Иждивенка
В тот декабрьский вечер, когда за окнами старой трёхкомнатной квартиры в Самаре уже кружился снег, мягкий и тяжёлый, как невысказанные слова, которые годами лежат на сердце, Надежда Васильевна сидела в своём глубоком кресле у батареи и перебирала старые фотографии. Альбом был потрёпанный, с потемневшей обложкой из кожзаменителя, пахнущий пылью и чем-то горьковато-сладким — может, высохшим клеем, а может, просто временем. На снимках — она молодая, в белом халате, с высокой причёской, рядом муж в форме лётчика, потом сын Алёша маленький, с чёлкой на глаза, потом уже взрослый Алёша с женой Верой на свадьбе. Последние страницы были пустыми — как и последние десять лет её жизни.
Кухня пахла жареной картошкой с луком и свежезаваренным чаем с мятой, которую Надежда Васильевна сама сушила летом на даче. Она готовила каждый день — аккуратно, по часам, как когда-то вела приёмы в поликлинике: в семь завтрак, в час дня обед, в шесть ужин. Теперь в доме жили они вчетвером: она, сын Алексей, сорока пяти лет, инженер на заводе, невестка Вера, сорока двух, бухгалтер в торговой фирме, и внучка Даша, семнадцать лет, студентка первого курса медколледжа.
Дверь в квартиру хлопнула — это вернулась Вера. Вера вошла на кухню, сбросив сапоги в коридоре, не глядя, прошла к столу, бросила сумку на стул. Лицо её было красным от мороза и усталости, глаза — воспалёнными, будто она плакала в машине.
— День кошмарный, — выдохнула она, наливая себе чай из заварочного чайника, который Надежда Васильевна купила ещё в восемьдесят девятом. — Начальник опять премию урезал. А дома... дома опять бардак. Даша уроки не сделала, посуда не помыта, ты, мама, опять всё за всех переделала.
Надежда Васильевна не подняла глаз от альбома. Пальцы её, узловатые, с синими венами, аккуратно переворачивали страницы.
— Я не всё, Верочка. Только то, что успела. Даша устала, у неё зачёты. А ты с работы поздно.
Вера поставила чашку так резко, что чай плеснул через край.
— Устала? Все устали! Я с утра до вечера на работе, Алёша в командировках, а ты сидишь дома на пенсии и всем командуешь! Пора бы уже понять: это наш дом, наша семья. А ты... ты просто иждивенка!
Слово упало в тишину кухни, как камень в колодец — глухо, но с долгим эхом. Надежда Васильевна медленно закрыла альбом. Лицо её не изменилось, только глаза потемнели — до цвета зимнего неба перед бураном.
— Иждивенка, значит, — произнесла она тихо, и в голосе не было обиды, только старая, выстраданная ирония. — Забавно слышать это от того, кто ест за мой счёт и живёт под моей крышей.
Вера замерла. Рот её приоткрылся, но слова застряли.
Надежда Васильевна встала — медленно, с достоинством, которое не гнётся даже в семьдесят восемь лет. Пошла к шкафу, достала папку с документами — толстую, потрёпанную, с резинкой. Положила на стол.
— Открой.
Вера открыла. Внутри — свидетельство о собственности. Квартира, эта самая, три комнаты, девяносто два метра, на её имя, Надежды Васильевны Соколовой. Ниже — договор дарения, который она подписала десять лет назад, когда сын с невесткой разводились с первой женой переживали, когда кредиты душили, когда жить было негде.
— Помнишь? — спросила Надежда Васильевна, садясь обратно. — Ты тогда плакала на этом самом стуле. Говорила: «Мамочка, мы пропадём». Алёша молчал, как всегда. Я пошла в сберкассу, сняла всё — сто восемьдесят тысяч долларов, что на похороны мужа копила, что на чёрный день откладывала. Купила вам эту квартиру. Свою, в которой мы с отцом сорок лет прожили, продала за копейки. Переехала к вам «временно». Временно — это уже десятый год.
Вера побледнела. Пальцы её дрожали, листая бумаги.
— Я... я знаю. Но...
— Но теперь я иждивенка, — закончила за неё Надежда Васильевна, и в голосе её прозвучала не злость, а бесконечная усталость. — Хорошо. Давай посчитаем. Кто каждый месяц из своей пенсии в шестнадцать тысяч платит за коммуналку, потому что «у вас тяжело»? Кто продукты покупает — мясо, масло, фрукты, которые вы «забудете»? Кто Дашу кормит, одевает, на курсы английского водит? Кто ночью вставал, когда она в три года температуру сорок два дала, а вы в это время в Турции отдыхали? Кто кредит ваш последний гасил, когда Алёша работу потерял? Я. Иждивенка.
Она встала, подошла к окну. За стеклом снег падал всё гуще, покрывая двор белым, чистым. Голос её стал тише, но твёрже.
— Я не прошу благодарности. Я прошу уважения. Это мой дом. По бумагам — мой. По жизни — мой. Потому что я его кровью купила. И потом. Вы в нём живёте. А я — существую. В своей комнате, с чужими обоями, с чужими правилами.
Вера села — тяжело, как будто ноги подкосились. Слёзы катились по щекам, оставляя дорожки в пудре.
— Простите, — прошептала она. — Я... я сорвалась. Просто... всё на мне. Работа, дом, Даша бунтует. Алёша вечно в разъездах. Я устала.
Надежда Васильевна повернулась. В глазах её не было торжества — только боль, старая, как эти стены.
— Устала, доченька. Я знаю. Я сорок лет уставала. Когда мужа хоронила, когда одна Алёшу поднимала, когда в очереди за молоком в шесть утра стояла. Усталость — она не оправдание.
Дверь в коридор открылась — это вернулся Алексей. Алексей вошёл, сбросил куртку, почувствовал напряжение, как чувствуют собаки перед грозой.
— Что случилось?
Вера подняла глаза — красные, опухшие.
— Правда случилось, Лёша. Твоя мама нам правду сказала. Мы... мы иждивенцы. Живём в её квартире, едим её деньги, а она... она иждивенка.
Алексей посмотрел на мать. Потом на жену. Потом на папку с документами. И вдруг сел — прямо на табурет, как в детстве, когда получал двойку.
— Мам... — начал он.
— Не надо, — остановила его Надежда Васильевна мягко, но твёрдо. — Я не уйду. Это мой дом. Но и вы не уйдёте. Просто давайте жить по-честному. Я не прислуга. Я хозяйка. И пока я дышу — буду хозяйкой.
Она ушла в свою комнату — тихо, с прямой спиной. А на кухне осталось трое — муж, жена и правда, которую нельзя было больше прятать за улыбками и «временно».
Наутро Вера поставила на стол новую кружку — красивую, фарфоровую, с цветами. И сказала, не глядя в глаза:
— Это вам, мама. Чтобы чай не из треснувшей.
Надежда Васильевна взяла кружку, провела пальцем по ободку.
— Спасибо, доченька. Красивая.
И впервые за десять лет улыбнулась — не вежливо, а тепло.
Иждивенцев в доме не осталось. Остались люди. Свои. Под одной крышей. Которую больше никто не смел назвать чужой.