Я всегда звонила. Каждое воскресенье, ровно в десять утра, как по расписанию. Сначала звонок длился три гудка, потом пять, потом десять. Потом я слышала этот отдаленный, безликий голос из системы: «Абонент временно недоступен». Я не верила. Временная недоступность не длится годами. Она не приходила на Дни Рождения, на Новый Год, даже когда у меня была та операция… а я все звонила.
Я присылала подарки. Не просто открытки. Я вязала Алене шарфы, помня, как она в детстве обожала фиолетовый цвет. Я вырезала из дерева для Максима машинки, точь-в-точь как те, что он коллекционировал в семь лет. Я пекла их любимый яблочный пирог, заворачивала в три слоя пергамента и отправляла экспресс-почтой, чтобы он не зачерствел. В ответ — тишина. Иногда, раз в полгода, сухое СМС: «Получили, спасибо. Все хорошо». Без знаков препинания. Без тепла. Как отчет секретаря.
Они даже не приезжали. Последний раз я видела их лица не вживую, а на экране компьютера. Семь лет назад. Случайный видео-звонок, который Максим принял по ошибке, думая, что это коллега. Я на секунду увидела его усталое, повзрослевшее лицо, кухню на заднем плане, Алену, проходящую мимо с чашкой. «Ой, мам, извини, очень заняты, потом как-нибудь». «Потом» так и не наступило. Приглашения на праздники они отклоняли с формулировками «улетаем в отпуск», «гости из другого города», «завал на работе». Я предлагала приехать сама — «нет-нет, ты не трудись, мы сами как-нибудь». Это «как-нибудь» было самым жестоким словом. Оно означало «никогда».
После стольких попыток я устала. Не внезапно. Усталость приходила медленно, как ржавчина, разъедая изнутри все, что когда-то было надеждой. Она накапливалась в тишине между гудками, в пустоте почтового ящика, в неподъемной тяжести нераспечатанных посылок, которые почтальон со временем стал возвращать мне с сочувствующим взглядом. Однажды, в одно из воскресений, я просто не набрала номер. Рука не поднялась. Я сидела в кресле у окна, смотрела, как дождь стекает по стеклу, и чувствовала не боль, а леденящую пустоту. Тишина в доме, обычно такая давящая, вдруг стала моей союзницей. Она больше не спрашивала: «Почему они не звонят?» Она констатировала: «Их нет».
Решение созрело, как тягучий сироп. Я не хотела умирать — я хотела перестать быть ими. Бывшей матерью. Бывшей назойливой обузой, чьи попытки любви были лишь поводом для раздражения. Я хотела стереть себя с той карты мира, где они жили.
Я стала другой.
Сначала сменила имя. Елена Петровна Соколова умерла. Родилась Вера Николаевна Белова. Вера — потому что это было насмешкой над самой собой. Белова — потому что это был чистый лист. Паспорт, СНИЛС, ИНН — все эти бумажки, доказывающие существование, я поменяла с холодной, методичной точностью. Это было похоже на ритуал экзорцизма. С каждым новым документом я чувствовала, как от меня отлипает старый, липкий, нежеланный образ.
Потом продала дом. Дом, где они выросли. Где на косяке в кухне были зарубки с их ростом, где под обоями в детской еще виднелись их каракули. Я вынесла все их вещи, оставшиеся здесь, сложила в коробки и отправила на их адреса без единой сопроводительной записки. Пусть сами разбираются, выкидывают или хранят. Мне было все равно. Стены, которые хранили эхо их смеха и наших ссор, стали мне чужими. Я нашла покупателей — молодую семью с двумя шумными девочками. Когда они вошли в первый раз, их глаза горели. Они видели здесь будущее. Я видела только прошлое, которое хотела сжечь. Продала за бесценок, лишь бы быстрее.
А потом я исчезла. Стерла все социальные сети. Сменила номер телефона. Закрыла старую электронную почту. Я не сказала ни слова ни одной из двух подруг, что оставались у меня. Они все равно общались с детьми из «лучших побуждений», передавая, что «мама скучает». Я больше не хотела быть той, о ком скучают из чувства долга. Я растворилась. Как сахар в холодном чае. Бесшумно, без следа.
Я переехала за тысячу километров, в маленький городок у самого моря. Сняла квартиру в старом доме с видом на залив. Купила простую мебель, несколько книг, мольберт и краски. Я всегда мечтала рисовать, но вечно не было времени — работа, дом, дети… Теперь времени было в избытке. Тишина здесь была другой. Она не давила, а обволакивала. Она состояла из шума прибоя, криков чаек и скрипа старых половиц. Она принадлежала только мне.
Первые месяцы были странными. Я ловила себя на том, что в воскресенье утром тело само собой напрягалось, готовясь к ритуалу звонка. Потом отпускало. Я видела в магазине шерсть фиолетового цвета и тянулась к ней, прежде чем остановить себя. Постепенно эти рефлексы угасли. Во мне просыпалась Вера. Она была молчаливой, наблюдательной. Она могла часами сидеть на берегу, глядя на воду, не думая ни о чем. Она писала акварели — неумелые, но искренние. Она научилась печь новый пирог, с вишней, потому что ей самой нравился его вкус.
Я почти не общалась с людьми. Соседка, старушка Агафья, иногда заходила с пирожками. Мы пили чай молча, и этого молчания было достаточно. Я начала работать в местной библиотеке — тихо расставляла книги по полкам, ремонтировала старые переплеты. Мне нравился запах бумаги и пыли. Он был настоящим. Он не требовал ничего взамен.
Шесть месяцев. Полгода новой жизни. Я уже почти перестала видеть во снах их лица. Почти. Иногда просыпалась от призрака детского смеха, но он быстро таял в звуке прибоя. Я думала, что процесс завершен. Что Елена Соколова окончательно осталась там, в пыльном прошлом, в том доме, где теперь живут чужие дети.
И вот, в одно хмурое субботнее утро, когда я вернулась с рынка с сеткой, полной свежей рыбы и зелени, я увидела их.
Они стояли под подъездом моего нового дома. Максим, в дорогом, но помятом пальто, бесцельно пинал ногой старую шишку. Алена, закутанная в тонкий шарф (не мой, конечно), нервно теребила телефон. Они выглядели потерянными, выбитыми из колеи. И уставшими. Такими уставшими, что это читалось в каждом жесте, в каждой морщине.
Кровь отхлынула от моего лица, а потом прилила с такой силой, что в ушах зашумело. Я замерла за углом, не в силах пошевелиться. Как? Как они нашли меня? Я была так осторожна.
— Должно быть, здесь, — сказал Максим, его голос, низкий и напряженный, донесся до меня сквозь морской ветер. — Этот адрес был в данных банка по переводу денег от продажи дома.
— Но почему она… почему просто не ответила? — голос Алены дрогнул. В ее интонации я услышала не привычное раздражение, а что-то вроде растерянности, даже испуга.
— Я не знаю. Но мы должны ее найти. Нам нужно… — он не договорил.
Я хотела развернуться и уйти. Сбежать. Исчезнуть снова, еще радикальнее. Но ноги стали ватными. Я наблюдала, как они, два моих взрослых ребенка, которых я не видела семь лет, которые стали для меня чужими, стоят у моего порога, и чувствовала только ледяное, всепоглощающее онемение. Не радость. Не гнев. Пустоту.
Их появление было вторжением. Оно разрывало хрупкую ткань мира, который я с таким трудом соткала за эти полгода. Оно принесло с собой запах другого мира — мира большого города, спешки, чужих проблем, от которых я отреклась.
Не знаю, что их привело сюда. Несчастье? Чувство вины, наконец-то проснувшееся? Простая необходимость что-то от меня получить? Неважно.
Я сделала глубокий вдох, пахнущий солью и рыбой. Я посмотрела на свою сетку — простая жизнь, простые покупки. Потом снова на них.
И я прошла мимо.
Я подошла к подъезду, не глядя на них, отыскивая в кармане ключи. Я чувствовала на себе их взгляды — сначала скользящий, рассеянный, потом пристальный, недоумевающий, потом… Узнавание. Медленное, неверящее.
— Мама? — произнесла Алена. Ее голос прозвучал как щелчок. Тонкий, треснувший.
Я повернула ключ в замке.
— Мама, это ты? — Максим сделал шаг ко мне. В его голосе была не привычная отстраненность, а какая-то raw, грубая нотка. Почти паника.
Я открыла дверь. Вошла в прохладный, темный подъезд.
— Подожди! — Он бросился вперед, засовывая руку в щель, чтобы дверь не закрылась. — Мама, остановись!
Я обернулась. И впервые за долгие годы посмотрела им прямо в глаза. Не как мать, жаждущая любви. А как Вера Николаевна Белова, библиотекарь из приморского городка.
— Вы ошиблись, — сказала я. Мой голос прозвучал спокойно, чуть хрипловато от морского воздуха. В нем не было ни капли той старой, вечно извиняющейся, вечно надеющейся Елены. — Меня зовут Вера.
Их лица исказились от шока. Алена побледнела. Максим смотрел на меня так, будто видел призрак. Да, пожалуй, так оно и было. Призрак их матери стоял перед ними, и он был холодным и неузнаваемым.
— Что… Что ты несешь? — Максим попытался взять меня за локоть, но я отстранилась. Просто, без эмоций. Как от назойливого незнакомца.
— Елена Петровна Соколова больше не живет здесь. Она уехала. Я не знаю куда.
— Мама, хватит! — взорвалась Алена. В ее глазах блеснули слезы — злые, растерянные. — Мы летели сюда шесть часов! Нам нужно поговорить! Папа… папа в больнице.
Что-то во мне дрогнуло. Очень глубоко, под толщей льда. Их отец. Мой бывший муж, который ушел от нас двадцать лет назад к другой женщине и с тех пор почти не интересовался детьми. Я думала, они и с ним не общаются.
Но я не позволила дрожи выйти наружу.
— Мне жаль, — сказала я, и даже для своих ушей это прозвучало как формальная, вежливая фраза. — Но это не имеет ко мне отношения. И к вам, кажется, тоже не имело долгое время.
Максим сжал кулаки. Он выглядел не как успешный столичный архитектор, каким, как я знала из редких новостей в интернете, он стал. Он выглядел как загнанный, испуганный мальчишка.
— Мы не знали, что делать! — выкрикнул он. — Он один, эта… женщина его бросила! У него операция, он все время спрашивает про тебя! И мы… мы не могли тебя найти! Мы обзвонили всех, все твои подруги! Ты просто стерла себя! Как ты могла?!
Как я могла? Вопрос повис в сыром воздухе подъезда. Я смотрела на их перекошенные лица, на эту смесь гнева, страха и неподдельного недоумения. И меня вдруг охватила невероятная, почти истерическая усталость. Не от них. От абсурда всей этой ситуации.
— Вы искали меня шесть месяцев, — тихо сказала я. — Я искала вас семь лет. Каждый день. Каждое воскресенье в десять утра. Вы были «временно недоступны». Навсегда недоступны. Теперь очередь моя.
Я выдернула руку и сделала шаг в сторону лестницы.
— Подожди! — Алена бросилась вперед, и в ее движении была отчаянная, детская порывистость, которой я не видела с тех пор, как она была подростком. — Мы были неправы! Мы… Мы просто были очень заняты, у нас была своя жизнь, проблемы…
Я остановилась.
— У меня тоже была жизнь, Алена. Она закончилась. Теперь у меня другая.
— Это наша вина? Ты решила нас так наказать? Исчезнуть? — в голосе Максима зазвенели старые, знакомые нотки — обвинение. Всегда легче обвинить.
— Это не наказание, — сказала я, глядя куда-то в пространство между ними. — Это капитуляция. Вы выиграли эту войну на истощение. Поздравляю.
Я стала подниматься по лестнице. Мои шаги гулко отдавались в подъезде.
— Мама, пожалуйста! — крикнула Алена снизу, и теперь в ее голосе слышались всхлипы. — Нам страшно! Нам нужна помощь! Нам нужна ты!
Я обернулась на полпути. Смотрела на них сверху вниз. Двое взрослых, красивых, состоявшихся людей, которые вдруг поняли, что их запасной аэродром, их вечный тыл, их «мама, которая всегда будет ждать», исчез. И они, такие уверенные и независимые, испугались. Не за меня. За себя. Потому что оказалось, что в мире есть вещи, с которыми они не могут справиться в одиночку. Потому что привычный фон их жизни — моя назойливая, вечно доступная любовь — внезапно отключился, и наступила оглушительная тишина.
— Вам нужна была Елена Соколова, — сказала я. — Ее больше нет. Меня зовут Вера. И я вас не знаю.
Я поднялась на свой этаж, вошла в квартиру и закрыла дверь. Не на щеколду, а на все замки — цепочку, засов, поворотный механизм. Звуки щелчков были громкими, ритуальными.
Я прислонилась спиной к двери и закрыла глаза. В тишине квартиры бушевала буря. Сердце колотилось где-то в горле. В ушах звенело.
Снаружи сначала доносились приглушенные голоса — спорящие, плачущие. Потом стук в дверь. Сначала робкий, потом настойчивый, потом отчаянный. Я не двигалась. Я смотрела на свою комнату — на мольберт с незаконченным видом на залив, на стопку книг, на кружку с остывшим чаем. На мою жизнь.
Стук прекратился. Наступила тишина. Потом я услышала медленные, тяжелые шаги, спускающиеся по лестнице.
Я подошла к окну, чуть отодвинула занавеску. Они вышли на улицу. Стояли рядом со своей дорогой иномаркой, непривычно ярким пятном на фоне потрепанных местных машин. Максим что-то яростно говорил в телефон. Алена просто стояла, опустив голову, обхватив себя руками, как бы пытаясь согреться. Потом они сели в машину. Долго не трогались. Сидели, просто сидели.
И я поняла, что не чувствую торжества. Не чувствую мести. Не чувствую даже облегчения.
Я чувствовала тишину. Ту самую, которую выстрадала. Она была дорогой, купленной ценой всего. И теперь они снова пытались ее нарушить.
Машина тронулась и медленно скрылась за поворотом.
Я знала, что это не конец. Они теперь знали, где я. Они будут звонить в дверь, писать письма, пытаться достучаться. Они будут пытаться вернуть Елену Соколову, чтобы она снова несла свой крест молчаливой, вечно ждущей матери.
Но Елена Соколова умерла. Ее похоронили в бумагах о смене имени и в акте продажи дома. На ее могиле не было цветов. Была только тишина.
Я подошла к мольберту, взяла кисть, смешала на палитре синий и серый. За окном начинался дождь. Море стало свинцовым, тяжелым.
Я не знала, что будет завтра. Буду ли я сильна enough, чтобы не открыть дверь, если они вернутся. Смогу ли я прожить остаток жизни, глядя им в спину. Но я знала одно: обратного пути нет. Мост сожжен. Лодка уплыла.
Я нанесла первый мазок на бумагу. Неровный, неидеальный. Начало новой картины. Начало дня, который был только моим.
А за окном, на мокром асфальте, уже не было следов от чужой машины. Только дождь, который медленно и методично смывал все.