— Я отдал твои серёжки маме, они ей так понравились, — сказал он так буднично, будто сообщил, что купил хлеба по дороге.
Я стояла у стола, держа в руках коробочку, где раньше лежала семейная реликвия. Застёжка внутри пусто поблёскивала, как издевка.
— Что значит «отдал»?.. — у меня даже голос сорвался, хриплый, будто чужой. — Ты… ты серьёзно?!
Он пожал плечами — вот это его любимое движение, от которого меня порой трясло, — и уселся на стул, будто мы обсуждаем погоду.
— Да чего ты? Они ж тебе всё равно не сильно нравились. А маме — прям к лицу. Она аж просияла.
Я закрыла коробочку так тихо, что этот звук, кажется, разрезал воздух тоньше ножа. И внутри что-то тоже разрезал.
Эти серёжки были единственным, что осталось от бабушки. Она вручила их мне в тот день, когда сказала: «Храни, девочка, как память о нас, о нашем доме, о женской мудрости». И я хранила. До сегодняшнего утра.
— Ты… зачем ты так сделал? — спросила я уже другим голосом — глухим, уставшим, будто прожила сразу пару лет.
Он встал, прошёлся по комнате, что-то буркнул под нос.
— Мамина реакция важнее твоих драм. Она давно мечтала о таких украшениях. А ты… Ты не носишь — вот я и решил, что лучше подарить тому, кто будет носить.
— Ты решил. — Я повторила его слова тихо, но так, что он обернулся. — Сам. За меня.
Он хмыкнул, поднял руки, будто защищаясь:
— Не начинай. Ты же взрослая. Это просто украшение.
Просто украшение.
Эти два слова больно кольнули, глубже, чем можно описать. Мне даже пришлось отвернуться, будто собиралась что-то искать на полке, чтобы спрятать лицо. Потому что я почувствовала, как глаза наполнились предательской влагой. И не хотела, чтобы он это видел.
---
Всю ночь я ворочалась, как будто постель жгла кожу. В голове крутилась одна мысль: как он мог?
И ведь это не первый раз, когда он делает что-то «по-своему».
Не спрашивая.
Не считаясь.
Не задумываясь, что мне может быть больно.
Но чтобы вот так… влезть в память, в историю моей семьи — это был новый уровень его беспечного отношения.
---
Утром, едва солнце поднялось, я заметила, что он уже собирается на работу. Натягивал рубашку одной рукой, другой застёгивал часы.
Я стояла в проёме кухни, наблюдая, как он привычно собирается, будто ничего не произошло.
— Нам надо поговорить, — сказала я.
Он выдохнул резко, как будто я ему помешала жить.
— Давай вечером? Я и так опаздываю.
— Нет. Сейчас.
Он посмотрел на меня так, будто видел перед собой не жену, а препятствие, которое вдруг выросло у него на пути.
— Ну? Чего ты хочешь?
Я подошла ближе.
— Почему ты не спросил меня? Почему решил, что можешь распоряжаться тем, что принадлежит мне? И не просто мне — моей семье.
Он покатал головой, посмотрел куда-то в сторону.
— Да что ты заладила? У мамы юбилей. Хотел сделать ей приятное. Вообще-то я думал, ты порадуешься.
— Порадуюсь? — у меня сорвался смешок. — Тому, что ты забрал у меня последнее, что связывало меня с бабушкой?
Он нахмурился.
— Ты преувеличиваешь. Ты всегда преувеличиваешь. У тебя есть фотография, есть память, есть рассказы. Что тебе эти серёжки?
Я смотрела на него долго. Так долго, что даже тишина в комнате стала тяжелее воздуха.
— Ты правда не понимаешь? — спросила я тихо.
Он взял сумку, хлопнул дверцей шкафа.
— Понимаю, что на работу мне надо. Остальное обсудим вечером. Всё, я пошёл.
И ушёл. Вот так просто.
Как будто разговор — это что-то необязательное. Как будто мои чувства — факультатив.
---
Я осталась одна.
Села за стол.
Положила перед собой пустую коробочку.
И впервые отчётливо, почти физически почувствовала:
во мне что-то изменилось.
Как будто тонкая ниточка доверия — та, что связывает двоих — чуть слышно лопнула. Не окончательно, но так, что звук её разрыва рассыпался о стены и остался эхом внутри груди.
Я вспомнила бабушкины слова:
«Не позволять никому затирать твой свет и твою память».
Странно… Только теперь я поняла, что она тогда говорила не о серёжках.
Она говорила о самоуважении.
О точке, за которой нельзя позволять кому-то переступать.
О месте в душе, которое нельзя отдавать в чужие руки.
И знаете, что самое обидное?
Я ведь много лет думала, что он — мой человек. Что мы заодно. Что он понимает… или хотя бы пытается понять.
А вышло так, что мама — для него ближе. Её желания — важнее.
Её «хочу» — закон.
И чем больше я об этом думала, тем яснее откуда-то изнутри, медленно, но уверенно поднималась новая мысль, теплая, но твердая:
Так дальше не будет.
Вечером он вернулся позже обычного. Я услышала, как замок щёлкнул слишком громко — будто дверь тоже устала от его лёгкомысленных решений. Он вошёл, стряхнул снег с плеч и, не глядя на меня, сказал:
— Ну? Ты остыла?
Я подняла глаза.
— Нет. И не собираюсь.
Он нахмурился, бросил ключи на полку.
— Слушай, ты что, правда из-за этих побрякушек устроила такой театр?
Побрякушек.
Он сказал побрякушек про то, что моя бабушка хранила полвека.
— Я устроила? — я медленно поднялась со стула. — Или это ты решил, что можешь распоряжаться моими вещами, моей памятью, моими границами?..
Он махнул рукой.
— Опять началось. Ты всегда всё усложняешь.
— Нет. Это ты всё упрощаешь до абсурда, — сказала я и подошла ближе, чтобы он видел выражение моего лица. — Знаешь, что больше всего больно? Не то, что ты отдал серёжки. А то, что ты даже не подумал обо мне. Ни секунды.
Он криво усмехнулся.
— Ну да, я злодей. Отдал подарок маме. Какая трагедия.
— Для меня — да. — Я стояла прямо, ровно, даже не дрогнула. — Потому что ты забрал то, что нельзя заменить.
Он подошёл вплотную, с какой-то раздражённой бравадой.
— Так хочешь — возьми их назад. Поедем к маме, скажем, что тебе вдруг понадобились. Пусть отдаст. Что за проблема?
Я посмотрела на него так, как смотрят на человека, который окончательно не понимает, что натворил.
— Ты правда считаешь, что дело в том, чтобы «вернуть обратно»?
— А в чём ещё?
— В уважении, — сказала я тихо. — В понимании, что рядом с тобой — живой человек, а не сундук, из которого можно брать что угодно.
Он замолк. Но не потому, что понял.
А потому что ему надоело слушать.
— Ладно, делай что хочешь, — бросил он, проходя мимо. — Я устал.
Он устал. Он.
От того, что я осмелилась иметь чувства.
---
Ночь я больше не плакала. Всё внутри напротив — стало удивительно ясным. Холодным, но не разрушенным, а собранным.
И утром, когда он вышел на кухню, я уже знала, что скажу.
Он вошёл с телефоном в руках, прокручивая что-то, даже не поздоровался.
— Нам надо поговорить, — сказала я спокойно.
— Опять? — он закатил глаза.
— Да. Только теперь — по-настоящему.
Он сел напротив, лениво передвигая чашку.
— Давай. Только без драм.
Я вдохнула.
— Ты вчера сказал, что можем поехать к твоей маме и забрать серёжки. Но я не поеду.
— Ну и отлично, — пробормотал он.
— Серёжки пусть остаются у неё, — продолжила я. — Я не хочу, чтобы они возвращались в дом, где к ним относятся как к ничему.
Он поднял голову.
— Так я не понимаю. Ты злишься или нет?
— Злюсь, — кивнула я. — Но не из-за серёжек. А из-за того, что ты перестал видеть во мне партнёра. И, знаешь, я долго думала, долго терпела твои «я лучше знаю», «я решил», «я так посчитал». Но вчера ты переступил последний предел. Ты забрал вещь, которая мне дорога, и сделал вид, что это пустяк.
Он вздохнул, потёр лицо ладонью.
— Ну что ты хочешь услышать? Прости? Хорошо, прости.
— Я не хочу извинений.
Он удивлённо моргнул.
— Я хочу выводов. И изменений. И понимания, что со мной так нельзя. Я не вещь, не приложение к твоей маме, не молчаливый фон. Я твоя жена.
Он откинулся на спинку стула.
— То есть ты хочешь… что? Чтобы я теперь каждый свой шаг согласовывал?
— Нет. — я смотрела ему прямо в глаза. — Хочу, чтобы ты думал. Хоть иногда. О том, как твои решения влияют на меня. И чтобы больше никогда… — я чуть запнулась, но продолжила. — …никогда не отдавал моё без моего согласия.
Он постучал пальцами по столу.
— Ладно. Я понял. Буду спрашивать. Ты довольна?
Я улыбнулась — грустно.
— Нет. Ты сказал это, чтобы закрыть тему, а не потому что понял. Между «сделаю» и «осознал» — большая разница.
Он раздражённо поднялся.
— Ну всё, я опаздываю. Давай вечером, ладно?
— Нет. Давай сейчас.
Я встала и обошла стол, чтобы быть напротив него.
— Я приняла решение. Я поеду сегодня к своей тёте. Переночую там. Мне нужно пространство, чтобы понять, хочу ли я дальше жить в таком подходе «я решил, ты потерпишь».
Он резко обернулся.
— Ты серьёзно? Ты из-за какой-то ерунды уезжаешь из дома?!
— Я уезжаю, — спокойно повторила я. — Потому что если я останусь, ты снова решишь, что всё в порядке. А в порядке — ничего.
Он схватился за голову.
— Господи, как ты всё усложняешь…
— Нет, — я взяла сумку. — Это ты всё упростил до невозможности.
Он шагнул ко мне:
— И надолго ты к своей тёте?
— Насколько понадобится, чтобы ты понял простую вещь: со мной нельзя обращаться как с инвентарём. Я человек. У которого есть чувства, память, боль и право голоса.
Он замолчал. Впервые за это время — по-настоящему.
И я увидела в его глазах растерянность.
Запоздалую.
Но всё же.
Я надела пальто и, уже взявшись за дверную ручку, услышала:
— Ты вернёшься?
Я обернулась.
— А ты сделаешь что-нибудь, чтобы мне было куда возвращаться?
Он молчал.
И это молчание сказало больше любых слов.
---
Я вышла за порог, и воздух показался удивительно чистым.
Как будто мир глубоко вздохнул вместе со мной.
И знаете…
Пока я шла вниз по лестнице, внутри вдруг мелькнула мысль:
Если человек не понимает ценность твоей памяти, неужели он поймёт ценность тебя самой?
Вот только один вопрос остался висеть в голове, едкий, колючий:
А если он даже серёжки не смог сохранить, что же будет с моей душой?