. — Вы хотите видеть росток? Я буду росток. Я прорасту сквозь ваш камень. Вы хотите, чтобы я боялась? Я выучусь не бояться. Вы дали мне новое имя. Теперь я сама решу, кем будет Екатерина».
За окном, над чёткими силуэтами петровского парка, зажигалась первая вечерняя звезда. Холодная, одинокая, но невероятно яркая в наступающих петербургских сумерках.